Заведение на улице Фюрси было довольно низкопробным, визит туда стоил один франк плюс десять су за мыло и полотенце. Три девицы обслуживали клиентов, в основном из числа рыночных “силачей”[18], однако захаживали туда и посетители из высших слоев, чтобы слегка расслабиться, окунувшись в грязь. Одна из девушек носила черные кружевные панталоны до колена и черный корсет, над которым вздымались мощные груди; две другие жертвы общества были одеты в желтую, зеленую и оранжевую кисею, впрочем, “одеты” – не совсем точное слово, так как эти наряды доходили до пупка, а ниже цветовую гамму недурно дополняли черно-синие оттенки. Лица у всех были густо набелены скверной крупитчатой пудрой, которая только подчеркивала рытвины на коже, и все три тупо таращились на сидящего за пианино человека во фраке. Рядом с пианистом стоял другой человек, тоже во фраке, с пистолетом в руке, он бегло взглянул на Аннетту и снова с улыбкой повернулся к музыканту.
Появление Аннетты в заведении совпало с одним из тех экстравагантных подвигов, на которые был горазд Арман Дени; они пленяли воображение и завоевывали симпатию молодежи, не умеющей ни переделать мир, ни спастись от пошлой буржуазии, по-бычьи равнодушной, самодовольной и настолько разжиревшей, что дело начинало попахивать бойней. Музыкант во фраке был не кто иной, как Антон Краевский, величайший пианист того времени.
На другой день все газеты с негодованием рассказывали о вечернем похищении. Виртуоз выступал перед столичной элитой; чтобы попасть на его концерт, зрители заплатили бешеные деньги. И вот, едва он вышел на улицу через потайную дверь, желая улизнуть от ретивых поклонников, как к нему подступил элегантно одетый молодой человек, учтиво поприветствовал его, а затем приставил к его груди пистолет, который прятал под шелковым плащом, усадил в ждавшую неподалеку карету и отвез в один из самых гнусных в городе борделей, а там заставил играть для ошалевших проституток. Когда Аннетта переступила порог, Краевский играл уже час с лишним. Позднее в своих мемуарах он расскажет, как в тот вечер ему пришлось играть на пределе возможностей, потому что Арман Дени оказался тонким знатоком и сурово одергивал пианиста всякий раз, когда тот допускал малейшую небрежность.
– Нет-нет, маэстро! Вы можете лучше. Я, конечно, знаю, что вы выкладываетесь всерьез только перед теми, кто хорошо платит за вашу проституцию, а присутствующие здесь дамы не принадлежат к элите в вашем понимании, однако они куда ценнее той мрази, что обычно приходит на ваши концерты. – Молодой анархист наставил пистолет на Краевского. – Играйте же, маэстро, играйте! Это, можно сказать, ваше первое выступление перед чистой публикой. До сих пор вы служили только паразитам и палачам, так послужите хоть раз их жертвам, угнетенному народу. Ну же, постарайтесь!
Антон Краевский пишет, что возмущение его исчезло без следа при звуках этого проникновенного голоса; его обладатель пытался прикрыть глубокое чувство насмешливым тоном, нельзя было не расслышать в его словах страстное, неистребимое стремление к полной социальной справедливости. И в голосе, и в напряженной, цепкой неподвижности, и в похожей на гриву шевелюре, и, главное, в лице Армана, с его несколько хищным выражением, в его глазах, глядящих вызывающе и одновременно призывно, было что-то исключительное, неописуемое, что вызывало в вас чувство вины и желание покаяться в том, что вы всего лишь обычный человек.
Я прекрасно понимаю, почему он внушал такую преданность своим приверженцам – преданность не столько его идеям, сколько лично ему. Этот человек был создан, чтобы ему поклонялись толпы, в другие времена он мог бы без труда повести их за собой на завоевание мира, как Александр Великий, на которого, судя по дошедшим до нас медалям, был в профиль довольно похож. Как бы то ни было, это зрелище – странный человек, держащий меня под прицелом пистолета, девицы с выставленными напоказ, как в мясной лавке, телесами, сам антураж пропахшего абсентом и опилками мерзкого борделя – навсегда запечатлелось в моей памяти. Незадолго до окончания моего “концерта” к нам присоединились двое сообщников Армана Дени: небезызвестный бомбист Саппер, бывший жокей, и один из заправил преступного мира Альфонс Лекёр, которому вскоре предстояло умереть в сумасшедшем доме; его связь с анархистами была по меньшей мере неожиданной. Поясню: о том, кто такие были мои похитители, я узнал, только когда давал показания в полиции. Впрочем, по мнению полиции, Альфонс Лекёр оказался в этом постыдном месте случайно и не имел отношения к произошедшему со мной. С ними еще была невероятно красивая белокурая девушка, лет шестнадцати-семнадцати, не больше. Красота ее совершенно меня поразила, быть может, по контрасту с отвратительным местом и его несчастными обитательницами. Кто она, откуда взялась и зачем пришла, осталось мне неизвестным. Полицейские ничего о ней не знали, и мои восторженные описания прекрасной незнакомки лишь вызывали у них глумливые ухмылки[19].
В ту пору карьера Краевского близилась к завершению, но, по его собственному признанию, никогда не играл он так вдохновенно, как в тот вечер. “То была дань уважения идеалу, который жил в душе этого человека, – пишет польский пианист и добавляет, уступая дурному пристрастию к фиоритурам, которое леди Л. нередко обнаруживала в его исполнительской манере, – идеалу, который, разбушевавшись, грозит испепелить весь мир”.
Подобных подвигов Арман Дени совершал немало. Может, и правда в них проявлялся “буржуазный романтизм”, в каком упрекал его Кропоткин, однако леди Л. видела в этой любви ко всему эффектному, театральному новый для того времени стиль пропаганды, который расцветет в XX веке. “Овладение массами” – единственная цель, к которой наступающая эпоха будет стремиться во всех областях, – не может быть достигнута только силой идей, и необходимым оружием грядущих великих начинаний должны будут стать актерский и режиссерский талант, а также демагогия, украшенная блеском мысли, души и воображения. Франция всегда опережала другие страны, и трагедия Армана Дени заключалась в том, что он явился раньше времени.
О том, что молодой идеалист не импровизировал спонтанно, а действовал по продуманному плану, свидетельствует приключение итальянского дирижера Серафини. Почтенный маэстро был похищен по пути в Оперу, где публика напрасно прождала его целый вечер; Арман и Фелисьен Лешан отвезли его в ночлежку на берегу канала Сен-Мартен, набитую вшивыми, храпящими и галдящими пьянчугами и нищими. Там его попросили дирижировать воображаемым оркестром, и целых два часа синьор Серафини, превратившись в марионетку, стоял во фраке и размахивал палочкой, а жуткая аудитория аплодировала и наслаждалась этой пантомимой, не давая времени несчастному маэстро ни передохнуть, ни стереть пот, струившийся с перекошенного от страха лица. Надо сказать, Арман Дени питал глубочайшую идейную ненависть к музыке, поэзии и вообще к искусству прежде всего потому, что оно обращено только к избранным, а еще потому, что любые поиски прекрасного казались ему оскорблением народа, поскольку не укладывались в борьбу за его освобождение.
Альфонс Лекёр что-то шепнул Арману Дени, и тот поманил за собой Аннетту, едва взглянув на нее. Она же… При воспоминании об этой сцене у леди Л. до сих пор начинало бешено биться сердце и перехватывало горло, как в тот вечер, когда на нее вдруг обрушилась сильнейшая, непреодолимая страсть. Тогда-то в ней впервые проснулось властное, тираническое чувство, всю пагубность которого она познала и оценила гораздо позднее. Ее всегда приводила в смятение красота – в природе, в людях и в вещах – и мучила мысль о ее мимолетности и бренности; ей хотелось продлить, удержать ее, и эта потребность обернулась неистовой, безоговорочной, отчаянной жаждой обладания. Глядя на Армана, она всякий раз с горечью думала, что он с минуты на минуту отвернется, уйдет, покинет ее; что несказанная, бездонная радость, какая охватывала ее, когда она ощущала его в себе, не может длиться, что ее счастье эфемерно и непрочно, притом что эти быстротечные мгновения – единственный отпущенный ей в жизни глоток вечности. Проснувшаяся в ней жажда обладания была так сильна, что ради утоления ее она заранее согласилась безропотно всему подчиняться.
– Думаю, я тогда еще была типичной буржуазной девчонкой, – сказала леди Л.
По узкой спиральной лестнице они с Арманом поднялись в комнату на четвертом этаже, где он впервые с ней заговорил, и уже тогда ей были не важны слова, достаточно было видеть его и слышать его голос. Тем не менее она была уверена, что даже сегодня сумеет восстановить, украсив оттенком нежной иронии, практически всё, что он тогда твердил ей под аккомпанемент доносившихся снизу аккордов Листа; ошибка исключалась – она ведь так хорошо изучила его, что запросто могла бы приписать еще одну, заключительную главу к его “Трактату об анархии”.
– Искусству еще не время. Оторванное от реальности понятие прекрасного в корне реакционно: вместо того чтобы врачевать раны, оно их прикрывает. Достаточно пройтись по нашим музеям, чтобы увидеть всю степень лживости и пособничества художников: все эти превосходные натюрморты с роскошными фруктами, устрицами, отборным мясом и дичью – плевок в лицо всем тем, кто умирает от голода в двух шагах от Лувра. Нет такой оперы, где можно услышать эхо народных горестей и устремлений. Поэты толкуют о душе, и их не вдохновляет хлеб насущный. Церковь теряет влияние – и вот втихомолку торговцам опиума готовят другую площадку – музеи.
Это была его любимая песня все те годы, что они прожили вместе, и главная причина, по которой леди Л. так любовно собирала произведения искусства, – нет, не в пику Арману, а с той самой нежной иронией. Надо было слегка наказать его: еще один Рафаэль, еще один Рубенс, Веласкес, Эль Греко; в делах сердечных не бывает мелких выигрышей. В конце концов Арман стал представляться ей этаким художником наизнанку, который добивается от реальности того, что способно дать лишь искусство: совершенства. Разрушить установленный порядок он хотел потому, что питал к нему такую же ненависть, какую внушает официальная живопись поборникам нового, свободного искусства. Анархизм – своего рода фовистский период в идеализме. Неудачи и разочарования вполне естественным образом толкнули некоторых анархистов к фашизму: одних привело стремление наконец полностью овладеть неподатливым человеческим материалом, других – недостаток таланта. Но до всего этого было еще далеко, а пока, в той тесной комнатушке, на Аннетту обрушилась вся сила неистового темперамента и гипнотического взгляда Армана Дени.
– В восемнадцатом веке с такой внешностью и умом, – сказала леди Л., – он стал бы непревзойденным шарлатаном и переплюнул Калиостро, Казанову и Сен-Жермена. К сожалению, рациональный век миновал, поэтому он стал идеалистом. Угораздило меня нарваться – хуже некуда.
Сэр Перси сидел рядом с ней на мраморной скамье в конце аллеи, около тропинки, ведущей в павильон. Упершись обеими руками в набалдашник трости, он мрачно смотрел себе под ноги. Ничего подобного он не испытывал с тех пор, как Маунтбеттен, последний вице-король, покинул Индию. Он был не просто возмущен – его обуял ледяной ужас. А радостные возгласы детишек на лужайке только подчеркивали несуразность того, что заставляла его выслушивать их прабабушка.
– И что же дальше? – угрюмо осведомился он. – Что было потом?
Леди Л. подавила улыбку. Бедный Перси, он весь в этом вопросе. Надо, пожалуй, пощадить его.
– Ну, мы проболтали всю ночь, – милостиво сказала она.
Сэр Перси облегченно вздохнул и первый раз за все время изобразил нечто похожее на одобрительный кивок.
Аннетта очень скоро поняла, с кем имеет дело: стоило Арману заговорить о свободе и равенстве в компании со справедливостью и убийством, о любви к народу и разрушении, о человеческом достоинстве и бомбах, брошенных в толпу случайных прохожих, она узнала знакомую музыку, все это ей уже приходилось слышать. Вот только голос был другой, и отличался он разительно. Теории, которые бесили ее, когда исходили из отцовских уст, казались прекрасными и благородными, когда звучали так проникновенно, мужественно и уверенно. Она сообразила, кем видит ее революционер, и пустила в ход всю свою женскую ловкость и природную интуицию, чтобы соответствовать его представлению: выглядеть жертвой порочного общества, униженной и оскорбленной душой, только и мечтающей примкнуть к восстанию, бороться бок о бок с ним самим и его друзьями. Арман Дени был лучшим и прекраснейшим из всего, что она видела в жизни, не могла же она упустить такое счастье. Она поведала Арману, что ее отец отдал жизнь за анархистские идеалы. Да-да, а ей самой еще не было и двенадцати лет, когда она начала помогать ему: разносить крамольные памфлеты в корзине с бельем. Она врала так вдохновенно и вошла в роль так легко, что сама почти поверила в свою ложь, и когда через несколько недель после знакомства отвела Армана на могилу месье Будена, то вполне искренно оплакивала потерю отца.
В гостиную они вернулись только в шесть утра; Краевский спал, уронив голову на клавиши, а жокей сидел на зеленом плюшевом диване с закрытыми глазами: голова набок, руки скрещены на груди, пистолет на коленях. Лекёр храпел в кресле. Девочек не было. Арман разбудил пианиста и учтиво проводил его в гостиницу. Перед уходом маэстро восхищенно взглянул на Аннетту, поклонился ей и сказал:
– Никогда больше мне не выпадет счастье играть перед воплощением красоты и изящества.
То же самое он не без самодовольства повторил, когда описывал эту историю в своих мемуарах.
Краевский ошибался.
Несколько лет спустя, после концерта, который он давал в Глендейл-хаусе на приеме в честь визита принца Уэльского, он сидел за столом слева от хозяйки дома. И не узнал ее, что несколько задело леди Л.
Не теряя времени, Арман Дени объяснил своей новой соратнице, чего ждет от нее освободительное движение: она должна служить приманкой и наводчицей. Братья нуждались в услугах, оказать которые могла бы только красивая, умная и преданная общему делу молодая женщина. Комитет прямого действия существовал лишь на средства Альфонса Лекёра, то есть на прибыль от публичных домов, которые он содержал, и от игорного салона в квартале Сен-Жермен. Но по настоянию своих покровителей он собирался покинуть страну и потому спешно сворачивал этот свой бизнес. Скорее всего, организации придется обосноваться в Швейцарии, что, впрочем, позволит ей взять в свои руки разрозненные идеологические течения внутри Интернационала и особенно приструнить русских уклонистов – уж очень они деликатны, а все из-за влияния на эмигрантов трусоватого Кропоткина. Арман собирался “доказать движение движением”[20], то есть показать “пустомелям” и “византийцам”, что он единственный, кто по-настоящему действует и добивается ощутимых результатов. В Женеве Аннетта должна была под видом безутешной молодой вдовы втереться в среду богатых бездельников, которые наслаждаются жизнью на берегах озера, и добыть все необходимые сведения для готовящихся покушений, в частности, на Михаила Болгарского, которого в то время особенно ненавидели славянские анархисты, тогда как Кропоткин считал его незначительной фигурой и не желал участвовать в этой акции. Осуществить этот акт должен был некий болгарский товарищ, но он был простым исполнителем, а всю организацию взял на себя Комитет прямого действия.
Сэр Перси, шедший по аллее позади леди Л., остановился и отпустил бранное словечко, которое сделало бы честь ломовому извозчику.
Леди Л. вздернула брови, обернулась и одобрительно сказала:
– Ну-ну, друг мой, вы делаете успехи!
– Balls, balls, balls! – трижды выкрикнул поэт-лауреат. – Вы хотите, чтобы я поверил, будто вы замешаны в убийстве Михаила Болгарского, который, как вам известно, был кузеном наших Меримаунтов? Не станете же вы говорить, что как-то причастны к цареубийству?
– Что значит “как-то”? Еще как причастна, друг мой. В полной мере! И уверяю вас, я была тогда счастливейшей из женщин.
Ей было жаль удручать сэра Перси. Бедная Англия и так уже всего лишилась, не жестоко ли взять и разбить образ последней, какая у него еще оставалась, знатной дамы! Это уже не терроризм, а кое-что похуже – вандализм. Но Перси надо было потихоньку приготовить к ужасной правде, которую она собиралась ему открыть.
– Вам прекрасно известно, Диана, что князя Михаила убил в Женеве болгарский студент.
Леди Л. кивнула:
– Да, все прошло успешно. Мы очень тщательно подготовили акцию.
– Кто это “мы”? – взревел сэр Перси Родинер.
– Арман, Альфонс, жокей и я. Кто же еще? И пожалуйста, не орите так громко, Перси, что за манеры!
– Тысяча чер… – Поэт-лауреат вовремя спохватился и застыл посреди аллеи, подняв трость, как будто увидел перед собой кобру и собирался огреть ее по голове.
– Помилуйте, ваш старший внук министр! – снова завопил он. – Джеймс заседает в совете Английского банка, Энтони скоро станет епископом! А вы хотите, чтобы я поверил, будто их бабушка, одна из самых почитаемых в обществе дам, чьи портреты работы Больдини, Уистлера и Сарджента висят в постоянной экспозиции Королевской академии, та самая леди, которая нынче утром получила поздравительную телеграмму от королевы Елизаветы, – чтобы она – она! – была замешана в цареубийстве?
– Поздравительная телеграмма тут совершенно ни при чем, – сказала леди Л. – И вы не обязаны это им рассказывать. Пусть все останется между нами. Хотя досадно… То-то была бы потеха!
Разъяренный Перси со свистом втянул воздух.
– Диана, – сказал он, – я знаю, что вы любите меня подразнить. Это у вас любимый вид спорта, особенно с тех пор, как вы больше не ездите верхом. Но я требую, чтобы вы ответили мне прямо: вы действительно причастны к убийству кузена Меримаунтов, которые, как вам известно, в родстве с королевской семьей?
– Разумеется, – твердо сказала леди Л. – И, уверяю вас, мы отнеслись к делу со всей серьезностью, устроили все наилучшим образом. Убийца Товаров, круглый дурак, но полный благих намерений, целую неделю сидел взаперти в номере гостиницы и ждал наших распоряжений, поглаживая свой кинжал, дрожа от нетерпения и бормоча пылкие клятвы; образцовый был идеалист, мечтал о всеобщем братстве, самый подходящий тип для убийства, но приходилось все ему готовить, как ребенку. Я вызнала у графа Райтлиха, в котором часу князь Михаил покинет гостиницу, чтобы ехать на обед в посольство, и меня, помнится, так трясло – это был первый раз, когда что-то делалось по моей наводке, – что я даже зашла в церковь поставить свечку Пресвятой Деве, чтобы все прошло хорошо. А потом бегом вернулась в отель “Берг”, где Арман снял роскошный номер; все трое уже вышли на балкон, чтобы смотреть на убийство в бинокль. Я сильно опоздала, все чуть было не началось без меня. Примчалась, тоже устроилась на балконе и велела принести мне чаю с засахаренными каштанами – там подавали лучшие в Швейцарии засахаренные каштаны; прошло, мне показалось, несколько часов, а на самом деле – несколько минут, прежде чем князь Михаил вышел из подъезда и сел в свою карету; в тот же миг из толпы выскочил Товаров и всадил кинжал прямо в сердце регенту. Удар, еще удар, тоже в сердце, но он и дальше продолжал гвоздить его кинжалом – вы не находите, что это очень по-болгарски? Надо сказать, Михаил у себя в стране вел себя как скотина, устраивал погромы – нет, я ошиблась, погромы – это только для евреев, он, кажется, велел пороть крестьян за то, что те помирали от голода… или что-то еще в этом роде, совершенно бессмысленное. В конце концов один из конвойных офицеров – они все были в белых мундирах и касках с белыми перьями – зарубил Товарова саблей, но Михаил уже давно был мертв. Когда смотришь на такое в лорнет с балкона, все кажется ненастоящим, как в театре, у меня было полное впечатление, что я сижу в оперной ложе.
Внезапно – кто бы мог подумать! – сэр Перси Родинер захихикал. “Ну и ну, – подумала леди Л., – может, он не совсем пропащий. Может, несмотря ни на что, в нем уцелела капелька юмора”. Она, конечно, не надеялась избавить его от предрассудков вроде морали, из обывателя настоящего анархиста и нигилиста не сделаешь; до такой степени свободы могут дойти лишь настоящие аристократы. Но какой-никакой сдвиг все же есть.
Свет графства Кент, степенный, благонравный, будто он возвращался после лодочной прогулки по Темзе с гувернанткой и сачками для ловли бабочек, догорал с чопорной неспешностью; он всегда заставлял леди Л. мечтать, чтобы на землю вдруг обрушилась ослепительная молния или непроглядная тьма. Она ненавидела стыдливую вуаль, которой англиканский климат тщательно прикрывал живую наготу природы, стараясь приглушить ее буйство. Если посмотреть на них с Перси издалека, похоже было, будто они тут, две фигурки под каштановыми кронами, в аккуратно отмеренном свете, ждут, чтобы их коснулась кисть художника-импрессиониста. Вообще-то ей никогда особенно не нравились импрессионисты. На ее взгляд, им не хватало страсти, чрезмерности. Пожалуй, только Ренуару иногда удавалось изобразить женское тело с должной непочтительностью.
Перси наконец перестал кудахтать и мрачно произнес:
– Очень смешная шутка! И очень скверная! Уверен, вы выдумали всю эту историю потому, что знали, как я привязан к семейству Меримаунт, да что там, еще на той неделе я провел у них выходные.
Леди Л. тихонько взяла его под руку:
– Пойдемте, милый Перси. Всего несколько шагов – и вы все увидите своими глазами.