К книге
Леди Л.Глава VII
47%
Глава VII
8

Кружок, который сложился в Женеве вокруг Армана Дени, в то время рассорился со всеми прочими революционерами. На тайном собрании, состоявшемся в Базеле в январе 1890 года, эти экстремисты заклеймили учение Карла Маркса, объявив, что оно ведет к полному порабощению личности государством, отказались от всякого сотрудничества с английскими социалистами, которых обозвали “фабианскими овцами”[24], и окончательно порвали с Кропоткиным и Федухиным, потому что те “боялись замарать свои белые перчатки”[25]. “Комитет освобождения”, как нарекло себя совместное руководство движения “перманентной революции” после базельского раскола, отчаянно нуждался в деньгах, и это как раз тогда, когда обдумывались и намечались самые смелые планы. Благодаря налету на почтовый фургон в Лозанне, осуществленному Арманом и Лекёром, и ограблению ювелирного магазина “Максимен” в Женеве в феврале 1890-го (работа Армана и Шлессера) удалось организовать и вооружить полдюжины летучих групп, которые в начале весны пересекли французскую границу. Половина их состава тотчас испарилась вместе с деньгами, остальные дали о себе знать только неудачной стычкой во время демонстрации в Клиши 1 мая 1891 года, дело ограничилось несколькими выстрелами, ни убитых, ни раненых не оказалось. Буржуазное общество буквально всасывало анархистов, как промокательная бумага всасывает чернила; приходилось постоянно вербовать новичков, а значит, каждый раз тратить много времени на их теоретическое и практическое обучение, что никак не вязалось ни с темпераментом Армана Дени, ни с его обнародованной в Базеле идеей о необходимости “срочных действий в мировом масштабе”, чтобы спасти человечество от угроз, нависших над ним из-за соперничества колониальных держав и честолюбия правителей. Проще и эффективнее было нанимать за деньги исполнителей из преступной среды, этим занимался некий Кёнигштейн, он же Равашоль, в Париже. Арман счел, что если заменить несколько сот кровавых уголовных преступлений, в среднем совершаемых в год, убийствами политическими, то капиталистическое общество лишится своих столпов и рухнет под первым же натиском восставших масс[26]. Но такая тактика очень дорого обходилась: если настоящие идеалисты работали даром, то профессионалам высокой квалификации приходилось платить немалые деньги. Арман долго колебался – теперь, вспоминая об этом, леди Л. понимала, что именно тогда она была в двух шагах от победы, хотя и не догадывалась об этом, – но наконец принял решение использовать Аннетту в тех целях, ради которых привлек ее полтора года тому назад. Обворожительная графиня де Камоэнс посещала разные виллы, пила там чай, играла в крокет, гладила по головкам детишек, слушала камерную музыку и внимательно приглядывалась, соображая, кого из радушных хозяев сподручнее ограбить. Недостатка в кандидатурах не было.

Необходимыми знакомствами в высшем свете ей удалось обзавестись благодаря стараниям некого барона де Берена. Барон, человек высочайшей культуры и тонкого ума, был, на свою беду, одним из тех, кого Альфонс Лекёр уже много лет держал на крючке. Лекёр безжалостно шантажировал этого аристократа с безупречной репутацией и безукоризненным вкусом, потому что знал о душевном изъяне, из-за которого он мог получать определенные необходимые ему удовольствия лишь среди гнусного разврата и подвергаясь болезненным унижениям, лишь стоя на коленях над бездной и лучше всего – на волосок от смерти. Сам Фрейд вряд ли смог бы излечить тщедушного седого господина от непреодолимой тяги к темным страстям и подчинению, которую испытывал затаившийся в нем, взрослом, несчастный порочный ребенок, жаждущий наказания. И если этому отчаянному любителю головорезов, закутанному в дорогую шубу, с блестящим в свете газовых фонарей моноклем на бледном лице, не перерезали горло, когда он по ночам, замирая от ужаса и восторга, опускался на грязное дно общества, то только благодаря протекции Лекёра. Он давно промотал все свое состояние и находился под опекой, так что вот уже много лет бывший хозяин “Шабане” использовал его только в качестве отмычки, открывавшей двери в среду игроков и золотой молодежи, куда так стремился проникнуть “милорд” Лекёр до того, как у него открылось революционное призвание. Берен и обеспечил Аннетте прикрытие в женевском высшем свете, состоящем из чинно скучающих праздных толстосумов. Именно с этой целью Лекёр вызвал его в Швейцарию. Бедняга притащился туда нехотя и сразу же заболел – чистый швейцарский воздух был ему противопоказан и вызывал обострение астмы. Он начинал задыхаться, попав в здоровые условия жизни. “Не выношу природу!” – сокрушенно шептал он Аннетте, лежа в постели в своих роскошных апартаментах отеля “Берг” с наглухо закрытыми окнами и шторами. Однако ослушаться Лекёра не посмел. Он доблестно боролся со светом, с весной, со свежим ветром горных вершин, потерял аппетит, захирел, еле дышал и лишь кое-как утешался в компании кучеров. Но с заданием справился. Ему понадобилось несколько недель, чтобы ввести графиню де Камоэнс, у которой как раз закончился траур, в свет и дать ей освоиться, а затем он поспешил вернуться в Париж, где быстро поправил здоровье. Но переусердствовал, проходя лечебные процедуры в мрачных притонах, а между тем прошло то время, когда все блатные были под каблуком у Лекёра. Через несколько месяцев после возвращения из Женевы барона нашли мертвым в сточной канаве, на лице его так и застыла гримаса сладкого страха.

Аннетта легко примкнула к шикарной стае перелетных птиц, которые порхали из страны в страну, применяясь к временам года: то отдыхали на водах в Баден-Бадене или Киссингене, то пировали на природе у живописных озер, то фотографировались с альпенштоком в руке на фоне ледника, пока их дочки и сынки под присмотром немецких наставников или английских гувернанток писали миленькие акварели в манере Эдварда Лира, читали “Маленького лорда Фаунтлероя” или бренчали на пианино. Швейцария была излюбленным местом гнездования этой изнеженной публики; в те времена склоны Монблана еще не привлекали, а скорей страшили приезжих: викторианская эпоха с ее мягким плюшем, теплыми грелками, альбомами и засушенными цветами между страниц дневников предпочитала разбивать стоянки у воды или в ухоженных парках, например у озера Комо, в Стрезе или Интерлакене.

Однако, вращаясь в среде праздных гуляк, которых заботило одно – неукоснительно соблюдать правила приличия и быть во всем comme il faut, Аннетта познакомилась с одним из самых эксцентричных, образованных и умных своих современников. Эдвард Лир, чьим щедрым покровителем он был долгое время, называл его не иначе как “блаженным бонзой”; именно он послужил прототипом короля Зазеркалья для Льюиса Кэрролла, который в письме к Дадли Пейджу так описывал его:

Представьте себе Будду, но только тощего, зато с бритой головой и вечно безмятежной улыбкой, с веками без ресниц над узкими прозрачными глазами, и с устами гурмана, словно хранящими вкус всех яств, какие им когда-либо довелось отведать, и… вы ничего не узнаете о человеке, невидимом под этой застывшей маской; глядя на него, иной раз думаешь, что это каменная статуя, внутри которой живет некое существо, которое вовсю развлекается, глядя на все вокруг и в том числе на вас, – не слишком приятное ощущение для его собеседника.

Герцогу Глендейлу, для друзей – Дики, шел тогда шестой десяток, все знали, что его издавна терпеть не может королева Виктория, и он, похоже, дорожил этой репутацией. Враги считали его глубоко испорченным человеком, друзья видели в нем воплощение мудрости. Он славился причудливым, авантюрным характером, унаследованным от отца, который сопровождал лорда Байрона в его роковом путешествии в Грецию – причем пустился в дальний путь не из сочувствия героическим грекам, а ради красоты пейзажей, общества великого поэта и надежды заполучить какую-нибудь диковинную древность. После смерти Байрона он продолжал воевать на стороне Ипсиланти, несколько раз рисковал жизнью, отбивая у турецкой конницы священный холм Гелиоса, а потом, одержав победу, разграбил храм и, прихватив трофеи, с триумфом вернулся в Англию. Его сын, лорд Глендейл-младший, к возмущению молодой королевы и принца-консорта, женился на цыганке, а после смерти жены уехал в Испанию и много лет прожил там в ее родном таборе. Потрясенные английские туристы узнавали его на улицах Севильи с попугаем на плече и обезьяной-плясуньей, которой он аккомпанировал на тамбурине. Затем он отправился на Дальний Восток и исчез там на несколько лет, а вернулся с бритой головой, в оранжевом одеянии буддийского монаха. После того как он предпринял безуспешную попытку обратить в буддизм архиепископа Кентерберийского и напечатал в “Таймс” письмо против псовой охоты, написанное в гневно-ироничном тоне и способное понравиться разве что лисам, его выдворили из Англии. Он поселился в Италии, и толки о нем поутихли, но просто потому, что он якшался с такими людьми, о которых и говорить-то неприлично: нищими художниками, социалистами, анархистами – не брезговал никем. В конце концов самой сильной страстью в его жизни стала любовь к искусству. Среди тогдашних маршанов и коллекционеров ходили легенды о его непогрешимом вкусе и суждении; в искусстве он видел бунт против человеческого удела и краткости земной жизни. Лорд Глендейл отличался терпимостью, всегда любезно улыбался, что одни расценивали как проявление аристократического равнодушия и даже высокомерия, а другие – как защитную реакцию сверхчувствительной, ранимой натуры, которая заслоняется холодной иронией; как бы то ни было, но с таким, как у него, пренебрежением к условностям и викторианским нормам жизнь в Англии была ему практически заказана.

Аннетта привлекла его внимание с первой же встречи на светском рауте у русского посла графа Родендорфа. Разумеется, его впечатлила ее живость и красота, но дело было не только в этом: он отметил любопытные странности в ее поведении. В то время Аннетте частенько приходилось помалкивать и бдительно следить за собой: какое-нибудь жаргонное словечко, резковатый жест, слишком явный пробел в познаниях могли дать пищу злым языкам, и ей всякий раз становилось не по себе, когда лорд Глендейл пристально ее разглядывал, чуть сощурив лишенные ресниц глаза и неизменно улыбаясь уголками губ. Выступающие скулы и бесстрастное выражение лица подчеркивали его странный восточный колорит. Он стал искать случая встретиться с ней, и скоро они уже виделись едва ли не каждый день, хотя Аннетте по-прежнему было с ним неловко: он так смотрел на нее, так сердечно улыбался, что ей казалось, будто она уже невольно ответила на все его вопросы. Зато он был очень милый, занятный и, судя по всему, влюбился в нее. А она никогда раньше и представить себе не могла, чтобы простой смертный жил так, как живет лорд Глендейл. У него было все: целый штат французских и китайских поваров, итальянских мажордомов, чистокровных скакунов и ирландских тренеров, поэтов, музыкантов; личный поезд, готовый в любой миг перевезти его из конца в конец Европы; конюшни беговых лошадей, своры гончих, коллекции картин и прочих произведений искусства, множество особняков и парков, но казалось, что ему доставляет удовольствие не столько владеть этими богатствами и привилегиями, сколько насмехаться над ними, над самим собой, над обществом, которое его терпит; вся его окруженная роскошью жизнь была пародией на собственное существование и на все то, что делало его возможным. Однажды в разговоре с Аннеттой он назвал себя “подстрекателем”, и, только став леди Л., она по-настоящему поняла, что имел в виду этот террорист.

Очень скоро на ней стало сказываться его влияние, она проникалась им исподволь, сама того не сознавая, и постепенно оно ее изменило; уж очень привлекательным был его взгляд на вещи, этакий маскирующий неискоренимую любовь к жизни веселый скепсис в сочетании с полным отсутствием предрассудков, которое граничило с беспринципностью и подкупающей безнравственностью; она решила, что такой фасон ей в самый раз, и принялась, в свою очередь, приглядываться к Дики, пытаясь разгадать, как ему удается одной лишь силой взгляда держать людей на расстоянии. Он никогда не расспрашивал Аннетту о прошлом, и хотя уже в том, как тщательно он избегал этой темы, читалось некоторое подозрение с оттенком иронии или даже какой-то намек, она оценила эту сдержанность и перестала стесняться и держаться настороже в его присутствии. Если ей и случалось совершить оплошность, если у нее вырывалось неподобающее словечко или так или иначе пробивалась плебейская закваска, он ловко умел это не заметить. Однако, несмотря на удовольствие, которое ей доставляло общество лорда Глендейла, она не забывала о своем задании и приготовила подробный план его виллы, точно указав, где какие находятся ценные вещи, и даже пронумеровав содержимое каждой витрины. План составлялся мало-помалу по ходу ее визитов на виллу: они с лордом почти каждый день занимались рисованием на террасе, откуда открывался вид на парк и на озеро; вдали, на французском берегу, возвышались горы, а по водной глади мотыльками порхали парусники. Глендейл писал портрет Аннетты, Аннетта же, держа на коленях альбом, старалась, нельзя сказать чтоб уж очень усердно, изобразить статую мускулистого Аполлона, украшавшего лестницу.

– Дики, а что за прелестные вещицы лежат на третьем этаже справа по коридору, перед входом в библиотеку? – спрашивала она, пока Глендейл, закрыв один глаз и вытянув руку, измерял ее карандашом.

– Понимаю ваш интерес. Это египетские скарабеи, они датируются третьим тысячелетием, их по моему заказу выкрали из гробницы одного фараона. Я, знаете ли, держу в Египте целую команду археологов, которые поставляют мне краденые сокровища. Как раз сейчас они открыли новое захоронение и грабят его для меня. Я, так сказать, выступаю меценатом.

– И много стоят эти штучки?

– Огромных денег стоят. Потому что они уникальны.

Аннетта сдвигала рисунок с Аполлоном, обозначала на плане витрину и делала приписку на полях: “Не пропустить! Золотые египетские скарабеи”.

– Возможно, весной я сам поеду в Египет руководить похищением. Хотите со мной?

– О, это было бы чудесно. Но интересно знать, за сколько их можно продать? Я, разумеется, спрашиваю просто так, из чистого любопытства.

– Разумеется. Ну смотрите… Лувр предлагал мне за них десять тысяч фунтов, а кайзер, когда был тут у меня в прошлом году, предлагал вдвое больше, но не получил их.

– Двадцать тысяч фунтов? – Аннетта невольно понизила голос, большие деньги все еще внушали ей почтение. – Неужели кайзер и впрямь заплатил бы вам столько, если бы вы согласились отдать скарабеев?

– Несомненно. Мало того, я бы ничуть не удивился, если бы он объявил войну Англии или Швейцарии с единственной целью заполучить моих скарабеев. Он тоже меценат, как и я.

Аннетта записала сумму со знаком вопроса и старательно вывела имя потенциального покупателя: германский император. Перспективный канал сбыта, но тут могла возникнуть этическая проблема: как-никак, друзьям Армана неудобно сотрудничать с ненавистным им кайзером. Аннетта вдруг подумала, не проще ли рассказать об их плане ее новому другу – он вполне мог бы помочь ограбить самого себя. Она так искренне, по-детски восхищалась им, что это не укрылось от Армана и страшно его возмутило.

– Это же скотина! А хорош он только тем, что скотство его неприкрыто и, стало быть, в некотором смысле он работает на нас: ускоряет революционный процесс. Отъявленный эгоист, сибарит, который думает только о собственном удовольствии. Нет ничего омерзительнее либерального позерства, выдающего свой скепсис и цинизм за особую мудрость. Искусство для него – красивая завеса, которой можно отгородиться от нищеты и уродства окружающего мира.

Аннетта попыталась возразить:

– Но он такой добрый и щедрый. Помогает многим художникам, писателям, музыкантам. Если б не он, они бы ничего не создали и умерли от голода.

– Вот в этом я не сомневаюсь! – Арман насмешливо пожал плечами. – Художники всегда были, а теперь еще больше становятся пособниками правящих классов: когда народ отвернулся от церкви, они зазывают его в музеи, где охмуряют новым опиумом в тех же целях. Когда я слышу слово “культура”, то хватаюсь за пистолет[27]. Всем этим поэтам и музыкантам платят за то, чтобы они усыпляли народ сладкими колыбельными, а мерзавцам художникам – чтобы они приукрашивали существующий общественный строй. Не может быть красоты без справедливости, искусства без достойной воспевания жизни. Глендейл по сути – растленный реакционер. Народ растопчет его, и только в учебниках истории останется описание его как болезненного явления, к которому не должно быть возврата.

Этот разговор они вели, гуляя по лугу цветущих нарциссов на склоне Мон-Пелерен. Арман возвращался со студенческого собрания. По дороге они набрали черешни в белую фуражку, которой он разжился ради такого случая. Он держал ее в руках, а солнце и ветер играли его волосами. Коренастый, приземистый, с мускулистыми руками и плечами, он выглядел грубоватым дикарем, что удачно схвачено на известном рисунке из “Пер Пенар”. Леди Л. рисунок вырезала и наклеила на лик святого Кирилла – эта русская икона хранилась у нее в садовом павильоне. Вокруг раскинулось юное лето: огромное озеро с разбросанными по берегам городишками, синие горы, хрустальный звон колокольчиков невидимого стада, разносившийся в чистейшем ледниковом воздухе, – это лето, так хорошо умевшее отвернуться от грязи и от страданий ближнего, наверняка тоже было растленным и реакционным, но Аннетте его язык был более внятен, чем язык Армана.

– Глендейл принадлежит к паразитическому классу, вся жизнь которого посвящена тому, что такие, как он, называют “священным эгоизмом”.

Аннетта вздохнула: для нее тоже не было ничего более священного. Это вовсе не значит, что ей претила мысль о краже коллекций Дики, скорее даже наоборот, но до чего глупо тратить такие деньжищи на то, чтобы взрывать мосты, пускать под откос поезда, убивать министров, печатать листовки и кормить “товарищей”, которые никогда, вообще никогда не слушали музыку, не любовались цветами, не заглядывались на хорошеньких женщин.

– Конечно, я все сделаю, как ты скажешь, Арман… Но нельзя ли разок, один-единственный раз!.. взять деньги себе, а? Чтобы поехать в путешествие, посмотреть мир, пожить вдвоем в любви и счастье? Почему ты всегда должен все отдавать друзьям? Эти твои друзья совершенно никчемные! Только и знают, что треплют языком да выбрасывают деньги на ветер. Как этот идиот Ковальский. Взорвал свою мать – вот и все, что он сумел сделать. Смешно!

– Он хотел сделать благое дело. Это просто несчастный случай, такое с каждым может случиться.

– Милый, я не против ограбить старину Дики, но давай хоть часть денег оставим себе! Мне так хочется побывать в разных странах! В Индии, в Турции… Съездим всего на годик, Арман! А потом вернемся и переделаем мир. Но прежде посмотреть бы на него, пока он еще так хорош.

Арман изумленно взглянул на нее: прелестная, элегантная, уверенная в себе молодая женщина идет по цветочному лугу, поигрывая омбрелькой. Ничего общего с испуганной замухрышкой, которую он подобрал на улице каких-нибудь полтора года назад. Он остановился среди доходящих ему до колена нарциссов:

– Послушай…

Аннетта обернулась и увидела суровое, почти враждебное выражение его лица. Он смотрел на нее исподлобья, с еле скрытым негодованием. Она схватила его за руку:

– Прости, Арман! Я сделаю все, что ты захочешь. Я взбалмошная, я ошалела от счастья и болтаю невесть что. Ну и потом, я целыми днями общаюсь с Дики, а он насмехается над всем на свете, так что я иногда перестаю соображать, что к чему. Но одно знаю твердо: я люблю тебя, как ни одна женщина никогда не любила.

Арман до боли сжал ее руку в своей:

– Послушай, Аннетта! В тебе есть вполне объяснимая черствость: ты так настрадалась с детства, что всякое страдание тебе противно, ты и слышать о нем не хочешь. Ты нахлебалась горя и чураешься не только беды, но и бедняков. Это известная защитная реакция, точно так же ожесточилась и зачерствела буржуазия, которая в конечном счете вышла из народа. Но есть кое-что, чего я не понимаю. Ты говоришь, что любишь меня. Но как можно кого-то любить, если не любишь его таким, как он есть? Как ты можешь любить меня и одновременно требовать, чтобы я полностью изменился, стал другим человеком? Если я откажусь от призвания революционера, от меня ничего не останется. Не можешь же ты требовать, чтобы я отказался от самого себя и в то же время оставался тем, кого ты любишь. Поверь, мне нелегко. Нелегко быть Арманом Дени. Это очень опасно. Иногда утром я просыпаюсь и удивляюсь, что еще жив. Ты должна бы придавать мне сил, а не пытаться поколебать мою волю и мои убеждения. Ты должна бы… – Он замолчал, увидев слезы у нее на глазах, и продолжил уже мягче: – Я только хочу сказать: если бы люди поддавались чему-то самому что ни на есть человечному, они давно перестали бы быть людьми.

Предыдущая главаГлава 8 из 17Следующая глава