Народ, в течение целых столетий живший под сословным и кастовым устройством, может перейти к демократическому общественному строю только через длинный ряд более или менее трудных превращений, с отчаянными усилиями и после многочисленных переворотов, во время которых богатства, влияние и власть быстро перемещаются.
Даже по окончании этой великой революции долго еще заметны созданные ею революционные привычки, и глубокие волнения остаются после нее.
Поскольку все эго происходит в тот момент, когда возникает равенство, то отсюда выводят, что между равенством и революциями существует какое-то отношение и скрытая связь, так что первое не может появиться, не вызывая и вторых.
В этом случае рассуждение, по-видимому, подтверждается опытом.
Среди народа, у которого граждане почти равны, незаметно связи, соединяющей людей между собой и связывающей каждого с его местом. Ни у кого из них нет ни неотъемлемого права, ни силы повелевать; никто не обречен на постоянное повиновение; каждый, обладающий каким-нибудь образованием и какими-либо средствами, сам может выбирать себе дорогу и идти по ней, отдельно от других.
Те причины, которые делают граждан независимыми друг от друга, в то же время наталкивают их ежедневно на новые беспокойные желания и постоянно подстрекают их.
Поэтому кажется вероятным, что в демократическом обществе люди, идеи и предметы должны менять свой вид и положение, и что демократические века будут эпохой беспрерывных и быстрых переворотов.
Так ли это на самом деле? Действительно ли равенство обычно влечет людей к революциям? Заключает ли оно в себе какой-то элемент беспорядка, который не позволяет обществу прочно установиться и побуждает людей менять свои законы, взгляды и нравы? Я так не думаю. Это важный вопрос, и я прошу читателя внимательно следить за мной.
Почти все революции, изменявшие склад народов, имели целью или санкционировать неравенство, или уничтожить его. Удалите второстепенные причины великих народных волнений – и вы всегда дойдете до неравенства. Или бедняки хотели отнять имущество у богатых, или богачи пытались подчинить себе бедных. Если бы можно было основать такое общество, в котором у каждого было бы что беречь и нечего отнимать, то много бы сделано было для мира на земле.
Я знаю, что в среде крупного демократического народа всегда встречаются граждане очень богатые и очень бедные, но бедняки здесь не составляют подавляющего большинства нации, как это всегда бывает в аристократических обществах. Их немного, и притом закон не связывает их в одно целое цепью наследственной, неизбежной нищеты.
Богачи, с другой стороны, немногочисленны и лишены власти, у них нет привилегий, привлекающих внимание; да и их богатство заключается уже не в земле и выражается не ею, а потому неуловимо и как бы невидимо, так что здесь нет уже ни бедных родов, ни богатых родов. Богачи каждый день выдвигаются из толпы и снова возвращаются туда. Следовательно, они не составляют отдельного сословия, которое легко отграничить от других и экспроприировать, а поскольку они тысячами тайных нитей соединяются с массой своих сограждан, то народ не может нанести им удара, не поражая себя самого. Между этими двумя крайними слоями демократических обществ находится бесчисленное множество почти равных людей, которые ни бедны, ни богаты, у которых состояние достаточно для того, чтобы желать порядка, но слишком мало, чтобы возбуждать зависть.
Они враждебны всяким бурным волнениям, их неподвижность удерживает в покое, и все то, что находится над ними и под ними, обеспечивает устойчивость общественного организма.
Это не значит, что они вполне довольны своей настоящей участью или чувствуют естественный ужас перед революцией, плодами которой они воспользуются, не испытывая ее бедствий. Напротив, их страстное желание разбогатеть не имеет себе равного; но вопрос только в том, у кого взять. Общественный строй, постоянно внушающий эти желания, в то же время и замыкает их в определенные границы. Он предоставляет людям больше свободы вводить перемены, но уменьшает их выгоды.
Демократия не только не влечет людей к революциям, но она заставляет бояться их.
Всякая революция в большей или меньшей степени угрожает приобретенной собственности. Жители демократических стран – в основном собственники, мало того что они владеют богатством, они живут в обстановке, при которой люди ценят собственность выше всего.
Если внимательно наблюдать за отдельными классами, из которых состоит общество, то можно заметить, что нигде страсти, порождаемые собственностью, не бывают так ненасытны и упорны, как в средних классах.
Бедняки часто мало заботятся о том, чем они владеют, потому что наслаждение тем, что у них есть, ничтожно по сравнению со страданием от недостатка того, чего нет.
Богатым приходится беспокоиться об удовлетворении множества иных страстей, помимо страсти к богатству; с другой стороны, долго пользуясь им, они пресыщаются и делаются равнодушны к его приманкам.
Между тем люди, живущие в довольстве, одинаково далекие как от богатства, так и от нищеты, безгранично дорожат своим имуществом. Когда они не далеки еще от нищеты, то они близко видят ее ужасы и боятся их; их отделяет от нее только небольшое имущество, – на нем-то и сосредоточивают они все свои надежды и опасения. С каждым днем все более поглощают их постоянные заботы о нем, а ежедневные усилия приумножить его все более привязывают их к нему. Им невыносима мысль лишиться малейшей части его, а в полной потере его они видят крайнюю степень несчастья. Равенство непрерывно увеличивает число этих мелких собственников, таких же страстных и беспокойных.
Таким образом, в демократических обществах большинство граждан не понимают, что именно они могут выиграть благодаря революции, между тем каждую минуту на тысячу ладов чувствуют, что из-за нее они могут потерять.
В другом месте этой книги я рассказывал, каким образом равенство положений естественно влечет людей к торговой и промышленной деятельности, как оно увеличивает и разнообразит состав земельных собственников, как внушает каждому пылкое и упорное стремление увеличить свое благосостояние. Нет ничего столь противоположного революционным страстям, как все эти наклонности.
Может случиться, что по своим окончательным результатам революция и будет полезна торговле и промышленности, но первым ее последствием почти всегда будет разорение промышленников и коммерсантов, потому что она неизбежно тотчас же изменяет общее состояние потребления и временно нарушает существующее отношение между производством и потребностями.
С другой стороны, я не знаю ничего, столь противоположного революционным наклонностям, как торговые наклонности. Торговля – это естественный враг всяких бурных страстей. Она любит сдержанность, находит удовольствие в мирных соглашениях и тщательно избегает гнева. Она терпелива, сговорчива, вкрадчива и к крайним средствам прибегает лишь в случае безусловной необходимости. Торговля делает людей независимыми друг от друга, развивает в них высокое мнение об их индивидуальной силе, порождает желание заниматься только собственными делами и учит преуспевать в них. Она развивает в них любовь к свободе, но отвлекает их от революции.
Владельцам движимого имущества революция страшнее, чем всем другим, потому что, с одной стороны, их собственность часто нетрудно захватить, а с другой – она в любой момент может исчезнуть бесследно. Не так пугает это земельных собственников, которые, даже теряя доход от земли, все-таки надеются, среди всех переворотов, сохранить за собой хотя бы землю. Очевидно, что при виде революционных движений первые должны беспокоиться гораздо сильнее, чем вторые.
Таким образом, у народов тем слабее революционное настроение, чем многочисленнее и разнообразнее у них движимые имущества и чем больше число их обладателей.
Далее, к какой бы профессии ни принадлежали люди, какими бы благами они ни пользовались, есть черта, общая для всех.
Никто не удовлетворяется вполне своим настоящим состоянием и все постоянно стараются тысячью разных способов увеличить его. Взгляните на каждого из них в любое время его жизни, и вы всегда увидите, что он занят какими-нибудь новыми планами, цель которых – увеличить свое состояние. Не говорите ему об общечеловеческих интересах и правах; ничтожное домашнее предприятие поглотило все его мысли и заставляет отложить общественные дела до другого времени.
Это не только мешает таким людям содействовать революциям, но не позволяет и желать их. Бурные политические страсти имеют мало власти над людьми, так всецело увлекшимися погоней за богатством. Они отдают весь свой пыл мелким делам, а потому холодны к великим.
Правда, и в демократических обществах появляются порой предприимчивые и честолюбивые граждане, безграничные желания которых не могут удовлетвориться избитой дорогой. Они любят перевороты и призывают их, но им очень трудно вызвать их, если только не явятся на помощь им какие-нибудь чрезвычайные события.
Нельзя успешно бороться с духом своего времени и собственной страны. Каким бы влиянием ни пользовался человек, ему трудно внушить современникам такие чувства и мысли, которые находятся в противоречии со всем строем их чувств и желаний. Когда равенство положений окрепло, стало признанным фактом и наложило свою печать на нравы, тогда люди не так-то легко бросятся на все случайности вслед за легкомысленным вождем или смелым новатором.
Это не значит, что они будут сопротивляться ему открыто, по обдуманному плану или даже с сознательной целью. Они не вступают с ним в упорную борьбу, иногда даже аплодируют ему, но только не идут вслед за ним. Его порывам они противопоставляют незаметно свою неподвижность, его революционным инстинктам – консервативные интересы, его отважным стремлениям – наклонности домоседов, его гениальным заблуждениям – собственный здравый смысл, его поэзии – прозу. С огромными усилиями ему удается приподнять их на мгновение, но скоро они ускользают из его власти, и снова падают, как бы влекомые своей тяжестью. Он истощает все усилия, чтобы воодушевить эту равнодушную и рассеянную толпу, и в конце концов видит себя беспомощным, не потому, что побежден, а потому что одинок.
Я вовсе не хочу утверждать, что в демократических обществах люди непременно неподвижны, напротив, я думаю, что среди подобного общества царит вечное движение, что там никто не знает покоя, но только я полагаю, что там люди движутся в определенных границах, которых они никогда не переходят. Второстепенные предметы они исправляют, видоизменяют и возобновляют каждый день, однако тщательно остерегаются коснуться главных. Они любят перемены, но боятся революций.
Хотя американцы постоянно видоизменяют и отменяют какие-нибудь законы, однако они весьма далеки от революционных стремлений. По той поспешности, с которой они останавливаются и стихают, когда общественное волнение начинает делаться угрожающим, и даже в то время, когда страсти наиболее возбуждены, нетрудно заметить, что они боятся революции, как величайшего несчастья, и что каждый из них готов на великие жертвы, чтобы избежать ее. В мире нет страны, где чувство собственности выражалось бы более деятельно и беспокойно, чем в Соединенных Штатах, и где масса обнаруживала бы так мало склонности ко всяким доктринам, угрожающим в каком бы то ни было направлении изменить состав имуществ.
Я часто замечал, что теории, революционные по существу, так как они неосуществимы без полной, иногда внезапной перемены состояния собственности и личностей, в Соединенных Штатах встречают несравненно менее сочувствия, чем в великих монархиях Европы. Если кто-нибудь и придерживается их, то масса отвергает их с каким-то инстинктивным ужасом.
Смело можно сказать, что большинство тех взглядов, которые во Франции принято называть демократическими, были бы осуждены американской демократией. Это понятно: в Америке господствуют демократические идеи и чувства, а у нас в Европе идеи и чувства революционные.
Если Америка и испытает когда-нибудь великие революции, то они будут вызваны присутствием черных на земле Соединенных Штатов, стало быть, вызовет их опять-таки не равенство положений, а напротив, различие их.
Когда положения граждан одинаковы, то каждый охотно замыкается в себе самом и забывает об обществе. Если бы законодатели демократических народов не старались исправить эту опасную тенденцию или поддерживали ее, в уверенности, что она отвлекает граждан от политических страстей и таким образом отдаляет от революций, тогда они сами могли бы наконец породить то зло, какого хотели избежать, и наступил бы момент, когда необузданные страсти нескольких людей при содействии неосмысленного эгоизма и малодушие большинства вызвали бы серьезные изменения всего общества.
В демократических обществах только ничтожное меньшинство желает переворотов, но иногда и оно может вызвать их.
Я не говорю, что демократические нации застрахованы от революций, я утверждаю, что общественное устройство не увлекает их в эту сторону, а скорее отдаляет от революции. Предоставленные сами себе, демократические народы вовсе не пускаются в рискованные предприятия, их можно вовлечь в революцию только незаметно для них; они допускают иногда революции, но сами не производят их. Я добавлю, что если они могут приобрести опыт и образование, тогда они и не допустят их.
Я хорошо знаю, что в этом отношении очень много значат сами общественные учреждения, они содействуют или противодействуют инстинктам, порождаемым общественным строем. Повторяю, я не утверждаю, что народу нечего бояться революций потому только, что в его среде положения граждан равны. Но я думаю, каковы бы ни были учреждения подобного народа, великие революции у него всегда будут гораздо реже и далеко не так бурны, как это считают. И я легко представляю политическое устройство, которое, соединяясь с равенством, могло бы сделать общество таким прочным, каким оно еще никогда не бывало у нас на Западе.
То, что я говорил о фактах, применимо отчасти и к идеям.
Два обстоятельства поражают в Соединенных Штатах: чрезвычайная изменчивость большей части действий и удивительное постоянство принципов. Люди все время в движении, а ум человеческий кажется почти статичным.
Раз известное мнение распространилось и пустило корни в американской почве, то можно сказать, что никакая сила не в состоянии уже вырвать его.
В Соединенных Штатах главные учения в области религии, философии, морали и даже политики остаются неизменными или, по крайней мере, изменяются только путем скрытой, часто незаметной умственной работы; даже самые грубые предрассудки исчезают с медленностью, непонятной среди этого постоянного соприкосновения людей и вещей.
От многих приходится слышать, что частые перемены чувств и мыслей лежат в природе и обычаях демократии. Наверное, это верно для мелких демократических наций вроде античных республик, когда весь народ можно было собрать в общественном месте и направлять по воле одного оратора. Ничего подобного не видел я в среде великого демократического народа, занимающего противоположный берег нашего океана. Что меня поразило в Соединенных Штатах, это то, как трудно бывает разуверить массу в том, что она восприняла, и заставить ее отказаться от человека, которому она предана; этого не могут сделать ни книги, ни речи, тут один лишь опыт достигает цели, да и он порой должен повториться несколько раз.
Вначале это удивляет, но более внимательное исследование разъясняет ситуацию.
Я не думаю, что искоренять предрассудки у демократического народа, изменять его верования, заменять раз установившиеся религиозные, философские, нравственные и политические принципы новыми, словом – производить важные и частые умственные перевороты, что все это так легко, как иногда воображают. Это не значит, чтобы ум человеческий там бездействовал, напротив, он постоянно в движении, но он занят не столько поиском новых принципов, сколько тем, что до бесконечности варьирует выводы из принципов, уже известных, и открывает новые выводы. Он не столько стремится вперед прямым и быстрым усилием, сколько кружится около себя самого, и сферу своей деятельности расширяет не сразу, а постепенно, небольшими, но постоянными и энергичными движениями.
Люди, равные по правам, по воспитанию, по состоянию, словом, люди одинакового положения, всегда не особо отличаются друг от друг и в потребностях, привычках и вкусах. Поскольку они смотрят на вещи с одной и той же точки зрения, то их ум предрасположен к аналогичным идеям, и хотя каждый может и разойтись со своими современниками и составить себе собственные убеждения, но в конце концов оказывается, что все они, сами того не зная и не имея в виду, приходят к общим убеждениям.
Чем внимательнее я рассматриваю влияние равенства на умственное состояние общества, тем более убеждаюсь, что умственная анархия, которую мы наблюдаем, не является естественным состоянием демократических обществ. Я думаю, что ее следует рассматривать как особенность, присущую только их юности, что она обнаруживается лишь в переходное время, когда люди разорвали старые узы, связывавшие их друг с другом, и еще сильно разнятся по происхождению, по воспитанию, по нравам; они сохранили весьма различные идеи, инстинкты и вкусы и ничто не мешает им их выказывать. Но по мере того, как делаются сходными положения людей, они становятся похожими и в главных своих убеждениях. Таково общее и постоянное явление; все остальное случайно и временно.
Мне кажется, в демократическом обществе всегда будет редким явлением, чтобы кто-нибудь сразу проникся системой идей, очень далекой от той, какая принята его современниками, а если бы такой новатор и явился, то вначале ему было бы очень трудно заставить выслушать себя, а еще сложнее – заставить верить себе.
Если люди находятся почти в одинаковом положении, то каждый нелегко поддается убеждениям другого. Когда все видят друг друга вблизи, все учились одному и тому же и ведут один и тот же образ жизни, тогда они совсем не так настроены, чтобы взять одного из своей среды руководителем и слепо идти за ним; всякий мало полагается на слово равного или подобного себе.
У демократических народов не только ослабевает доверие к познаниям известных лиц, о чем я уже говорил, но скоро исчезает и общее понятие об умственном превосходстве, которое кто-нибудь может приобрести над другими.
По мере того как люди делаются все более похожими друг на друга, в их убеждение проникает догмат умственного равенства, и новатору, кем бы он ни был, становится все труднее приобрести и сохранить власть над умами народа. Поэтому в таких обществах редки внезапные умственные перевороты, ведь если взглянуть на всемирную историю, то легко понять, что великие и быстрые перемены человеческих мнений всегда производила не столько сила разума, сколько авторитет имени.
Следует заметить, с другой стороны, что в демократических обществах люди не соединены между собой какой-нибудь связью, поэтому каждого приходится убеждать отдельно. Между тем в аристократическом обществе достаточно подействовать на умы нескольких человек, за ними уже пойдут все остальные. Если бы Лютер жил в веке равенства и в числе его слушателей не было дворян и князей, тогда, может, ему было бы гораздо сложнее изменить вид Европы.
Это не значит, что граждане демократий всегда твердо убеждены в истинности собственных мнений и непоколебимы в своих верованиях. Часто и у них возникают сомнения, неразрешимые на их взгляд. В это время ум человеческий и готов «шагнуть» вперед, но поскольку нет ничего, что могущественно двигало бы и направляло его, то он только колеблется, но не движется[320].
Когда приобретено доверие демократического народа, то остается еще важная задача – овладеть его вниманием. Чрезвычайно трудно заставить слушать себя людей демократического общества, если не говорить с ними о них самих. Они не слушают того, что им рассказывают, потому что всегда слишком заняты тем, что делают.
Действительно, у демократических народов встречается мало праздных людей, жизнь там проходит среди движения и шума, и люди так заняты делом, что у них остается мало времени думать. Притом – и на это я особенно хочу указать, – они не только заняты, но страстно увлекаются своими проблемами. Они всегда при деле, и каждое всецело поглощает их. Весь свой пыл они отдают делам, и это мешает им воспользоваться идеями.
Я думаю, что крайне сложно возбудить в демократическом народе интерес к какой бы то ни было теории, не имеющей очевидного, прямого и непосредственного отношения к практике его обыденной жизни. Такой народ с трудом отказывается от своих старых верований. Ведь именно интерес увлекает ум человеческий и производит как великие умственные перевороты, так и политические революции.
Таким образом, у демократических народов нет ни времени, ни желания искать новые взгляды. Даже сомневаясь в тех, которых они держатся, они все-таки сохраняют их, потому что перемена потребовала бы слишком много времени и размышлений. Они хранят их не потому, что они верные, а потому, что их придерживаются все.
Глубоким переменам в воззрениях демократического народа препятствуют и другие, еще более важные причины. Я уже указал на них в начале этой книги.
Если среди подобного народа влияние отдельных граждан слабо, почти ничтожно, то власть массы над умом каждого индивидуума огромна. В другом месте я показал причины этого. Теперь я хочу только добавить, что нельзя объяснять это одной лишь формой правления и думать, что, теряя политическую власть, масса должна лишиться и своего интеллектуального влияния.
В аристократии некоторые люди имеют лично им принадлежащее величие и силу. Когда они оказываются в противоречии с подавляющим большинством сограждан, то замыкаются в себе и находят в себе самих поддержку и утешение. Не так бывает у демократических народов: здесь общественное сочувствие так же необходимо индивидууму, как воздух, которым он дышит, и быть несогласным с массой – это, можно сказать, совсем не жить. Массе нет надобности прибегать к законам, чтобы покорить тех, кто думает не согласно с ней: ей достаточно выразить свое неодобрение им, и чувство подавляющего одиночества и бессилия тотчас доведет их до отчаяния.
Когда люди по положению равны, то общественное мнение всегда огромной тяжестью давит на ум каждого индивидуума, оно управляет им, охватывает и подавляет его; это зависит не столько от политических законов, сколько от склада самого общества. По мере того, как люди делаются сходными, каждый чувствует себя все более слабым перед лицом всех. Видя, что он ничем не отличается от них и не поднимается над общим уровнем, он перестает верить в себя, когда ему начинают возражать; он не только не уверен в своих силах, но начинает сомневаться в собственной правоте и готов сознаться, что ошибся, когда большинство утверждает это. Большинству не надо принуждать его, оно легко убеждает его.
Как бы ни были организованны и уравновешенны власти в демократическом обществе, там всегда будет в высшей степени сложно верить в то, что отвергает масса, и проповедовать то, что она осуждает.
Это чрезвычайно способствует устойчивости верований.
Когда известное мнение укоренилось в демократическом народе и прочно установилось в умах большинства, то потом оно держится само собой и продолжает существовать без труда, потому что никто на него не нападает. Те, кто вначале отвергал его как ложное, принимают его как общепринятое, а если кто и продолжает в глубине души оспаривать мнение, то не выказывает этого: всякий боится впутаться в опасную и бесполезную борьбу.
Правда, когда большинство демократического народа меняет убеждения, то оно может по своему желанию производить странные и неожиданные перевороты в умственном мире, но его мнение изменяется очень тяжело, и почти так же трудно констатировать это.
Случается иногда, что время, обстоятельства или одиночные усилия отдельных умов постепенно расшатывают и наконец разрушают верование, однако происходит это неявно. Его не оспаривают открыто, не заключают союза для борьбы с ним. Его приверженцы оставляют его потихоньку, один за другим, но каждый день несколько человек покидают его, пока у него останется лишь ничтожное число сторонников.
Но и в таком виде оно все еще господствует.
Поскольку его противники молчат или сообщают друг другу свои мысли лишь украдкой, то сами они долго еще не могут убедиться, что великая революция совершилась, и, сомневаясь, остаются в бездействии. Они наблюдают и молчат. Большинство уже не верит, но еще притворяется, что верит, и этого пустого призрака общественного мнения достаточно, чтобы охлаждать новаторов и удерживать их в безмолвном уважении.
Наш век был свидетелем самых стремительных умственных переворотов. При всем том возможно, что скоро главные человеческие убеждения приобретут такую устойчивость, какой они никогда не имели в предшествовавшие века нашей истории; это время еще не пришло, но, быть может, оно приближается.
Чем ближе я узнаю потребности и инстинкты, которые вырабатывает демократия, тем сильнее я убеждаюсь, что если когда-нибудь равенство установится прочно во всем мире, то великие политические и умственные революции сделаются гораздо труднее и реже, чем это думают.
Поскольку в демократии люди всегда кажутся возбужденными, куда-то стремящимися, непостоянными, готовыми переменить и намерения, и место, то воображают, будто они сейчас же сразу отменят свои законы, перейдут к другим убеждениям, усвоят новые нравы. При этом забывают, что если равенство влечет людей к переменам, то оно же внушает им такие стремления и интересы, которые для своего удовлетворения нуждаются в устойчивости; равенство толкает, но в то же время и удерживает их, подстрекает и приковывает к месту, воспламеняет их желания и ограничивает их силы.
Это заметно не сразу; страсти, разъединяющие граждан в демократии, бросаются в глаза сами собой, но с первого взгляда обычно не замечают той скрытой силы, которая сдерживает и соединяет их.
Я едва решаюсь сказать это среди окружающих меня развалин, но думаю, что вовсе не в революциях скрывается серьезная опасность, угрожающая будущим поколениям.
Если граждане будут постоянно замыкаться все теснее в кругу мелких домашних интересов и будут заниматься ими, не отрываясь, то можно опасаться, что они станут недоступны тем великим и могучим общественным движениям, которые потрясают народы, но и развивают и освежают их. Видя, как подвижна делается собственность, как горяча и беспокойна любовь к ней, я невольно начинаю бояться, что люди в конце концов во всякой новой теории будут видеть опасность, во всяком нововведении – неприятное волнение, во всяком явлении общественного прогресса – первый шаг к революции, что, опасаясь увлечься, они откажутся от всякого движения. Признаться, я боюсь, что недостойная любовь к наслаждениям настоящей минуты так овладеет ими, что сделает их равнодушными и к собственному будущему, и к будущему своих потомков, что они скорее будут готовы малодушно покориться своей участи, чем сделать, в случае нужды, быстрое и энергичное усилие, чтобы улучшить ее.
Многие считают, что новые общества будут с каждым днем менять свои формы, я, напротив, боюсь, что они неподвижно застынут в одних и тех же учреждениях, одних и тех предрассудках, одних и тех же нравах, так что в этих границах и остановится человеческое развитие. Ум будет вечно вертеться вокруг самого себя, не рождая новых идей, человек будет тратить силы на ничтожные, одиночные, бесплодные движения, и среди постоянного общего движения человечество перестанет идти вперед.