Помню, как я в очередной раз вернулся в Питер, и все снова потекло, как встарь, как городской парк или дома на улице сквозь мутное стекло идущего трамвая: работа в институте, дом, писание статеек, выставки и «Борей», иногда какая-нибудь другая «заныра».
Вскоре, однако, в мою жизнь вошло и нечто новое, связанное на этот раз с театральной нивой: я стал завлитом в одном из вновь возникших театриков, главным режиссером которого был Картуз.
Теперь, оглядываясь назад, могу лишь сказать, что Картуз был одним из тех людей, которым, используя слова Мережковского, свойствен «страшно-пустынный простор воли и мысли». Откуда, вы спросите, Мережковский? С какого бока? Писаниями его увлекался Картуз, выстроивший и охотно сообщавший всем заинтересованным слушателям фантастическую систему объяснения того, что происходило со всеми нами.
Высокий бородатый мужик с глазами разбойника, он был одет в суконную поддевку, на голове у него красовался всегдашний картуз с нарочито подчеркнутыми следами от споротой красной звезды. Завершали картину заправленные в черные щегольские сапожки плисовые шаровары. Возглавляемый им новый театр соседствовал с помещением галереи и издательства, занимая части одного гигантского, разгороженного на множество секций питерского подвала на Садовой, в котором когда-то размещались продовольственные склады, а теперь постепенно вырастал один из своего рода культурных центров нового питерского авангарда.
Поработав некоторое время над текстами чужих пьес, я набросал несколько вступлений и планов к своей будущей пьесе. Назвал я ее «Призрак Чаадаева». Центральным персонажем пьесы оказался несчастный аспирант-философ, медленно сходивший с ума в квартире, из которой постепенно исчезали жильцы. Пьеса была построена вокруг отношений аспиранта с его соседкой – студенткой, подрабатывавшей проституцией, и призраком Чаадаева, время от времени появлявшимся в квартире. Третьим мужским персонажем был следователь, допрашивавший аспиранта после того, как его соседка утопилась в Неве.
Роль проститутки-утопленницы написана была для подруги Картуза, актрисы, незадолго до этого примкнувшей к нашей труппе. Звали ее Катенька Обломова. Ее псевдоним был, пожалуй, знамением времени: в ту пору я знавал нескольких Победоносцевых и Распутина, троих Савинковых, двух Розановых и даже одного Родзянко. В свое время темноволосая с искрой в глазах Катенька поразила Картуза не только любовью к парилке, но и тем, что готова была нагишом кувыркаться в снегу, чтобы показать, что хорошо сложена. А если парилка в какой-то из вечеров не предвиделась, она не брезговала полстаканом водки, после чего носилась босиком по снегу. У нее были низкий хриплый голос, немыслимой белизны лицо и синие дерзкие глаза. Поскольку родом она из города Пушкина, я в разговорах с Картузом называл ее «царскосельской музой».
Закончив пьесу, я отнес ее Картузу, который через неделю сообщил мне, что ставить, пожалуй, рановато, мотивировав это следующими соображениями:
– Понимаешь, Коля, пьесу ты написал отличную, но это как бы взгляд на нашу жизнь и наше время со стороны, снаружи, а сейчас настало такое время, когда необходимо сломать границы между «снаружи» и «внутри». Пьеса твоя написана для «театра вообще», а ты напиши что-то именно для нас. Что-нибудь дерзкое и наглое, даже провокационное. Нам нужен какой-то ход, который привлек бы публику, нужно заработать хоть немного денег, иначе нам конец, будем выпрашивать кофе в собственном буфете. Нужна какая-то перверсия, какое-то извращение нормальной театральной практики. Иначе нам конец, – повторил он.
Как-то в понедельник вечером мать заглянула в мою комнату. Дело было поздней осенью, на улице моросил дождь.
– У нас гость, мы будем есть пельмени. Пожалуйста, помоги мне накрыть стол, – попросила она.
Я отложил книгу, встал с дивана и пошел в столовую. В театре у матери был выходной день, я в тот вечер решил остаться дома, а у отца в кабинете сидел пациент – теперь он принимал частных пациентов и в неурочное время.
Вскоре накрытый белой скатертью стол засиял белой с золотою каймой посудой, серебряными приборами, хрустящими накрахмаленными салфетками, красивыми стаканами, бокалами и рюмками, серебрянной солонкой и перечницей. Не забыл я и винный уксус, а также желтовато-прозрачное растительное масло в хрустальных графинчиках с удлиненными шейками, ну и, само собой, минералку со «Столичной».
– Сегодня у нас пельменный вечер, – пояснила maman, – по просьбе отца.
– У него что, приступ патриотизма? – спросил я.
– Это связано с его пациентом: тому очень хочется, чтобы мы попробовали пельмени, которые он производит, – и она чуть-чуть, почти незаметно, подняла брови. – И этот человек сегодня поужинает с нами, вот так-то, – произнесла далее она не без иронии, – ну и меню соответствующее: суп с пельменями, пельмени жареные с маринованными грибами, а также салат из дальневосточных крабов с рисом, майонезом и тонко нарезанными огурцами.
Так произошло наше знакомство с «Симбирскими пельменями». Что касается дальневосточных крабов, то консервы с крабами появились у нас после возвращения матери с гастролей по Сибири и Дальнему Востоку.
Вскоре в столовую вошел отец вместе со своим пациентом – полным, одутловатым и, как мне показалось, загнанного вида человеком средних лет в дорогом пиджаке и с несколько растрепанной редкой шевелюрой надо лбом с отчетливыми капельками пота. Отец представил его нам, и мать пригласила всех за стол. Я сходил на кухню и принес в столовую белую фарфоровую супницу с золотой каемкой по краю крышки. Отец поднял рюмку водки за здоровье Авдея Васильевича, мы выпили и приступили к супу.
Какое-то время в комнате было тихо, лампа, висевшая над столом, освещала группу людей, вкушающих суп с пельменями. После достаточно длинной паузы мать сказала:
– Пельмени, конечно же, прекрасные, не ела их с тех пор, как вернулась из Сибири – там нас знатно потчевали. А кстати, Авдей Васильевич, отчего вы назвали их «Симбирскими»? Или здесь какой-то замысел?
Авдей Васильевич тихо улыбнулся и ответил:
– Ну а как же без замысла? Это специалист наш по маркетингу предложил. В Симбирске ведь знаете кто родился? А это определенный сегмент рынка – люди, так сказать, старых убеждений, им такое название должно импонировать. И в то же время они как бы и сибирские тоже… Как, собственно, и должно быть…
– А как же уральские пельмени? – спросил я, вспомнив о службе в армии и жестяных мисках с пельменями. После ужина с пельменями, компотом и чаем мы обычно смотрели в клубе «Чапаева» или «Анну Каренину» – других фильмов не было.
– Так ведь не только уральские, но и китайские пельмени есть, – улыбнулся Авдей Васильевич, – мы и о них думаем. Да и вообще, и манты, и хинкали, много чего еще существует… Дайте только срок, пойдем вширь, вы уж поверьте… Вот в ближайшее время приступаем к выпуску «Царских» и «Кремлевских», чтоб уж все сегменты рынка охватить, – в глазах его что-то блеснуло.
– Ну что ж, – вмешался отец, – давайте, как говорится, выпьем за громадье наших планов.
Гость, которого пригласили за стол отведать произведенных его же комбинатом пельменей, тихо улыбнулся – тост, как видно, ему понравился, и он окончательно пришел в хорошее расположение духа. Мы выпили еще по одной, закусили салатом «Фудзияма» и маринованными огурчиками и перешли к жареным пельменям с гарниром из маринованных опят.
Позднее, проводив гостя к его машине, мы с отцом отправились на кухню. Я мыл посуду, а он пил чай и курил. Наконец с посудой было покончено, а оставшийся в белом фарфоровом блюде салат я накрыл такой же белой фарфоровой крышкой и поставил в холодильник. О пельменях мы не говорили, о них я решил спросить позже, а для начала сказал:
– Хороший салат – «Фудзияма», отлично идет с водкой. Интересно, как он с подогретой сакэ?
– Должно быть, неплохо, – ответил отец. – А ты пробовал васаби? Это такая зеленая японская горчица.
– Ну да, – сказал я, – как же без нее. Суши всякие, сашими…
– Если васаби размешать с соевым соусом, может получиться неплохая приправа к пельменям. В Японии их называют «гедза», а едят жареными, я пробовал еще в Корее, – пояснил он и предложил: – Ну что, Коля, еще по рюмке?
– С удовольствием, – ответил я.
Мы выпили и закусили холодными пельменями.
После некоторой паузы отец затянулся сигаретой и сказал:
– «Симбирские», «Кремлевские», «Царские»… Вот так все и кончается, Коля, – пельменями.
– А разве это плохо? – удивился я. – По крайней мере, лучше, чем стрельба, да и вообще…
Мне не хотелось начинать длинный и бессмысленный разговор о том, что творилось вокруг, но отец был настроен поговорить и оттого, наверное, попросил:
– Продолжай, у тебя ведь что-то еще на уме…
– Ну, я слоган придумал, – поделился я, вытирая последнюю тарелку.
– Так-так, – сказал отец, – какой же?
– «Бога нет, все дозволено – ешьте пельмени!» И чтоб висел этот лозунг везде, на каждом углу. И пельмени чтоб бесплатно раздавали.
– А зачем? – спросил отец.
– Ну, может быть, тогда народ придет в себя.
– Неплохо, – сказал отец, усмехнувшись, – совсем неплохо, это что-то вроде нового метода психотерапии для масс, своего рода «пельменотерапия», но поверь мне, это совсем не просто – вот так взять и отнять у людей мертвого бога, а дать им взамен пельмени. Это может работать, но не очень долго.
– Но ведь что-то такое работало, – возразил я, – немного иначе, но работало целых семьдесят лет.
– И рухнуло, – заметил он, – людям нравится идея Бога. Она внушает им надежду. Они просто не могут без нее жить. Ну допустим, ты им говоришь, что его нет. А дальше что? А если бога нет, то что есть? И существует ли что-нибудь вообще? Дальше они начинают утверждать, что без Бога нет ни разума, ни смысла, ни души… Трудно отнимать у людей надежду. И поверь мне, не так-то это и просто, Коля.
– Конечно, непросто, – согласился я, – но вот когда мавзолей закроется, надо будет к слову «Ленин» на фронтоне добавить слово «Пельмени» через дефис и открыть в мавзолее пельменную, «Ленин-Пельмени». Очереди будут гигантские, через всю Красную площадь, похлеще «Макдоналдса»! Как тебе эта идея? – спросил я отца.
Он усмехнулся, докурил сигарету, допил чай и пожелал мне спокойной ночи.
Разговор этот меня вдохновил, и я попытался перенести свои впечатления от «пельменной вечери» на бумагу. Написанная по мотивам «Преступления и наказания» пьеса называлась «Симбирские пельмени». Раскольников виделся мне и был представлен в пьесе как русский Гамлет с топором. Думать о нем я начал во время одной из прогулок с Эммой по набережной Яффо. Кто я такой, спрашивал я себя в тот день, и отчего не могу ни на что решиться? Подруге Картуза досталась роль Сонечки Мармеладовой. Катеньке, как и любой актрисе, всегда хотелось на авансцену, и эта роль вполне устраивала ее и вдохновляла. По ее просьбе включена была в спектакль и сцена, где героиня бегает босиком по снегу, демонстрируя свою любовь к Раскольникову. Разыгрывалось действие пьесы в сибирской пельменной, открытой Сонечкой Мармеладовой в селе Шушенском, куда она последовала за Родионом Раскольниковым уже после того, как после семи лет каторги он попал на поселение. Театр, созданный Родионом Раскольниковым, ставил в пельменной спектакль по пьесе об открытом им существовании души и совести. А начиналось все с пельменей, которые варила старуха-процентщица. И еще одна находка – на сцене постоянно ели. Соня беспрерывно варила пельмени для Раскольникова, роль которого играл ее бывший муж Жора Распопов, позднее заслуживший скандальную известность блестящим исполнением роли мента-садиста в известном сериале «Когда качаются фонарики ночные».
Действующие лица беспрерывно поедали пельмени, запивая их водкой и чаем. Ели пельмени старуха-процентщица и ее сестра Лизавета, ел пельмени, набрасывая свое последнее письмо, Свидригайлов, ели пельмени Дуня и старик Мармеладов, закусывал водку пельмешкой гениальный Порфирий Петрович, ел пельмени и инспектор народных училищ в городе Симбирске Илья Ульянов, ел их и его сын Александр, готовивший покушение на царя.
По завершении спектакля публике предлагалось пройти в фойе театра и отведать включенные в стоимость билета порции пельменей одного из трех сортов: «Царских», «Симбирских» или «Ленинских» и, конечно, разлитую по рюмкам водку «Слезинка Достоевского», ранее известную под названием «Родная». Затем начиналось обсуждение спектакля с участием публики и занятых в спектакле актеров, режиссера и драматурга. При этом буфет продолжал торговать пельменями и водкой по низким ценам, что подталкивало зрителей ко второму, а то и третьему заходу. Спектакли эти с последующими обсуждениями получили с чьей-то легкой руки название «пельменных вечеров». По существу же, это была реализация простой идеи «театра-пельменной».
«Пельменные вечера» помогали театру удерживаться на плаву. И водку, и пельмени получали мы по очень хорошим ценам у Авдея Васильевича. Его пищевой комбинат производил пельмени из серой муки и из непонятно чего провернутого фарша. Но все это, увы, закончилось, когда недолечившегося у отца коммерсанта вытащили из петли, висевшей под самым потолком на пустом складе его комбината, откуда исчезли несколько тонн готовых к отправке в торговую сеть пельменей.
Началось следствие, были предположения, что смерть коммерсанта – дело рук его конкурентов. Следствие, однако, ни к каким определенным результатам не пришло. Пьесу же пришлось снять с репертуара по естественным причинам. Впрочем, изменения коснулись не только нашего репертуара, ибо через некоторое время Картуз нашел покровителей среди деятелей околорелигиозной среды, озабоченных воспитательной ролью театра. Пельмени с водкой ушли, появились другие пьесы – с медовухой и брусничным киселем. И что самое замечательное, произошло это не в последнюю очередь благодаря Катеньке Обломовой, которая под воздействием рассуждений Раскольникова крестилась в проруби на покрытой льдом Неве в ходе весьма публичной церемонии, фотографии с которой, не скрывавшие прелести Катеньки и внушительную бороду Картуза, попали в питерскую прессу и стали своебразным доказательством «новой духовности», постепенно приходящей на смену цинизму и неверию. О мумии своего предка Картуз более не вспоминал и, выпив, читал своим собутыльникам фрагменты из стихов И. Анненского с непременным упором на строфу:
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
События, произошедшие после смерти Авдея Васильевича, меня несколько отрезвили, и вибрирующий, изменчивый мир сцены, еще вчера увлекавший меня, начал казаться мне чужим, более того, я стал задумываться о том, что же мне следует делать дальше. С театром мои отношения постепенно затухли, но и ничто иное меня не заинтересовало, что-то вроде состояния депрессии, сродни зимней спячке, охватило меня. И пока я медленно расставался с привязанностью к театру, заново погружаясь в чтение книг и составление заметок о голландском морском пейзаже, несколько раз вспоминались мне рассуждения отца о пельменотерапии.
Неужели права была Агата, заметившая однажды, что в моем случае интерес к театру есть не что иное, как проявление подавленного Эдипова комплекса?