С момента первой нашей встречи в Амстердаме Эмма оставалась отдельной от всего остального и в какой-то мере даже тайной частью моей жизни в течение почти десяти лет. Отношения наши подошли к концу тогда, когда я ощутил, что мне следует и даже необходимо замкнуться в своей, уже состоявшейся жизни. Произошло это тогда, когда я наконец осознал, что родители мои стареют, а я уже давно пропустил ту пору, когда уходят из родительского дома, к которому оставался привязан. Да и кроме того, я был и остаюсь привязан к Питеру, своим привычкам и важным для меня явлениям и связям, которые только углубились и усилились за годы, прошедшие со времени отъезда Эммы.
Постепенно я осознал, что обзавелся своего рода домиком, который не могу потерять и тащу на себе, подобно улитке. Правда, домик этот невидим, но я и впрямь прирос к нему и стал его частью, несмотря на то, что любил покидать его на время. Представить же свою жизнь, даже и с Эммой, вне этого домика я не мог. Не знаю, как и каким образом видела всю эту ситуацию сама Эмма, не знаю, чем я был для нее, мостом ли в прошлое или каким-то восполнением того, что ей не удалось обрести, уехав из Питера, а может быть, иногда думал я, ничего, в сущности, и не изменилось с тех пор, как она сказала мне, что я так же одинок, как она…
Как бы то ни было, но с течением времени я постепенно пришел к мысли о том, что мне следовало уйти, затеряться где-то вдали, выскользнуть из ее жизни и дать ей возможность самой выстроить свою жизнь согласно ее собственному разумению. Не скажу, что она этого не понимала, она, я уверен, понимала все и лучше, и тоньше, и, наверное, сильнее и глубже меня ощущала и переживала все это, но, по-видимому, решила дождаться того момента, когда я сам осознаю наступление иных времен.
К тому же мне не раз приходило в голову, что время, данное нам, постепенно подошло к концу и даже истекло, как истекает выделенное надзирателями тюрьмы время на свидание с заключенным, как приходит к концу время юности, а затем заканчивается пора зрелости и наступает зима и чье-то время движется к собственному окончанию или обрыву…
Не знаю, как долго продолжались бы еще мои отношения с Эммой, если бы подругой моей в определенный момент не стала Ася.
Встретил я ее в Эрмитаже, в отделе английской гравюры, куда пришел за консультацией. Она сидела за письменным столом с включенной несмотря на светлый день лампой под зеленым плафоном. Когда я подошел к ней и представился, она посмотрела на меня внимательно и, как мне показалось, не без интереса. Так обычно смотрят на человека, когда пытаются сопоставить свои впечатления от встречи с ним вживую от впечатлений, возникших после разговора о нем.
Меня сразу привлекло исходившее от нее ощущение спокойствия, оно словно бы передалось мне, как только она неспешно встала из-за стола и протянула мне руку.
– Анастасия Ильинична. Можно называть меня просто Анастасия, – сказала она.
Когда я предложил ей спуститься в буфет и обсудить интересующие меня вопросы за кофе, она легко поднялась из-за заваленного книгами стола и поправила волосы.
– Это довольно долгий разговор, – пояснил я, – там нам будет удобнее, и мы никому не помешаем. Дело в том, что я пишу статью для сборника, который выходит под редакцией Ильи Ильича, и мне надо прояснить кое-какие вопросы, связанные с датировкой.
– Да, папа звонил мне и рассказал о цели вашего визита, и я готова помочь вам, чем смогу.
– А я и не знал, что вы дочь Ильи Ильича, – сообщил я. – Хотя это, конечно же, ничего не меняет. И даже наоборот, мне приятно познакомиться с вами.
Разговор наш шел непринужденно и через некоторое время уклонился от тем, связанных с английскими гравюрами. Выяснилось, что есть у нас и общие интересы, и общие знакомые.
Итак, родилась Анастасия в «эрмитажной» семье, история которой интересна сама по себе, и следовала намеченному ее родителями пути. Жила она с родителями и трехлетней дочерью поблизости от Старо-Никольского моста, на Садовой.
– Но как же я сразу не понял, чья вы дочь? – повторил я бессмысленный вопрос все еще под впечатлением от ее объяснений, связанных с датировками.
– Вы же знаете, как это бывает у женщин с фамилиями, – сказала она. – Начинала я работать под фамилией бывшего мужа и ношу ее по сию пору – слишком много хлопот с переменой документов, я уже однажды прошла через это, когда была студенткой. Но и тогда я не носила фамилию отца, а получила паспорт на фамилию матери. Мне было шестнадцать лет, я пришла в милицию, заполнила анкеты. Начальник паспортного стола вызвал меня к себе и сказал: «Деточка, зачем ты портишь себе жизнь? У тебя мама русская, вот и запишись на ее фамилию. Поверь мне, я знаю жизнь, так будет лучше. Легче с работой будет и вообще. Ты и отцу своему этим поможешь». И знаете, я решила последовать его совету. Он был вполне вменяемый, воспитанный человек, не дикарь и не антисемит. И вот так я и живу, – улыбнулась она. – Это меня, кстати, по паспорту, официально зовут Анастасия, а называют все – Ася.
– Значит, официально Анастасия Ильинична, а для друзей – Ася. Ася, а не Настя. А можно спросить?
– О чем?
– А имя ваше – это о воскресении или как бы выражение чьих-то монархических симпатий? – полюбопытствовал я.
– По-моему, все вместе, – сказала Ася. – Послушали бы вы мою мать. Она монархистка, православная. Многое ненавидит, а отца обожала и обожает.
Спокойные серые глаза, тронутое загаром лицо северного типа и светлые, с рыжинкой волосы, тонкий нос с легкой горбинкой, элемент иронии в интонации и мягкий, чуть тремолирующий голос сразу очаровали меня. Почти ничто во внешности Аси не напоминало об Илье Ильиче, разве что взгляд, глаза, содержавшие все тот же вопрос, который запечатлен был во всем облике Ильи Ильича, сумевшего покорить когда-то мать Аси, Надежду Николаевну.
Уже распрощавшись с дочерью Ильи Ильича, вспомнил я «Портрет женщины» работы Лукаса Кранаха Старшего, выполненный в 1526 году.
Заметил я его еще в юности, когда впервые попал в пустые залы немецкой живописи в Эрмитаже.
Свет падает на портрет молодой рыжеволосой женщины из окна, выходящего на Дворцовую площадь. Она стоит у полузавешенного плотной занавесью окна в одной из комнат замка у голубого озера и смотрит не на зрителя, а чуть в сторону. Кисти рук ее соединены необычным образом – так, словно она левша, что выглядит грациозно и одновременно несколько вычурно, вследствие чего взгляд зрителя постоянно возвращается к сплетению рук, а от них к розовато-золотистому лицу со слегка раскосыми, словно у горностая, глазами и небольшому выразительному рту.
Много позднее мать Аси рассказала мне, что влюбилась в будущего мужа еще в бытность свою студенткой, когда Илья Ильич впервые предстал перед ней в роли молодого и вдохновенного певца родившегося когда-то в Голландии жанра – марины, морского пейзажа.
– Представьте себе, Коля, – рассказала она, – появляется наш новый лектор и начинает свою первую лекцию с того, что читает нам Пушкина, «Арион»: «Нас было много на челне…» Казалось бы, со школьных лет знакомые стихи, но вот когда прочитал он:
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою… —
мне показалось вдруг, что это я, в мокром платье, вылезла на берег и пытаюсь просохнуть… А слова «и ризу влажную мою» звучали пленительно. Но я никак не могла понять, какое солнце может быть под скалою, да еще после бури. Скорее, тут надо бы развести костер. И я обратилась к Илье Ильичу после лекции: «Объясните мне, пожалуйста, как все это понимать…»
А он в ответ спросил у меня: «А вы бывали в Крыму? Или на Севере? Видели большие скалы?» И вижу, что Илья Ильич смотрит на меня и думает, наверное: «Боже, какая дылда… А задает детские вопросы…» И вот тут-то я в него и влюбилась…
В ту первую встречу я рассказал Асе кое-что о себе: написал диссертацию под руководством Ильи Ильича, работаю в Гуманитарном университете, сотрудничал с театром, теперь пишу о выставках современного искусства, – картина получалась довольно простая и не особенно волнующая.
– Погодите, – воскликнула она, – сотрудничали с театром? А «Симбирские пельмени»? Вы с ними не связаны? Там был указан автор, Николай Стэн, по мотивам Федора Достоевского, – уточнила она с легкой улыбкой.
– Связан, – признался я, – отчасти. Так вы были на спектакле?
– Конечно, – сказала она, – и даже ела пельмени и пила водку.
– Так мы могли познакомиться раньше, еще одна упущенная возможность.
– А другая? Какая другая? – смеясь, спросила она.
– В нашей семье сложилась традиция собирать живопись, – сказал я, как бы возвращаясь к нашей изначальной теме, – а я вот увлекаюсь фотографией.
– В самом деле? – спросила она, в ее голосе промелькнула тень озабоченности. – Мне, наверное, надо подняться в отдел, – не слишком уверенно произнесла она.
– Видите ли, Ася, я не случайно это сказал, я хочу пофотографировать вас. Я изучаю вас уже около двух часов.
– Меня? Зачем? – спросила она.
– Для того, чтобы встретиться с вами еще раз. У вас озерный тип лица.
– Озерный? – переспросила она, слегка подняв брови.
– Такие лица наводят на мысль об озерах.
– Озерах? – повторила она с удивлением и добавила: – А разве мы не можем встретиться просто так, без фотографий? Нет, серьезно? – Она улыбнулась. – Можно я буду называть вас Коля? Ваше полное имя вам как-то не идет.
– Ну а Коля разве лучше? – удивился я.
– В нем есть какая-то северная нота, – сказала она, – правда. Как Кольский полуостров.
– Серьезно? – спросил я.
– Я вообще очень серьезная персона, – сказала она.
– Я хочу вас сфотографировать, – повторил я, – и это серьезно.
– Ну, если это так уж серьезно, что ж, снимайте, – согласилась она.
Я достал свой «Никон» из сумки, что носил за плечом, так, чтобы сумка не соскользнула, – это была хорошая камера, посмотрел в видоискатель, попросил Асю пересесть в кресло у окна и раздвинул шторы. Потом я попросил ее распустить собранные в узел волосы, она взглянула на меня, по лицу ее пробежала тень вопроса, и я сказал:
– Доверьтесь мне, я умею фотографировать.
Она вздохнула, и через мгновение на ее плечи упала волна светлых волос. Я глянул в видоискатель, установил выдержку, диафрагму и отснял несколько кадров. Затем поменял угол съемки и композицию и отснял еще несколько кадров. Закончив фотографировать, я договорился с Асей о следующей встрече.
– Если вам понравятся мои фотографии, то мы пойдем пообедаем, а если не понравятся, то мы сначала выпьем, а уж потом поедим, – предложил я. – И я хочу показать вам гравюры, приобретенные моим дедом. Они у моей тетки, в квартире на Большой Конюшенной.
– Это у вас отработанный маршрут? – спросила она смеясь.
– Отнюдь нет, – сказал я, – туда я еще никого не приводил.
– Никого-никого?
– Никого и никогда, слово чести, – сказал я.
– Но почему же? – спросила она, глядя мне в глаза.
– Раньше мне такое и в голову не приходило, – ответил я.
Пока Агата готовила чай, я показал Асе висевшие в кабинете деда две старые, в темных рамках английские гравюры начала восемнадцатого века, выполненные зеленоватой, цвета морской волны тушью, одну работу Фешина, несколько театральных эскизов Головина, полотно ван де Вельде и работы Андрея.
Наконец Агата вкатила сервировочный столик с чаем, мы подвинули кресла к столику на гнутых ножках, и я разлил чай по чашкам. Ася положила в чашку ломтик лимона, и мне отчего-то стало приятно.
– Есть у нас что-нибудь выпить? – спросил я у Агаты, она поднялась и принесла бутылку «Курвуазье» и плитку шоколада.
Мы просидели у Агаты до поздней ночи. Ася хорошо смотрелась в этой привычной для меня обстановке. В самой атмосфере этого случайно сложившегося вечера было что-то свое, какая-то своя узнаваемая принадлежность, которой мне часто не хватало в других интерьерах, с другими женщинами. Позднее я понял, что Ася обратила внимание на то, что Агата несколько раз назвала меня Nicolas.
– Ну что же, будем пить «Курвуазье»? – спросил я у нее на прощанье.
– Всегда? – спросила она.
– Ну, может быть и всегда. Почему бы и нет? – ответил я вопросом на вопрос.
– Но ведь вы ничего не сказали мне о том, что у вас есть второе имя: Nicolas.
– Но разве можно раскрывать сразу все тайны? – ответил я.
– И много у вас еще тайн, Коля? – спросила она после паузы.
– Да нет, почти никаких не осталось, – ответил я.
– Что ж, придется поверить вам, – она вздохнула, улыбнулась легко и ушла, исчезла за дверью дома на Садовой.
Через несколько недель, когда однажды вечером мы вышли из «Борея», где встречались с моими приятелями, я предложил Асе зайти к Агате, которая уехала на дачу к друзьям и попросила меня пожить неделю в ее квартире. Было еще не поздно, на Литейный спускались сумерки, зажигались огни.
– Но ведь она нас не ждет? – спросила Ася.
– Надеюсь, это нам не помешает, – ответил я.
– По тебе видно было, что ты чего-то ждешь, – сказала она позднее.
Я открыл дверь, впустил Асю в прихожую, включил свет и отключил сигнализацию.
– Ты ведешь себя вполне уверенно, – сказала Ася, – но ведь ты не живешь здесь…
– Ну, я думаю, что в конце концов буду здесь жить, – ответил я, – но, сказать по правде, я не спешу…
– Как здесь тихо, – сказала Ася, и я повел ее по квартире.
Мы встречались уже больше года, и я наконец пришел к пониманию того, что хочу сделать Асе предложение. Статья, благодаря работе над которой мы познакомились, была давно написана и, более того, опубликована.
– Вокруг тебя замечательные женщины, – сказала она позднее, – мать, сестра, Агата, неужели здесь найдется место и для меня?
– Знаешь, мне хотелось бы вести какую-то нормальную человеческую жизнь и просто видеть тебя рядом, – ответил я.
С легкостью допускаю, что в глазах моей в ту пору подруги, а позднее жены из-за принадлежности к хорошо известной в определенных кругах семье я мог, несмотря на «бездомность» и «безлошадность», выглядеть выгодной партией. Но, клянусь, я ощущал еще что-то, позволявшее мне легко и открыто говорить с Асей о чем угодно – мы словно дышали одним воздухом. Что же касалось событий моей или теперь уже нашей жизни, то я склонен был к своего рода реализму, подразумевая стремление жить, не затемняя собственное сознание неестественными и нелепыми желаниями и надеждами, но вместе с тем и не пытаясь противиться неизбежному.
– Так было всегда, так всегда и будет, – говорил я обычно, когда разговор касался некоторых сторон жизни, – и чем больше все меняется, тем скорее все остается по-прежнему…
– Да-да, – соглашалась обычно она, – но ведь и жизнь-то одна, и прожить ее хочется как-то получше…
Идея, выдвинутая Асей, состояла в том, что нам надо сосредоточить все наши усилия на приобретении квартиры. Суждения ее порой напоминали суждения моей матери, которая отнеслась к моему выбору с пониманием, сказав при этом:
– Она будет тебе хорошей женой, если ты будешь соответствовать ее представлениям о том, каким ты должен быть. Она уравновешенный, нормальный человек и приятная в общении женщина.
Пожалуй, это было именно то, чего мне следовало ожидать. Сказано это было вскоре после того, как родители побывали у нас в гостях и мать, как она однажды, много позднее, сообщила мне, отметила понятную ей любовь моей тогда еще подруги к столовому серебру, гардинам и сервировке – «и все это в условиях съемной квартиры». Не исключаю, что она таким именно образом констатировала то, к чему я, собственно говоря, стремился, то, чего я искал, чего мне хотелось. А хотелось мне жизни в большом доме, хотелось неподдельного ощущения семьи и определенной основательности жизненного уклада, хотелось быть продолжателем тех семейных традиций, что связаны были с именами моего отца и дедов.
Возможно, этим мать хотела сказать еще и то, что наш намечавшийся брак, если он состоится, будет браком по расчету, но это меня не пугало. Я всегда полагал, что суть не в самом расчете, а в том, чтобы расчет этот оказался правильным. Так что, скорее всего, этот брак я назвал бы «браком по уму». К тому же Ася нравилась мне всегда и была приятна мне с первого же дня нашего знакомства. «Она тебе нравится, Коля? – помню, спросила Агата, и я задумался над ответом. – Только не забудь, – продолжала она, – что советовал Бальзак: подумайте, будет ли у вас о чем говорить с этой женщиной через десять лет?»
Через десять лет? Да за это время может случиться что угодно, подумал я, к тому же нас с Асей слишком многое объединяло, чтобы задумываться о том, что мы будем обсуждать десять лет спустя.
– Но ведь ты никуда не собираешься уезжать, не так ли? – спросила меня Агата. – А впрочем, зачем и куда уезжать нам из Питера? Я собираюсь дожить свою жизнь здесь. Хотя неплохо, конечно, было бы завести дачу во Франции, но где взять на это деньги?
– Может, тебе стоит что-нибудь продать? – спросил я.
– Нет уж, лучше отдыхать в Сестрорецке, – не согласилась Агата, – я хочу, чтобы дома все оставалось по-прежнему. И ты, Коля, тоже не спеши, решай все на ясную голову.
Вот и мне казалось, что главное – не спешить и не принимать необдуманных решений, не делать опрометчивых шагов, хорошо присмотреться друг к другу. Позднее мне пришло в голову, что я оценивал Асю, как охотник, понимающий, что столкнулся с хозяйкой леса. Были в ней – и сохранились по сию пору – и ощущение самодостаточности, которое я так ценю в людях, и живая привлекательная эмоциональность, и мягкая ирония, присущая самому тембру ее голоса. Возможно, именно сродство и близость наших темпераментов и обеспечили стабильность нашего союза. Неспешность и медлительность в сочетании с определенной основательностью моего характера и привычек были или казались мне надежной основой нашего существования вместе с желанием спокойно жить, следуя свойственным нам обоим интересам.
Через год примерно после того, как мы с Асей стали мужем и женой, когда жизнь наша более или менее установилась, я встретил вышедшего на волю Крейслера. Случилось это у здания Манежа. Он шел по снегу в распахнутой коричневой дубленке, в желтых кожаных перчатках, но без шапки, горло его было обмотано шарфом, темная шевелюра сохранила былую густоту, лишь виски поседели. Видно было, что прогулка доставляет ему ощущение физической радости. От него по-прежнему пахло псиной. Оказалось, что освободился он и вернулся в Питер совсем недавно. Поскольку он никуда не спешил, мы направились в сторону Невского.
– Хочешь, посидим где-нибудь? – предложил он. – Знаешь хорошее место?
– Да уж лучше пройдемся, – ответил я. – Тут везде готовят на маргарине. Вино на табаке и аспирине. Можно, конечно, пойти в «Афродиту», но и там неизвестно кого и что встретишь. У тебя все чисто? – спросил я, имея в виду его кредиторов.
В принципе, не знаю отчего, но я ему сочувствовал.
В ответ он принялся рассказывать о своих детях и бывшей жене – это была тяжелая история.
– Хочу жениться, взять детей к себе и воспитывать, чтобы все было как положено: иностранные языки, спорт, кружки, ну все как у людей, – завершил он. – Осталось жену найти. А ты, я слышал, женился?
– Да, – ответил я.
– А не хотел бы вместе с женой уехать за границу?
Намерений подобного рода у меня не было, но мне стало интересно.
– А в чем дело? – спросил я.
– Мне нужен там свой человек, который мог бы заниматься делами, – сказал он. – Ты знаешь языки, разбираешься в живописи. Будешь получать свой процент с продаж.
– Ну уж нет, – возразил я. – Что мне там делать?
Тогда он поинтересовался, не слыхал ли я чего-либо интересного.
– Ты о чем? – уточнил я.
– Ну, я про какие-нибудь картины или антиквариат, я мог бы что-то купить, – сказал он и спросил: – Агата ничего не хочет продать?
– Да не осталось у нее ничего, – ответил я, – все давно ушло.
– А куда? – поинтересовался он.
– В Германию, – ответил я не задумываясь.
– Ну а Лец-Орлецов отыскался?
– Да пока нет, – сказал я, – говорили, что он перешел норвежскую границу где-то на Кольском полуострове, он крепкий мужик, мог сделать и такое. Говорят, в него даже стреляли. В Норвегии он вроде бы получил нансеновский паспорт. Были потом разговоры, что он на рыбацком сейнере ушел из Норвегии и доплыл до Индии. И кто-то вроде видел его на Гоа, там он жил отшельником. В ашраме. И вроде бы отшельник этот понимал по-русски. Но кто он и откуда – никто не знал. Говорили, что откуда-то с севера. Через несколько лет отшельник исчез, но потом я слышал, что Лец-Орлецов объявился в Гамбурге и торгует иконами.
Все, что случилось с Крейслером, было какой-то связанной с Лец-Орлецовым «большой подставой», объяснял Борис, – давно задуманной, еще до того, как Лец-Орлецова взяли во второй раз.
– Они его прижали, он сдал меня, и его отпустили, – сказал Крейслер.
– Отпустили? На них это не похоже, – засомневался я.
– Так ведь им свои люди за кордоном всегда нужны были, и тогда, и сейчас, – усмехнулся Крейслер.
– Ну а переводчица ван ден Бринка и ее брат, они где? – спросил я.
– Давно уже в Штатах, смылись, – ответил Крейслер. – До них дойдет еще очередь. Но сперва мне надо с Хендриком пообщаться, – сказал он, имея в виду ван ден Бринка.
Естественно, думал я позже, Крейслер озлоблен и ревниво относится к тем, кто, по его мнению, преуспел за те годы, что он провел в лагере. Теперь, после освобождения, он полагал, что не только Лец-Орлецов был причиной его посадки, но, возможно, и Дитер.
– Думаю, что и родственник твой тут руку приложил, – сказал Крейслер.
– Ну а Дитер-то здесь при чем? – спросил я.
– Так ведь он тоже немец, – ответил Борис.
Логику в его ответе отыскать было трудно. Правда, допускал он и то, что Дитера могли использовать втемную.
Поговорили мы и о других знакомых. Я рассказал Крейслеру о визите Казеева на Большую Конюшенную и добавил, что органы, наверное, искали подлинник Бакхёйзена, тот, с которого сделана была изъятая у Крейслера копия.
– А это не копия была, – сказал Крейслер, – контора меня грабанула. Взяли подлинник, а объявили его копией.
– Уверен? – спросил я.
– Я купил этот пейзаж у той же старухи, что продала Лец-Орлецову ван Гойена. А у нее копий вообще не было, генерал привез домой только подлинники, – сказал Крейслер. – Ну вот ван Гойена пейзаж, в нем же никто не сомневался. А где он, кстати, не знаешь? Где вообще могут быть вещи Лец-Орлецова?
– Не знаю, – ответил я. – Он исчез, а вместе с ним и все его вещи.
– А у Агаты есть что-нибудь на продажу? – переспросил он.
– Да нет, все вывезли в Германию, – повторил я.
Это была моя последняя встреча с ним.
Вскоре он женился на иностранке, выехал к ней, куда-то в Голландию, и поселился в небольшом городке, недалеко от того места, где жил его брат. Там Крейслер и погиб. Тело его вытащили из петли в гараже. Официальная версия гласила, что он покончил с собой. Были, однако, и те, которые утверждали, что Крейслер остался в живых, так как гроб, который прибыл из Голландии в Питер, никак не мог вместить тело крупного мужчины. О причинах смерти его ходило множество слухов; ходили слухи и о том, что Крейслер был замешан в грабежах и последующей перепродаже награбленных у коллекционеров вещей – часть этих вещей всплыла впоследствии на зарубежных аукционах.
Позднее люди сведущие рассказывали мне, что поначалу, после возвращения в Питер, он вместе с обретенными на зоне товарищами начал заниматься поисками и закупками хороших профессиональных копий. Подлинников у него не было – цены на них резко возросли в те времена. Крейслер же, как видно, полагал, что сможет составить какой-то первоначальный капитал, спекулируя копиями и выдавая их, где возможно, за подлинники. Похоже было, что он никак не мог забыть о купленных им работах Кандинского. Скупка копий и работ художников второго и третьего круга помогла ему вернуться в узкое сообщество владельцев и коллекционеров картин, графики, скульптур и антиквариата и собрать достаточно информации с тем, чтобы спланировать последующие операции, в ходе которых ограблены были несколько знакомых ему по старым временам коллекционеров. Грабители действовали в масках. Одного из коллекционеров пытали, другой остался калекой. Первый утверждал позднее, что опознал Крейслера по голосу.
Затем он уехал в Голландию, где и погиб. В конце концов, возобладало мнение, что Крейслер был убит подельниками по ограблениям. Однажды я вспомнил его относившийся к Агате вопрос, и мне на минуту стало не по себе. Ведь сказав, что все увезли в Германию, я тем самым, возможно, спас ей жизнь. Ничего другого, впрочем, я сказать не мог, к тому же всем было известно, что я не раз бывал у Норы, так что звучало это достаточно правдоподобно.
В публикациях бульварной прессы, посвященных смерти Крейслера, упоминались и подделки Кандинского, проданные Крейслером известному коллекционеру из Бремена. Кто-то утверждал, что это те самые работы, что Крейслер показывал когда-то Андрею. Упоминалось также, что подлинным автором этих работ был, скорее всего, Андрей Стэн. Приписывались Андрею и работы, выставлявшиеся когда-то в Мюнхене, автором которых указан был бежавший из ГДР художник, находившийся на лечении в одной из швейцарских психиатрических клиник. Эта легенда, усиленная впечатлением от ряда работ, экспонировавшихся на первой же выставке художника-беглеца, оказалась вполне приемлемой и долгоживущей. Работы эти включали и написанное темперой полотно с заимствованным у Беклина изображением «острова мертвых» под флагштоком с государственным флагом ГДР с циркулем и молотом. Там же выставлялась и выполненная темперой работа «Пролетарий над гнездом кукушки», на которой был изображен брутально-мускулистый работяга с безучастным лицом, в сером фартуке и со стальным молотом, занесенным над гнездом с птенцами кукушки. Особый интерес вызвала и картина «Дзержинский на допросе у Дзержинского», где Дзержинский с маузером в руке допрашивал другого Дзержинского, сидящего на стуле под портретом Дзержинского. Автопортрет самого сбежавшего из ГДР художника с торчащей в ухе ножкой циркуля наличествовал, как это было указано в каталоге выставки, в его экспонировавшейся на той же выставке живописной реплике на «Прогулку заключенных» ван Гога. Остальные полотна являли собой томительные и патологично-гротескные по характеру вариации на классические темы социалистического реализма: «мир хижинам, война дворцам», «победа рабочего класса неизбежна» и «если враг не сдается, его уничтожают».
Сразу же оговорюсь, что я никогда не слышал от Андрея ни слова об этих работах, которые, уверен, не имеют к нему никакого отношения. Работы эти, известные мне по репродукциям, навевали на меня такое же ощущение тоски и обреченности, какое я испытывал при прослушивании монументальных опусов Шостаковича, музыке которого я всегда предпочитал сочинения Прокофьева. Ходили еще и слухи о том, что отъезд Андрея из Парижа в Австралию был связан с появлением Крейслера в Голландии и вопросом о происхождении подделок Кандинского.
Все эти суждения и слухи приходилось мне слышать не раз. Могу только сказать, что, по-видимому, потребность во лжи или создании увлекательных историй просто неискоренима и свойственна определенным людям. Мотивация при этом может быть самой различной, но все проявления этой потребности объединены одним общим свойством: полным отсутствием либо крайним убожеством доказательной базы. Не являются исключением и всевозможные измышления о тех или иных финансовых и прочих связях между Андреем и Крейслером. Никогда, ни при каких обстоятельствах не слышал я ничего подобного от самого Крейслера, никогда ни о чем подобном не говорил и Андрей. Скорее всего, родились эти слухи в силу определенной инерции общественного сознания, привыкшего стричь всех под одну гребенку и не допускавшего в то время никаких иных мотивов и объяснений, помимо имевших ярко выраженный криминальный оттенок.
Вообще же это было странное время. Однажды вечером я ехал в полупустом тускло освещенном вагоне метро и невольно обратил внимание на пару, сидевшую под плафоном напротив. Крупная девушка, несомненно, спала. Волосы у нее были светлые, черты лица правильные, простые, губы бледные. Широкую кисть ее руки сжимала небольшая кисть сидевшего рядом мужчины, который, возможно, был карликом. Одет он был просто, как одевались работавшие на заводах люди. Он был почти лыс, глаза у него были карие, но какие-то неяркие, и нос пуговкой. Иногда он быстро посматривал по сторонам, но большую часть времени твердо, не расслабляясь, смотрел перед собой, охраняя ее сон.