Между тем сознанием моей матери постепенно овладевала идея переезда в Мюнхен, или, как она говорила, идея жизни на два города.
– Тебе стоит переехать в Мюнхен, ну хотя бы на время, – не раз говорила Нора матери. – Поживете за границей и тогда решите, как быть дальше… Такое уже не раз случалось в истории. Вам пора путешествовать и вообще пожить в свое удовольствие. Питерскую квартиру можно сдать, – продолжала фантазировать Нора, – ну а Коле, возможно, следовало бы снять небольшую квартирку и начать жить самому. К тому же в Мюнхене ты сможешь давать уроки сценического мастерства безумцам из Вольной драматической академии. В конце концов, можно открыть свою драматическую школу, а если отцу будет скучно, то психопаты разного рода найдутся и в Мюнхене, в том числе и среди «новых русских». Вы ведь знаете, сколько русских художников жили или гостили в этих краях. Пожалуйста, подумай об этом и о том, что ты оставляешь: театр, где ты служишь искусству за гроши. Прощальный вечер с букетами, поздравлениями и фальшивыми улыбками. Интервью на телевидении. А потом? Так не лучше ли уйти из театра сейчас, пока вы еще относительно молоды, неплохо себя чувствуете и можете начать новую жизнь?
Но отец мой никак не склонен был соглашаться с этой идеей. Правда, последняя поездка в Мюнхен и возвращение в темный и донельзя обшарпанный в те годы Питер заставили его задуматься. Утопающий в зелени и монументально-тяжеловесный, хотя и по-своему веселый и даже привольный в наши дни, Мюнхен казался ему противоположностью холодному, одетому в гранит и сырую крашеную штукатурку Питеру, выстроенному для обозрения из проезжающих экипажей. Отец, однако, продолжал колебаться, мотивируя свои сомнения присутствием неустранимых, как он говорил, связей новой Германии с недавним еще германским прошлым, чему мать несказанно удивлялась, пытаясь объяснить ему вслед за Норой, что новая Германия – это совсем уже не та Германия, которую он привык рассматривать как врага.
Что до меня, то мне трудно было сформулировать свое отношение к этому вопросу. Приехав в самом начале девяностых в Мюнхен к Норе и Дитеру, я побывал и у родителей Дитера в Грюневальде. Очень организованные, воспитанные, приветливые, но, как мне показалось, закрытые люди в целом приняли меня хорошо. Впрочем, я и не собирался спрашивать их о чем-либо, что могло бы касаться их прошлого. Разговор, однако, зашел о недавнем воссоединении Германии. Хозяева посетовали по поводу нового, связанного с объединением, налога.
– Но ведь вы хотели объединения, – заметил я. – И к тому же восточные немцы – ваши братья, не так ли?
Со мной согласились, но как-то очень уж сухо, и я почувствовал, что коснулся щекотливых вопросов, в обсуждении которых мне не следовало участвовать.
К счастью, Дитер не отличался подобной педантичностью, в его поведении и оценках привлекали меня какой-то почти русский размах и готовность выслушать собеседника.
– После войны мы голодали, – пояснил он позднее, – черный рынок и все такое. Они не могут забыть эти ужасы. Им кажется, что все это может рухнуть в один день. Они считают меня легкомысленным человеком, и хотя они об этом не говорят, я знаю это наверняка.
Между тем дома у нас дела шли все хуже. Отец мой если еще и не пил, то, пожалуй, выпивал, это было естественным следствием встреч его с товарищами из числа коллег, которых с каждым годом становилось все меньше. Впрочем, он всегда оставался подтянутым и никогда не пересекал определенных границ, положенных им для себя, но читать медицинскую литературу он прекратил и увлекся чтением сочинений античных историков, широко представленных в оставшейся со времен контр-адмирала библиотеке.
Подозреваю, что интерес его к этого рода литературе пробудился в процессе поисков припрятанных за рядами книг бутылок. Отцу нравился коньяк, и дома любил он выпить рюмку-другую, закусив маслинкой или бутербродом с ломтиком семги, выжав на нее дольку лимона. После чего отправлялся на кухню и ставил на плиту чайник. Иногда за чаем он интересовался, что и как происходит у меня и как, собственно, продвигаются мои дела.
– Ты, Коля, человек ищущий, – говорил он обычно, – но вот ведь опасность какая… Человек привыкает ко всему, в том числе и к процессу поиска. Это, в сущности, естественная часть жизни. Важно, – говорил он, – суметь понять это и не упустить то, что тебе когда-то удастся найти. Если то, что ты нашел, действительно стало чем-то важным для тебя и может как-то изменить твою жизнь, важно заметить это важное и изменить свою жизнь, а не вернуться к осуществляемой по инерции программе поисков… Смотри, Коля, не пропусти, если что выпадет…
– Правда, – добавил он однажды, – принять решение и перевести свою жизнь на новые рельсы бывает ох как трудно, мне в свое время война помогла, но на войне обстоятельства многое за тебя решают. Ну а сейчас, взять хоть тебя, хоть Нору, живете вы жизнью совсем иной, отличной от жизни нашего поколения…
Делилась со мной своими размышлениями и мать.
– Понимаешь, Коля, – сказала она как-то раз, – то, что предлагает Нора, это, в сущности, перемена не просто роли, а амплуа, и только поэтому твой отец сопротивляется. Ведь он, в отличие от множества других знакомых нам людей, человек подлинно живой, и жизнь для него есть то, что она есть, а не игра, выполнение задания, повинность или просто отбывание срока. Ты понимаешь меня? – посмотрев мне в глаза, спросила она. И добавила: – Ведь вокруг нас бродит огромное количество мортусов.
Слово это впервые я услышал от отца, обозначало оно первоначально служителя при госпиталях для больных чумой. В обязанности мортусов входила и уборка трупов.
В то время мать увлекалась чтением книг Гурджиева, мысли которого я никогда не мог понять – они всегда казались мне чудовищно скучными. Однажды, помню, я взялся читать один из его трактатов и уже в написанном им предисловии наткнулся на слова о том, что многие последователи неправильно поняли его теории, а «один дурак даже научился летать». Прочитав эти слова, я понял, что Георгий Иванович – человек, быть может, и гениальный, но дальше читать, пожалуй, не стоит.
Кстати сказать, вся эта эзотерика и близкие к ней области всегда оставались для меня чем-то запредельным. Помню, попал я однажды на выступление известного питерского безумца. Он говорил о миграции пассионарности от одной человеческой общности к другой, иллюстрируя свои соображения разнообразными сведениями из истории. Когда один из моих приятелей, Картуз, спросил у него, где обретается пассионарность в наше время, безумец посмотрел куда-то вдаль, мимо него и ответил: «Наверное, в Африке, у зулусов».
Иногда я спрашивал себя, кто являлся носителем пассионарного начала в нашей семье и какого рода страсть за этим стоит. Охота к перемене мест? Привычка к комфорту? Попытка улучшить жилищные условия? Интерес к отысканию собственных корней или обретению так называемой «свободы»? Осуществление эльфических порывов? Однозначного ответа я так и не нашел, а может, его и не было…
Вопросом этим я вновь озаботился однажды летом на контр-адмиральской даче в Майори, куда мы выбрались после долгого перерыва, связанного с болезнью и смертью контр-адмирала. Уход его ожесточил Аустру Яновну. Она, хоть и была моложе деда, со смертью его как бы лишилась основы и опоры – того, ради чего жила. Дед и она принадлежали к тем нередким представителям старого поколения, которые прошли, казалось, почти все на свете и после перенесенных испытаний стали еще сильнее и жестче.
В последние годы и особенно в те последние зимы, что мы провели вместе, они как-то особенно держались друг за друга, поддерживали один другого, и вот когда дед ушел, бабке вдруг стало не на кого опереться. В сущности, она потеряла внутреннее оправдание своего существования, несмотря на все усилия моей матери поддержать ее. Постепенно, однако, она нашла себя в общении с такими же, как она, одинокими старыми дамами, в уходе за садом и одиноких прогулках в зимнюю пору, когда и на дюнах, и на широкой полосе светлого, уходящего к морю песка лежит снег.
И дед мой, и бабка со стороны матери похоронены в Риге на лютеранском Старо-Немецком кладбище, поскольку мать твердо решила следовать изложенным в завещании контр-адмирала и Аустры Яновны пожеланиям. Похороны – ритуал непростой, но особенно неприятным для матери оказалось то, что на похоронах Аустры Яновны некоторые из знакомых и близких контр-адмирала и его покойной жены отказывались говорить с ней. По их представлениям она была латышкой, и ей следовало знать родной язык.
Впрочем, то, о чем я здесь рассказал, – лишь одна из примет того времени.