К книге
Сладостно и почетно. Ничего кроме надеждыСладостно и почетно. Часть третья. Глава 5
39%
Сладостно и почетно. Часть третья. Глава 5
22

Надзиратель откинул стальную заслонку глазка, заглянул – обитатель камеры № 25 сидел, как положено, лицом к двери, держа руки на коленях. Когда в тишине послышалось громкое металлическое клацанье вставляемого в замок ключа, он поднялся с табуретки и близоруко прищурился, поддерживая брюки скованными руками.

– Шлабрендорф, на выход! – рявкнул надзиратель, распахнув дверь.

Заключенный вышел из камеры и привычно остановился, пока замок снова запирали двумя ключами. Зачем надо запирать пустую камеру, он не понимал и часто задавал себе этот вопрос, раз даже не утерпел и спросил надзирателя, но ответа не удостоился.

Процедура запирания окончилась, последовала команда идти, он пошел. Соседнюю камеру – № 24 – занимает Дитрих Бонхёфер, крупнейший протестантский богослов Германии. Камеру 23-ю – его превосходительство адмирал Канарис. 22-ю – ближайший помощник адмирала, генерал-майор Ганс Остер. 21-ю – доктор Карл Гёрделер. 20-ю – Ульрих фон Хассель, бывший посол в Риме. Какой, однако, у нас тут подобрался beau-monde[24], меланхолично подумал Шлабрендорф и поддернул сползающие брюки.

Странно, что их всех не изолировали, опять мелькнуло у него в голове. Этому он тоже не переставал удивляться. Формально заключение считается одиночным – каждый сидит в отдельной камере, но дважды в сутки, утром и вечером, всех водят в общую умывальную комнату. Во время умывания с них не спускают глаз, общение между собой строго запрещено и наказуемо, но полностью ему воспрепятствовать конвоиры, естественно, не могут. Десять-двенадцать человек моются одновременно в тесном помещении, где с шумом льется вода и урчат трубы, – в общем-то, всегда есть возможность оказаться рядом с кем нужно и украдкой шепнуть или услышать словечко-другое. Не менее удобное место встреч – бомбоубежище, куда во время налетов загоняют всех заключенных. Какой-то остряк (из него, видно, еще не успели выбить чувство юмора) назвал тюремный бункер «Клубом господ».

Посильную помощь оказывают также тюремные уборщики из уголовных. Есть среди них и осведомители, но те, как правило, известны поименно; обычно же кальфакторы за небольшую мзду, а то и просто из чувства тюремной солидарности охотно сообщают внешние новости, информируют о появлении новых «жильцов», передают устные сообщения из камеры в камеру…

В сопровождении конвоира Шлабрендорф долго шел по коридору, потом был поворот, лестница наверх, опять коридор – уже не такой тихий и потеплее: ближе к поверхности. Холод и могильная тишина на нижних ярусах внутренней тюрьмы Главного управления имперской безопасности особенно убийственно действовали на свежего человека: попадая туда, арестованный чувствовал себя уже навсегда отрезанным от мира живых, заживо погребенным. «Оставь надежду, всяк сюда входящий…»

Еще одна лестница – здесь совсем тепло, это уже их царство. Конечно, когда побываешь на допросах с применением второй или третьей степени, возникает как бы обратный рефлекс: тишина и холод там внизу воспринимаются как желанный покой, как отдых, лишь бы дали поспать, набраться сил для следующего раза. И наоборот – комфортная обстановка верхних этажей вызывает страх. Впрочем, последние две недели его оставили в покое – не били, не растягивали на «прокрустовом ложе», даже на пальцы не надевали тисков. Наверное, испугались после того сердечного приступа – не ожидали, да и он сам не ожидал: в тридцать семь лет о сердце еще не думают. Но в данном случае это оказалось весьма кстати.

Перед знакомой дверью конвоир велел стать лицом к стене. Шлабрендорф стал, привычно нашел правильное положение тела. Главное – равномерно распределить тяжесть на обе ступни. Ни в коем случае не переминаться с ноги на ногу, это обманчивое облегчение, устаешь гораздо скорее. А сколько придется стоять, никогда не знаешь – то ли пять минут, то ли двадцать, то ли четыре часа. Однажды он выстоял около четырех с половиной – это был рекорд; но прождать у двери следователя час-полтора – вещь обычная. Это входит в программу, как предварительная обработка – разрушение воли к сопротивлению. Когда впервые вызывают на допрос, заключенный весь внутренне напрягается, он готов к худшему и настроен на борьбу. Начни его допрашивать в таком состоянии – ничего не скажет, скорее даст себя забить. А нужно, чтобы этот заряд внутренней энергии потихоньку испарился, растаял. Вызванный думает, что его тут же схватят, начнут выкручивать руки, – чепуха, никому он не нужен, пусть-ка постоит, подождет – полчасика, часик, еще столько же. Когда тебя бьют по лицу, возникает яростная ответная реакция, организм внутренне мобилизуется, а когда просто болят ноги – тут никакой мобилизации не происходит, организм медленно изматывается, силы уходят еще до начала схватки.

Той же цели отвечает и излюбленная следовательская практика ночных допросов, так называемых конвейерных – предварительно подготовив подследственного ожиданием у двери, его допрашивают в течение часа, потом отводят обратно в камеру, дают уснуть и тут же опять будят на допрос – и весь цикл повторяется три-четыре раза за ночь. Следователи, естественно, сменяют друг друга. А днем в камере спать нельзя, запрещено даже прилечь, можно только сидеть или ходить – семь шагов по диагонали…

– Входи! – послышалось у него за спиной, одновременно со звуком отворенной двери.

Шлабрендорф вошел в кабинет с чувством застигнутости врасплох – ждать почти не пришлось, само по себе это хорошо, но может означать и нечто худшее. Окинув комнату быстрым взглядом, он несколько успокоился: лишних людей не было, за столом сидел его следователь, комиссар Хабеккер. И конечно, Герти в своем углу, у столика с пишущей машинкой. При пытках, как правило, присутствует больше народу – вахмистр, криминаль-ассистент, иногда врач. Не исключено, конечно, что они появятся позже.

– Садитесь, Шлабрендорф, – сказал Хабеккер почти добродушным тоном, указывая на прикрепленный к полу стул, в полутора метрах перед столом.

Шлабрендорф сел, положил руки на колени и украдкой покосился в угол. Может быть, это не Герти? Без очков он видел плохо, – в принципе, это могла быть и другая секретарша, в таком же серо-черном мундирчике СД. Нет, все-таки это она, змееныш, ее поза – сидит нога на ногу, покачивает начищенным сапожком…

Хабеккер долго рылся в бумагах, листал какую-то папку, потом закурил. От запаха табака Шлабрендорф почувствовал головокружение.

– Ну так как, – спросил наконец следователь, – расположены мы сегодня говорить правду?

– Я всегда расположен говорить правду, – с готовностью подтвердил Шлабрендорф и почтительно добавил: – Господин криминаль-комиссар.

– Да, да, еще бы. Всегда расположены говорить правду, но почему-то врете на каждом слове, как…

– Как грязная скотина, – ангельским голоском подсказала Герти из своего угла.

– В сущности, да. Увы, Шлабрендорф, это действительно так: вы врете, как грязная скотина. Фрейлейн права. Грубовато сказано, конечно… Вы ведь знаете нынешнюю молодежь, нас с вами воспитывали иначе. Но по сути верно. Сколько это времени я уже с вами бьюсь? Сентябрь, октябрь, ноябрь – да, почти три месяца. И за эти три месяца вы ничем не помогли следствию, вы его только запутываете, только и знаете что отрицать: там не были, того не видели, с тем не встречались… Вы сами юрист, Шлабрендорф, и должны знать, что столь упорное противодействие органам правосудия ни к чему хорошему не приводит. Если вы рассчитываете облегчить этим свое положение, то могу заверить – ошибаетесь. Вы лишь отягощаете его, Шлабрендорф. Вы уже не раз вынуждали нас прибегнуть к методам допроса, которые я, в принципе, не одобряю…

– И совершенно напрасно, – послышалось из угла.

– Помолчите, Герти. Я действительно этого не хотел, Шлабрендорф, но вы сами своим упорством… Кстати, как ваши руки?

– Уже ничего, господин криминаль-комиссар.

– Покажите.

Шлабрендорф встал и, приблизившись к столу, показал руки. Следователь покачал головой, подошла и Герти, овеяв Шлабрендорфа запахом французских духов. Он попытался вспомнить – «Ланвэн»?

– Шрамов, я думаю, не будет, – сказал Хабеккер. – Вы еще легко отделались… пока.

– Пару патефонных иголок под ногти, – деловито посоветовала Герти, – и он подписал бы что угодно.

Шлабрендорф покосился на нее – с виду этакая миловидная белокурая гретхен, пожалуй не старше двадцати. Чего только не увидишь в этом паноптикуме! А ведь он давно считал, что его ничем уже не удивить.

– Герти, займитесь своим делом, – строго сказал следователь. – Найдите протокол последнего допроса Лендорфа. И вы тоже сядьте…

Шлабрендорф вернулся на место.

– Вот и эти наручники, – продолжал Хабеккер, – к чему они вам, скажите на милость, насколько приятнее было бы иметь руки свободными хотя бы на ночь, не правда ли? Поймите, все зависит от вас. Вы, конечно, уже совершили ошибку – огромную ошибку, чуть было не сказал: непоправимую. Вы, человек такого происхождения, связались черт знает с кем…

Шлабрендорф невольно усмехнулся, – можно подумать, Штауффенберг или Эвальд фон Клейст были из батраков…

– То есть, конечно, главные предатели тоже принадлежали к так называемому хорошему обществу, – поправился Хабеккер, заметив и правильно истолковав его усмешку. – Дело не в этом. Так или иначе, ошибку вы сделали, но я не считаю ее непоправимой. Напротив, я хотел бы дать вам возможность ее исправить. Почему вы отказываетесь мне помочь?

– Господин криминаль-комиссар, – сказал Шлабрендорф, – свои действия я не считаю ошибкой: я действовал в соответствии со своими убеждениями, которые во многом расходятся с идеями и практикой национал-социализма. Как юрист, я понимаю и признаю, что совершил государственное преступление, сознательно нарушая ныне действующие законы германского государства. За эта я готов понести наказание в полной мере. Но не вынуждайте меня клеветать на других людей, доискивайтесь до их вины сами, если они действительно в чем-то виновны. А если я невольно оговорю кого-либо из своих знакомых под пыткой, то это будет вынужденный оговор, не имеющий юридической силы.

– Никто не требует от вас кого-либо оговаривать! Речь идет лишь об установлении истины. Есть факты, которые следствию неясны, и поэтому мне хотелось бы уточнить некоторые обстоятельства.

– Какие именно?

– Ну, в частности, меня интересует ваша встреча с графом Лендорфом, имевшая место в середине июня сего года. Этого факта вы не отрицаете?

– Нет, не отрицаю.

– Где состоялась встреча?

– В имении Штейнорт, в Восточной Пруссии.

– В Восточной Пруссии, – задумчиво повторил Хабеккер. – Не так уж и близко от тогдашней дислокации штаба «Центр», где вы служили. Так, так… А почему, собственно, вам вдруг пришло в голову ехать в гости к Лендорфу?

– Собственно, не мне. К Лендорфу поехал мой непосредственный начальник, генерал-майор фон Тресков. Я сопровождал его в качестве адъютанта.

– Так это что же, была служебная командировка?

– Н-нет, не думаю. Это был частный визит, насколько я понимаю. Дело в том, что Тресков с Лендорфом давно знали друг друга, были в дружеских отношениях…

– А вы? Вы были с ними в дружеских отношениях?

– С генерал-майором – да. Насколько, конечно, позволительно говорить о «дружбе» между генералом и лейтенантом. Хеннинг фон Тресков был к тому же значительно старше.

– А с графом Лендорфом?

– Обычное светское знакомство, господин криминаль-комиссар.

– Не очень близкое?

– Пожалуй, нет.

– Так, так… Все-таки мне не совсем понятна одна деталь: генерал-майор, начальник оперативного отдела штаба группы армий, в разгар боевых действий вдруг отлучается с места службы и едет с «частным визитом», как вы сами это определили. Причем едет довольно далеко – из Белоруссии в Восточную Пруссию ни много ни мало. А ведь обстановка на участке «Центр» была, помнится, весьма и весьма серьезной. А, Шлабрендорф?

– Тогда еще нет, господин криминаль-комиссар. Русское наступление началось в пятницу двадцать третьего, если не ошибаюсь, а тогда наблюдались лишь некоторые тревожные признаки…

– Например?

– Массированные удары с воздуха по нашим аэродромам в Минске, Барановичах, Белостоке, а также заметная активизация партизанских банд на железных дорогах. Главное, конечно, эти бомбежки. Когда аэродром в Барановичах снова разбомбили через два дня после первого налета, Тресков сказал мне, что русские будут наступать, и очень скоро.

– И все же поехал в гости?

– Мне трудно обсуждать действия начальства, господин криминаль-комиссар, но думаю, что в тот день обстановка позволяла генералу отлучиться. Послужной список Хеннинга фон Трескова свидетельствует, что он никогда не манкировал своими служебными обязанностями.

– Не несите чепуху, Шлабрендорф. Послужной список! Могу вам назвать офицера, чей послужной список можно выставить в Потсдамском музее, настолько он безупречен, – это полковник Штауффенберг. Впрочем, ближе к делу; итак, вы вместе с Тресковом приехали в этот самый, как его… Штейнорт. Граф был дома?

– Так точно.

– Он вас ждал или ваш приезд был для него неожиданностью?

– Не берусь утверждать, – осторожно ответил Шлабрендорф. – Так или иначе, он был дома…

– И ждал гостей. Кстати, был там еще кто-нибудь?

– Я никого не видел, кроме домашних Генриха.

– Генриха, вы сказали?

– Я имею в виду графа фон Лендорфа, господин криминаль-комиссар.

– Я понял, кого вы имеете в виду! Не странно ли, что вы называете по имени человека, с которым у вас, как вы утверждаете, светское и не очень близкое знакомство?

– В нашем кругу это принято.

– Ах вот оно что. Ну ладно! При разговоре Лендорфа с Тресковом вы присутствовали?

– Да, разговор шел при мне.

– И о чем же они беседовали?

Шлабрендорф не спешил отвечать. С Генрихом они виделись на прошлой неделе в умывальной, и тот успел шепнуть, что факт совещания в Штейнорте отрицать бессмысленно, но о чем шла речь – гестапо не знает. Жаль, что не было возможности хорошо согласовать версии.

– Вы слышали вопрос?! – заорал Хабеккер.

Это тоже входило в его метод: разговаривать с допрашиваемым спокойно, а потом вдруг срываться на крик. Шлабрендорф это уже знал, и особого воздействия вопли на него не производили. Чтобы не разочаровывать следователя, однако, он всякий раз разыгрывал испуг.

– Д-да, прошу прощения, господин криминаль-комиссар, – заговорил он торопливо, – я просто пытался вспомнить как можно более добросовестно. Все-таки, вы понимаете, обычный застольный разговор, имевший место полгода назад, – тем более потом такие события! – естественно, не все удержалось в памяти…

– Послушайте, Шлабрендорф, не разыгрывайте идиота! Генерал-майор Тресков не отлучился бы из штаба накануне русского наступления – о котором он сам вас предупреждал! – ради «обычного застольного разговора»! Зачем он ездил к Лендорфу?

– Если у генерал-майора и была какая-то скрытая цель поездки, мне об этом ничего не известно.

– Они уединялись без вас?

– Ни разу, господин криминаль-комиссар.

– Значит, весь разговор – с начала до конца – шел в вашем присутствии? Подумайте хорошо, Шлабрендорф, прежде чем ответить на этот вопрос!

– Естественно, господин криминаль-комиссар, кто же отвечает, не подумав. Я присутствовал при всем разговоре генерал-майора с графом Лендорфом.

– Скажите на милость! Вы только послушайте, Герти, какая вдруг чопорная официальность; только что он называл его Генрихом, а теперь уже «граф Лендорф»!

– Крутится, как червяк на крючке, – прокомментировала секретарша. – А дерьмовый граф раскололся со второго раза.

– Помолчите, до этого мы еще не дошли. Итак, Шлабрендорф! Вы, вероятно, кажетесь самому себе этаким героем, но зрелище являете самое жалкое. Нет ничего глупее, чем упорствовать в попытках выгородить соучастника, который вас уже давно продал. Да, да, Шлабрендорф, продал со всеми потрохами – и вас, и вашего Трескова! Итак, о чем они говорили?

…Действительно – о чем? Знать бы, что на этот вопрос ответил Лендорф, – впрочем, все равно не поверят, даже если бы ответы более или менее совпали. Да он и сам не рассчитывал, что ему поверят, важно было одно – не делать признаний, которые можно зафиксировать в протоколе…

– Насколько помнится, говорили обо всем понемногу. О хозяйстве – граф жаловался на трудности с рабочей силой… Они с генерал-майором вспоминали каких-то общих знакомых, еще довоенных, имена мне не запомнились, потому что ни одно из них не было мне известно. Ну и о военном положении, естественно…

– Точнее!

– Больше всего говорили о высадке англо-американцев – что она, в общем, оказалась успешной, но Эйзенхауэр слишком медлит, топчется на месте. Тресков сказал, что еще неясно, можно ли это считать оперативным успехом, или он пока не превышает тактического уровня. Говорили также о разгроме финнов севернее Ленинграда и о том, что Финляндия, вероятно, в скором времени вынуждена будет выйти из войны…

– Понятно. Радовались, так сказать, нашим временным неудачам. Фюрера критиковали?

– Господин криминаль-комиссар, я мог бы сказать «нет», но ведь вы все равно не поверили бы. Методы верховного военного руководства сейчас и в самом деле вызывают у многих… недоумение.

– Конкретнее, Шлабрендорф, конкретнее.

– Я, например, слышал, что утром шестого июня фюрер запретил перебросить в район высадки две танковые дивизии резерва главного командования, потому что астрологи отсоветовали.

– Астрологи?

– Ну да, вы же знаете – фюрер с ними консультируется. Так вот, они якобы сказали, что высадка в Нормандии носит отвлекающий характер, а главные силы вторжения будут десантированы в районе Кале или Дюнкерка, чтобы через Бельгию выйти к Аахену кратчайшим путем. Поэтому дивизии РГК пошли на север; потом, правда, их вернули, но было уже поздно.

– Я не понимаю! – завизжала Герти. – Господин Хабеккер, почему вы позволяете этому предателю изрыгать в вашем присутствии такую гнусную клевету? Ему надо проколоть язык!

– Ти-ше! – Следователь хлопнул по столу ладонью. – Не устраивайте мне тут истерик! Шлабрендорф, это и в самом деле типичные пораженческие слухи. От кого вы их слышали?

– Вот уж не помню! Возможно, в какой-то компании – в столовой, в казино, где угодно, тогда ведь это было главной темой разговоров…

– Хорошо, вернемся к вашей поездке в Штейнорт. Значит, если я правильно вас понял, разговор за столом носил общий характер и касался главным образом текущих событий. Планы переворота при этом обсуждались?

– Нет, господин криминаль-комиссар.

– Так уж и нет? Судите сами, Шлабрендорф: вы своего участия в заговоре не отрицаете. Лендорф – тоже. Тресков изобличен совершенно неопровержимо, хотя и in articulo mortis[25]. Итак, трое заговорщиков собрались вместе, беседуют о том о сем, но почему-то не касаются главной темы. Вы ведь, если не ошибаюсь, сказали, что посторонних при этом не было? Следовательно, умолчание из осторожности отпадает. Ну? Правдоподобно ли, что вы вдруг «забыли» о своих гнусных планах?

– Мы действительно их не обсуждали тогда.

– Ложь! Шлабрендорф, вы опять намеренно запутываете следствие! Мне доподлинно известно, что Тресков для того и встречался с подполковником Лендорфом, чтобы проинструктировать его, дать конкретное задание на день переворота! По сигналу «Валькирия» Лендорф должен был явиться к командующему Первым военным округом в Кёнигсберге и убедить того присоединиться к путчистам. Откуда мне это известно? Да из показаний самого Лендорфа, безмозглый вы идиот! Герти, я просил найти протокол, где он?

Герти подошла к столу и положила перед Хабеккером лист бумаги. Тот пробежал его, бормоча себе под нос и водя пальцем по машинописным строчкам, и сунул Шлабрендорфу:

– Подойдите сюда! Читайте сами – вот здесь, где отчеркнуто синим карандашом! И взгляните ниже. Вы узнаёте подпись Генриха фон Лендорфа?

Шлабрендорф, взяв протокол обеими руками, поднес его к самому носу, с трудом разобрал отчеркнутый текст, потом стал разглядывать подпись. Подпись была подделана, и даже не очень искусно.

– Простите, господин криминаль-комиссар, – сказал он с сожалением, – без очков мне трудно утверждать, но подпись выглядит странно – подполковник Лендорф, вероятно, был немного… не в себе, когда это подписывал. Могу я просить об очной ставке?

– Можете, можете, – с угрозой сказал Хабеккер. – Вы у меня допроситесь, наглец вы этакий, я вот распоряжусь надеть на вас еще и ножные кандалы…

Герти выразительно вздохнула, явно поражаясь долготерпению начальства. На столе зазвонил телефон, Хабеккер снял трубку, послушал.

– Ладно, – буркнул он недовольно и стал выбираться из-за стола. – Я скоро вернусь. Вы пока подумайте, Шлабрендорф, взвесьте, как говорится, все «про» и «контра»…

Шлабрендорф едва удержался, чтобы не попросить – нельзя ли подумать в коридоре: лучше бы простоять три часа носом к стенке, чем провести пятнадцать минут наедине с этой маленькой дрянью. Некоторый опыт у него уже был.

– Вы действительно наглец, – сказала Герти, как только дверь закрылась за Хабеккером. – Что меня удивляет, так это противоестественное сочетание наглости и ничтожества. Вы ведь ничтожество, милый мой Фабиан, гнусная мразь, дерьмо…

Закурив, она прошлась по комнате походкой манекенщицы, держа сигарету на отлете в левой руке, а правую заложив за пояс мундира. Шлабрендорф настороженно следил за нею взглядом, избегая, однако, поворачивать голову. Особенно неуютно он себя чувствовал, когда она оказывалась у него за спиной. А духи все-таки «Ланвэн», их не спутаешь. Появившись снова в поле его зрения, Герти подошла к столу и взяла лист с протоколом допроса Лендорфа.

– Подпись, значит, выглядит странно, – усмехнулась она. – Посмотрим, как будет сегодня выглядеть ваша… если у вас останется чем держать перо… «В нашем кругу это принято», – передразнила она жеманным тоном. – Что это за «ваш круг», а?

– Я имел в виду себя, графа Лендорфа…

– Аристократия, голубая кровь?

– Ну, не такой уж я аристократ… Просто люди определенной среды, воспитания…

– Ах воспитания. – Герти понимающе покивала, подходя ближе. – Воспитание у вас наследственно-аристократическое, еще бы, еще бы! Ведь ваш о’па, если не ошибаюсь, был лейб-медиком этой старой английской шлюхи Виктории, ставил ей клистиры и все такое?

– Прадед, с вашего позволения, – поправил Шлабрендорф. – Барон Штокмар был моим прадедом.

– Тем более. А скажите, разве воспитанному человеку полагается сидеть, когда перед ним стоит дама? – Она вдруг изо всех сил лягнула его по щиколотке. – Встать, выродок!!

Он встал, морщась от боли. И ведь всякий раз найдет самое чувствительное место…

– Мразь, – продолжала Герти, отойдя к столу. – Рядом с вами противно находиться, вы, наверное, никогда не моетесь…

– Дважды в день, – возразил он. – Но холодной водой, и мыла, конечно, не дают.

– Удивительно! Явный недосмотр хозяйственного отдела, ведь мыла у нас сколько угодно – из одних ваших соплеменников сколько вываривают. Признайтесь, Фаби, вы ведь немножко иудей?

– Нет, насколько мне известно.

– Да вы гляньте в зеркало! При всем «аристократизме» вашей физиономии, дорогой фон Шлабрендорф, – она сделала на «фон» издевательское ударение, – в ней явно проглядывает нечто дегенеративно-семитическое. Скорее всего, ваша мутти побаловалась с каким-нибудь крючконосым. А? Она – даром что внучка барона, как его там, – любила, наверное, этим заниматься, и ей было все равно – где и с кем, верно? Тем более что крючконосые, говорят, как любовники – что-то колоссальное!

– Фрейлейн, – сказал Шлабрендорф, – могу я быть с вами откровенным? Вы вызываете во мне сложное чувство. С одной стороны, вы существо страшное и отвратительное, и в то же время мне вас жаль – когда я подумаю, что ждет таких, как вы. Вам ведь не так уж долго осталось носить этот элегантный мундирчик – а что потом? Вы будете весь остаток жизни дрожать от страха, что кто-нибудь опознает вас на улице…

Она подошла к нему и плюнула в лицо.

– Ты к тому времени давно сгниешь, вонючий предатель!

Шлабрендорф поднял к лицу скованные руки и обшлагом стер со щеки плевок.

– Надеюсь, что нет, фрейлейн, – ответил он любезно.

За несколько дней до Рождества к нему на свидание впервые пришел его защитник, доктор Боден.

– Коллега, не стану вас обманывать, – сказал он, – мое присутствие в суде – чистая формальность, все дела «двадцать дробь семь» сейчас решаются заранее, с одним и тем же приговором. Говорю об этом прямо, вы человек мужественный – иначе вас бы тут не было. Совершенно не важно, сможет ли суд инкриминировать вам соучастие в действиях Трескова; достаточно, что вы о них знали. Вы знакомы с историей капеллана Верле? Он проходил свидетелем по делу барона Леонрода – того судили еще в августе, вместе с генерал-лейтенантом Тиле и другими мюнхенцами. Выяснилось, что Леонрод пришел однажды к Верле и поинтересовался, как относится церковь к тираноубийству – в принципе. Фрейслер спросил у свидетеля, был ли вопрос задан на исповеди, а когда капеллан ответил, что нет, это была просто беседа, его обвинили в сокрытии преступного замысла. Он, дескать, обязан был донести, поскольку тайна исповеди его не связывала. На следующем процессе бедняга-капеллан фигурировал уже как обвиняемый, и четырнадцатого сентября его приговорили к смерти вместе с группой графа Юкскюля. Это просто для вашего ознакомления, коллега.

– Благодарю за откровенность. Когда назначено к слушанию мое дело?

– Двадцать первого декабря, если не отложат.

– Вот что, доктор Боден. Хотя исход предрешен заранее – тут вы правы, у меня нет на этот счет никаких иллюзий, – давайте все же попытаемся использовать единственный шанс. Хочу вас предупредить, что на суде я намерен отказаться от всех показаний, сделанных во время следствия.

– Простите, а мотивировка?

– Самая простая: показания сделаны под пыткой, следовательно юридической силы не имеют.

– Вы хотите сказать, что вас пытали?

– Да, несколько раз, и это докажет любая экспертиза. Если угодно, у меня здесь все записано – даты, вид применявшейся пытки, кто присутствовал…

Доктор Боден оглянулся на надзирателя, безучастно сидевшего в другом конце комнаты для свиданий.

– Просуньте листок под сетку… Ну что ж, коллега, я даже не знаю, что сказать. Попытаться, конечно, можно, я, правда, не уверен, что это не ухудшит вашего положения… Скажите, к другим подследственным тоже применяли пытки?

– Насколько мне известно, да. Не знаю, ко всем ли, но про некоторых могу сказать совершенно точно. Мы моемся вместе, я сам видел у них следы побоев и шрамы, которые оставляет «печная труба».

– Печная труба? – переспросил Боден.

– Ну, это я так называю – такая штука вроде печной трубы, ее надевают на ногу, а там внутри шипы, при завинчивании они врезаются в тело.

– Невероятно, коллега. Но… почему никто не заявлял об этом на суде?

– Вероятно, они тоже не были уверены, что это не ухудшит их положения. Это ведь, вы сами понимаете, крайняя мера. Тут или – или.

– И вы все-таки думаете…

– Это единственный мой шанс, да и что мне терять?

Боден согласился, что терять и в самом деле нечего. Шанс был действительно единственным и последним, если это вообще можно было назвать шансом.

Две недели назад Шлабрендорфа подняли, как обычно, среди ночи, но, вместо того чтобы отвести к следователю, вывели во внутренний дворик, где ждала закрытая машина. Ехали около часа – по асфальтированному шоссе, потом по грунтовой дороге, потом под колесами захрустело – гравий или шлак. Машина стала, ему велели выходить, он вылез и увидел стену барака, а дальше – за обширным пустым плацем – ярко освещенную продольным лучом прожектора ограду из колючей проволоки на бетонных, загнутых внутрь столбах. Он мысленно прикинул – единственным известным ему местом, расположенным так близко от Берлина, был Заксенхаузен.

Его привели в длинное низкое помещение, похожее на тир; торцевая стена была обшита досками, в полу перед ней тянулось углубление вроде широкого желоба, наполненного опилками.

– Не догадываетесь, зачем вас сюда привезли? – с издевательским смешком спросил сопровождавший гестаповец. – Но только перед этим придется исполнить еще одну формальность. Сюда, прошу вас…

Через боковую дверцу они прошли в другое помещение, одну стену которого занимали вмурованные в кирпичную кладку широкие чугунные дверцы – их было несколько, и за одной из них, неплотно прикрытой, гудело и клокотало пламя, бросая на бетонный пол белые пляшущие блики. Под потолком тускло светила единственная лампочка в проволочной сетке, и Шлабрендорф не сразу разглядел длинный темный предмет на полу. Запах он почувствовал раньше. Ему велели подойти ближе – это оказался большой темный гроб, измазанный глинистой землей, с разбитой и оторванной крышкой. Здесь запах был совершенно непереносим, ему стало дурно. Сквозь расщепленные, расколотые ударами кирки дубовые доски был виден полуразложившийся труп в мундире с золотым шитьем на алых петлицах; Шлабрендорфа спросили, опознаёт ли он останки бывшего генерал-майора Хеннинга фон Трескова, он ответил утвердительно – да, опознаёт.

– Еще бы вы не узнали своего соучастника, – сказал гестаповец. – Мерзавец надеялся ускользнуть от расплаты, инсценировав честную солдатскую смерть в бою, но мы не позволим, чтобы гнусная плоть предателя оскверняла немецкую землю. В печку эту падаль!

Откуда-то из темноты появились четверо в круглых шапочках и полосатых куртках, один раскрыл чугунные дверцы топки и длинным крюком вытянул из бушующего белого пламени раскаленную тележку-лоток – она мягко шла по вделанным в пол рельсам, которые сразу задымились. Гроб взвалили на тележку, повалил смрадный дым, но «мертвецкая команда» действовала проворно и со сноровкой – огненная тележка мгновенно исчезла со своей страшной поклажей, дверцы снова захлопнулись. Едва державшегося на ногах Шлабрендорфа вывели наружу, посадили в ту же машину и отвезли обратно. На следующий день Хабеккер объявил ему, что следствие закончено.

– Против вас, милейший, – сказал он на прощание, – столько уже улик, что хватит на десять смертных приговоров.

С тех пор его положение значительно улучшилось – прекратились ночные вызовы на допрос, наручники с него сняли, разрешили свидания и передачи. Он наконец смог получить костюм, чистое белье – все эти месяцы ему пришлось носить давно превратившийся в грязную тряпку мундир, в котором он был арестован, с кителя только спороли знаки различия – в тот день, когда ему (вскоре после ареста) официально сообщили, что офицерским «судом чести» он изгнан из вермахта. Так было со всеми арестованными военными – эта юридическая хитрость позволяла отдавать офицеров под гражданский суд, которому они без этого были бы неподсудны.

Двадцать первого, как и обещал Боден, утром его побрили, выдали очки и отвезли в хорошо знакомое здание судебной палаты города Берлина, где ему так часто приходилось бывать по делам еще в веймарские времена. «Народный трибунал Великогерманской империи» заседал в большом пленарном зале, судьи разместились за длинным столом: на среднем месте председатель Роланд Фрейслер, справа от него – генерал Рейнеке, слева – заместитель председателя суда, президент сената Гюнтер Небелунг. Генерал был в мундире, Фрейслер и Небелунг – в средневековых судейских шапочках и мантиях цвета бычьей крови, с имперским орлом на груди, остальные сидевшие за столом были в штатском. За спиною у Фрейслера, на фоне огромного красного полотнища со свастикой в белом круге, высился четырехгранный постамент, увенчанный бюстом Гитлера.

В этот день вместе со Шлабрендорфом должны были рассматриваться дела еще четверых обвиняемых. До обеда успели вынести три смертных приговора. В зале раскатами гремел голос Фрейслера – его манера вести процесс шокировала даже заседателей. Умелый оратор, он не упускал ни малейшей возможности подметить и обыграть любую оговорку или неудачное выражение обвиняемого – то иронизировал, то обрушивался на него с площадной бранью. «Грязное животное, – кричал он, – вы хоть чувствуете себя сломленным тяжестью собственных преступлений?!» – «Видите ли, господин председатель…» – «Никаких „видите ли“» – я вас спрашиваю, чувствуете ли вы себя сломленным, отвечайте прямо – да или нет!» – «Нет!» – «Еще бы! Сломиться может что-то твердое, а вы ведь просто жалкий слизняк!» – так зачастую проходил диалог между ним и обвиняемым. Безнадежно, подумал Шлабрендорф, попробуй тут упомянуть о пытках – он просто не даст договорить, любым способом заткнет рот…

После обеда судебное заседание не возобновилось, и «недосуженных» отвезли обратно во внутреннюю тюрьму. Никакой новой даты не объявили, свидания с Боденом Шлабрендорф добился только через неделю; ничего не поделаешь, сказал тот, это вещь обычная, слушание может откладываться не один раз и без объяснения причин. Скорее всего, трибунал просто перегружен, дела рассматриваются в том порядке, в каком они представляют интерес для Кальтенбруннера, Гиммлера или самого фюрера. Поди узнай, кто их заинтересует завтра!

Заканчивался сорок четвертый год, ничего веселого не сулил и приближающийся сорок пятый. Было ясно, что он станет последним годом «третьей империи», но сколько еще жертв погребет она под своими обломками! Кто-то из кальфакторов принес новость о провале наступления в Арденнах – значит и эта последняя авантюра кончилась ничем. Шлабрендорф чувствовал, что силы его на исходе – голод и погребная сырость в едва отапливаемой камере подтачивали сопротивляемость; иногда ему казалось, что он постепенно теряет способность мыслить, впадает в какое-то отупение. Миновала половина января, на Восточном фронте началось новое грандиозное наступление советских армий – об этом тоже известили заключенных всезнающие кальфакторы. Двадцатого доктор Боден сообщил Шлабрендорфу, что слушание его дела назначено на третье февраля.

Третьего, едва началось утреннее судебное заседание, взревели сирены. Сначала была объявлена обычная предупредительная тревога; Фрейслер распорядился позвонить в штаб ПВО Берлина, чтобы узнать обстановку, и оттуда ответили, что колоссальная – до полутора тысяч машин – армада американских «крепостей» только что прошла Рур и движется в направлении Ганновер – Магдебург. Через несколько минут сирены взвыли снова, возвещая уже непосредственную угрозу. Под зданием судебной палаты имелись обширные прочные подвалы, приспособленные под бомбоубежища; члены суда и публика спустились вниз, туда же – в отдельное помещение – отвели и подсудимых, надев наручники и ножные кандалы. Началась самая страшная за всю войну дневная бомбежка Берлина. В одиннадцать часов шесть минут тысячекилограммовая фугасная бомба разнесла в щебень левое крыло здания, пробив пять верхних этажей; перекрытия нижних обрушились внутрь, раздавив всех находившихся в этой части убежища. Среди погибших, как выяснилось позже, оказался и «кровавый судья» Роланд Фрейслер.

А подсудимые в своем закоулке уцелели. Когда бомбежка кончилась, их вывели наверх и по улицам, заваленным догорающими обломками, отвезли обратно на Принц-Альбрехтштрассе. Здание гестапо тоже сильно пострадало, но подземные помещения выдержали, в камерах только не было теперь ни света, ни отопления. Когда сняли наручники, Шлабрендорф сунул озябшие руки в карманы пиджака и вдруг почувствовал под пальцами тоненькую туго скрученную бумажную трубочку, – видимо, кто-то сунул ему в карман там, в убежище. Нащупав знакомую щель в табуретке, он спрятал туда записку. А что, если света не будет несколько дней?

Свет, однако, дали в ту же ночь. Опасливо поглядывая на глазок в двери, Шлабрендорф развернул клочок тончайшей папиросной бумаги и с трудом разобрал бисерные буковки: «Не падайте духом, ваши друзья делают все возможное».

Предыдущая главаГлава 22 из 57Следующая глава