Печь потрескивает медленно, будто её сердце бьётся где-то глубоко под досками, перекликаясь с дыханием спящих. Артём, поджав колени, сидит у самой стены — пальцы ещё не до конца слушаются, дрожат, когда он лезет под половицу, вытаскивает старую тряпку, разворачивает: внутри — знакомый вес, прохладная тяжесть. Смартфон, обёрнутый, как трофей или тайник, мёртвый и глухой. Экран тянет в себя свет от печи, переламывает его, и кажется, что в этой чёрной глубине навечно застряла чья-то чужая жизнь.
— Ну… вот ты и остался, — шепчет он себе, так тихо, что даже огонь не шевелится. — Один на один.
Он крутит смартфон в руках, всматривается в отражение, в углы экрана, будто в какой-то момент отсюда всё-таки высветится письмо, голос, отпечаток прежней жизни. Свет пляшет по стеклу, вырезает на пальцах странные тени.
Из-за стены, будто специально, чтобы разбить эту тишину, просачивается глухой, смутно раздражённый голос Степана Игнатьевича:
— Артём? Ты чего там шаришься? Уже третий раз за ночь!
Артём вздрагивает — будто кто-то поймал его за руку.
— Да так… Боря опять кашлял, я воду подогрел, — бросает наугад, пытаясь говорить без дрожи, вцепившись пальцами в тряпку.
— Воду? В три часа ночи? — Степан будто впивается подозрением, голос становится острее, как скрипучая дверь. — Ты там что, самовар устроил?
— Ну, а что делать, если ребёнок задыхается? — огрызается Артём, резко вставая, отчётливо ощущая под ногами холод досок. — Тебе что, жалко?
В ответ — короткая пауза. Потом из-за стены доносится тихий смешок, странно пустой в этой ночи.
— Нет, не жалко. Только странно всё это, Серов. Очень странно, — Степан произносит с той самой интонацией, которую Артём знал наизусть. Такой тоном говорили в очереди за хлебом, в коммуналке на кухне, в приёмной у начальника — так начиналась мелкая, но опасная игра: «я всё видел, но пока не докажу».
Он чувствует, как внутри всё чуть проваливается. «Вот этот голос — как сигнал тревоги. Так разговаривают, когда уже успели что-то написать, но еще не уверены, подписываться ли под этим.»
— Странно — это когда человек лезет в чужие дела, — буркнул Артём, стараясь не подать вида, будто напрягся. — А у меня всё просто. Спим, лечимся, живём.
Молчание. По ту сторону стены как будто собирается гроза.
— А письмо кто тебе под дверь подсунул? — тихо, без нажима спрашивает Степан, и от этого становится только хуже. Голос скользит по ночи, как ледяной ток.
Артём застывает. Пальцы рефлекторно стискивают тряпку, где прячется смартфон. В комнате будто становится холодней.
— Какое письмо? — отвечает слишком быстро.
— Не придуривайся. Я видел. Утром, когда ты из квартиры выходил, из-под двери торчало. Белый конверт. Без марки.
— Может, детям, — выдавливает Артём, чувствуя, как в горле пересыхает. — Женя любит эти… записки дурацкие.
Степан фыркает, звук как будто проходит через щель между досками.
— Ага, детям. С надписью «Ты слишком заметен». Интересные у тебя дети.
Ударило сердце, будто кто-то тронул его изнутри. Артём машинально прижимает смартфон к груди, как будто пытается спрятать не только вещь, но и самого себя — за этой тряпкой, за ночной тенью, за дыханием мальчишек, которые спят и не знают, что сейчас меняется воздух, густеет тьма.
— Слушай, Степан Игнатьевич, ты бы лучше за своими тараканами следил. А то как бы тебя не перепутали с кем-нибудь другим, — в голосе Артёма холодная усталость, почти хрусталь, он даже не повышает тон, просто говорит, чтобы прекратить этот разговор.
— Меня? — за стеной тихо шуршит одеяло, едва слышно, будто Степан ищет глазами тень в собственной комнате. — Я честный человек, мне нечего бояться.
— Вот и хорошо, — коротко бросает Артём. — Спи спокойно.
Наступает тишина, от которой только сильнее слышен треск угля — этот звук будто отделяет их от остального мира, делает комнату островом, на который никто не попадёт случайно. Огонь живёт своей жизнью, вздыхает, сжимается, разгорается. За стеной — больше ни звука. Степан растворился в темноте, унесённый своими мыслями и страхами.
Артём медленно опускается обратно на пол, спиной к стене, пытается слиться с ней, стать частью тени, чтобы перестать быть мишенью. Женя во сне ворочается, бурчит что-то невнятное, уткнувшись носом в угол. Боря кашляет, сипло, будто его душит сама ночь.
Пальцы Артёма снова тянутся к смартфону — проводит по экрану, осторожно, почти с надеждой, будто ждёт, что тот вдруг оживёт. Но ничего не происходит. Ни света, ни отклика. Просто гладкая, мёртвая поверхность, которая хранит всё, что осталось от прежней жизни.
— Ещё чуть-чуть, — выдыхает он в темноту, — ещё день-два, и всё.
Женя вдруг садится, взъерошенный, глаза в полусне. Свет печи выхватывает его лицо — смешной, по-детски испуганный.
— Ты чего, дядь Артём? Опять не спишь? — голос Жени тянется из-под одеяла, сбивчивый, полусонный, как будто и сам не верит, что говорит.
— Работаю, — коротко, без лишних объяснений. Артём сжимает колени, пытается выглядеть спокойнее, чем чувствует на самом деле.
— Ночью? — удивление сквозит сквозь зевок, будто мальчик на секунду верит в другую, простую жизнь, где все вопросы имеют честные ответы.
— Когда ж ещё. Днём нас и так много, — криво усмехается Артём, краем глаза смотрит, как тени бегут по стене, собираясь возле печки.
— А я слышал, ты ругался с дедом Степаном, — продолжает Женя, потерявший нить сна. — Он опять лезет?
— Пусть лезет, — отвечает Артём устало, глядя в угол, где Боря сопит носом в подушку. — Только никому ничего не говори, понял?
— Про что? — в голосе Жени искреннее недоумение, как будто он только сейчас попал в этот день, в эту комнату.
— Про всё. Про меня, про письма, про то, что я… воду ночью грею.
Женя морщит лоб, поднимает плечи, как будто от этого можно спрятаться от странных вопросов взрослой жизни.
— А что, нельзя?
— Можно. Просто лучше молчать, — почти шёпотом, будто и сам себе не верит.
Мальчик вжимается обратно под одеяло, укутывается до самого носа, только волосы торчат, взлохмаченные, упрямые.
— Ладно, я молчу. Только ты не сердись.
— Не сержусь. Спи.
Артём ждёт, пока дыхание Жени не станет ровным, пока тишина не вернётся в комнату, как вода после камня. Тогда осторожно прячет смартфон обратно под половицу, укутывает его тряпкой — надёжно, почти с нежностью, будто оставляет письмо самому себе в другой жизни.
Сквозь тишину, едва уловимо, скрипит дверь где-то в коридоре. Шорох шагов. Степан опять не спит, и в этом тоже есть своя, особая ночь — длинная, прозрачная, как лёд на стекле.
— Серов, — доносится из-за стены, тихо, почти по-человечески. — Ты не думай, я не враг. Просто... у нас время такое. Лучше, если я тебя предупрежу.
Артём замирает, слушает с недоверием, в голосе Степана появляется что-то неуловимое, будто он всерьёз решил быть полезным.
— О чём?
— Тут недавно спрашивали про жильцов. Про тебя тоже.
— Кто спрашивал?
— Ну... люди. С бумажками.
— Из домоуправления?
— Не знаю. Я не стал вникать. Только будь осторожен.
— А ты-то чего волнуешься? — голос у Артёма становится жёстким, будто он пробует им отбросить эту ночь подальше. — Вдруг и тебя спросят, чего ты ночью слушаешь чужие разговоры.
— Я не слушаю. Я... просто слышу. Стены тонкие.
— Вот и не слышь.
За стеной снова короткое шуршание, словно кто-то собирает бумаги или просто мнёт воздух руками. Потом — тишина.
Артём остаётся сидеть, не двигается, только огонь шевелится в печке, догорает. Комната постепенно темнеет, стены становятся почти плоскими, будто на них больше ничего не отражается. Огонь слабеет, уходит в себя, и только тогда Артём медленно подкидывает уголь, садится обратно, разглядывает, как тлеют угли — будто ждёт ответа.
«Сжечь. Просто взять и сжечь. Тогда всё закончится».
Перед глазами на секунду всплывает картинка: как стекло экрана плавится, капает в золу. Исчезает всё — жена, лампа в операционной, Гена, карантин, голоса из жизни, которой уже нет.
«Но тогда останется только это — уголь, стена и кашель».
Он склоняет голову, закрывает глаза, греет пальцы о край печи.
— Ладно, — едва слышно выдыхает он. — До утра подождёт.
За стеной, будто в подтверждение, кашляет Степан, длинно, хрипло, нарочно.
Артём хмыкает, чуть усмехается в огонь:
— Спи, старый чёрт, — пробормотал он. — Всё равно ничего не поймёшь.
Он медленно наклоняется к печке, уходит взглядом в огонь, где угли тяжело дышат, тянут жар к себе. Комната наполняется запахом гаря, старой одежды, чуть влажного воздуха, в котором притаились тревога, усталость и что-то почти забытое, простое.
Боря шевелится, шепчет во сне — голос чуть дрожит, хрипловатый:
— Папа... не уходи...
Артём цепенеет, замирает над ним, поправляет одеяло — тихо, аккуратно, словно сам боится исчезнуть.
— Не уйду, — отвечает он едва слышно. — Обещаю.
Он снова усаживается у печки, тянется к огню, как к единственному живому существу в этой ночи.
Огонь медленно гаснет, за окном сугробы становятся плотнее, снег валит почти беззвучно, а где-то за стеной снова шуршит Степан, и уже неясно, пишет он что-то, или просто считает свои мысли.