К книге
Музейная крысаЧасть вторая. Глава двадцать пятая. Эмма и другие
60%
Часть вторая. Глава двадцать пятая. Эмма и другие
26

1

В конце восьмидесятых – начале девяностых все вокруг решали задачи выживания, порою в самом что ни на есть буквальном смысле, и тут следует напомнить, что молодость моя совпала с периодом очередной российской катастрофы и очередной попытки переустройства всей жизни, последствиями которой в полной мере воспользуются, быть может, лишь наши дети. Мы же – отнюдь не избранные счастливцы, но и не самые большие неудачники, и нам суждено прожить нашу жизнь так, как это случится. Ну а в ту пору, когда новые времена еще не пришли, казалось порой, что вскоре все рухнет, рухнет окончательно, и в это легко можно было поверить, стоило лишь подойти к «Стене плача» у Гостиного двора, где толклись книгоноши, продававшие «Майн кампф», «Протоколы сионских мудрецов», «Велесову книгу» и многое другое.

Мимо «стены плача» я обычно проходил, направляясь с Петроградской в «Борей» на Литейном; там бывали многие из моих знакомых, те, кто был знаком с моими литературными дерзаниями, те, с кем я встречался, выпивал и проводил свободное время. Поначалу писания мои никому не были интересны, за исключением Картуза и нескольких приятелей, пытавшихся, как и я, не утонуть в бурных водах житейского моря. Картуз же ставил перед собой цели иного масштаба, мечтая о создании собственного театра.

Итак, мы собирались в подвале на Литейном, меж тем как наверху что-то медленно менялось. Менялись и мои интересы. Как-то раз приобрел я стоявшие на уличном стенде у книжной лавки потрепанные тома «Илиады» и «Одиссеи», а позднее в порыве отчаяния и борхесовский сборник «Письмена бога». Продавались они за копейки, и, думаю, примерно столько же стоили и мои попытки осмыслить происходящее. Вскоре после того, как приобрел я в той же лавке старое дореволюционное издание «Иудейской войны», пришло мне в голову, что мы переживаем события, подобные войнам, разрушившим Трою и Иерусалим. Однако в этих событиях участвовал я лишь опосредованно, отсиживаясь в «Борее». Единственно привлекательной казалась мне идея разумной и комфортной организации своей частной жизни, для чего следовало продолжать двигаться в давно уже намеченном направлении.

Издательство, где я подрабатывал, перешло в другие руки, но жизнь моя не слишком изменилась. Я продолжал преподавать и пописывать заметки о книгах, спектаклях и выставках, показах мод и новых тенденциях в дизайне в разнообразных то и дело возникавших журнальчиках и газетках. Статейки эти хоть и приносили копейки, но создали мне определенную известность; к мнению моему прислушивались и художники, и те, кто подобно мне принадлежал миру арт-журналов и галерей, кураторствовал и писал рецензии, то есть, в сущности, участвовал в формировании моды на те или иные направления и практики и тем самым привлекал внимание к творцам этих направлений.

Мне было уже прилично за тридцать в ту пору. Вскоре после начала очередных «великих перемен» пространство бывшей одной шестой начали сотрясать пограничные конфликты, куски от большой страны отваливались и дробились, бунтовал парламент, шли войны… Все летело куда-то в пропасть, а если и могло взлететь над нею, то, скорее всего, это был бы полет Икара. Вместе с тем это были самые веселые и свободные времена, своего рода пир во время чумы. В отличие от многих мы не голодали, и на уровне обыденной жизни почти ничего нам, в сущности, не угрожало.

Агате помогал Андрей, к тому же она начала преподавать французский и историю в только что открывшемся лицее, а отец мой, вышедший на пенсию в год развала Союза, продолжал заниматься частной практикой, благо психопатов и больных было вокруг предостаточно. Мать по-прежнему служила в театре, но все изменилось, и то, во что превратился тогдашний театр, описать почти невозможно; «открылась какая-то пустота», не раз говорила она. Но с другой стороны, при том, что все вокруг менялось, очень многое оставалось прежним. Нора регулярно появлялась в Петербурге и всегда старалась поднять настроение родителей подарками; летом же родители с Норой и ее детьми уезжали на Рижское взморье, в Майори.

Но несмотря на все извивы быстро сменяющих друг друга времен, кое-что оставалось почти неизменным, и мать моя, не без вздохов сожаления по поводу причуд быстротекущего времени, взялась за главную роль в новом спектакле Алексея Николаевича, по отношению к которому преисполнилась чем-то вроде сочувствия, смешанного с полупрезрением, после того как Клара Анцишкина сбежала в Москву, где поверивший в ее талант московский нувориш, разбогатевший на продаже водки и лекарств, предложил ей открыть театр, такой, о котором она всегда, по ее словам, мечтала. Что же до Алексея Николаевича, то он предложил матери сыграть роль Раневской в новом чеховском спектакле, который должен был рассказать о судьбе вишневого сада и женщины, продающей свою усадьбу с тем, чтобы на вырученные средства поселиться на Лазурном берегу, в Ментоне.

– Горько, горько все это, – сказал Алексей Николаевич незадолго до выпуска приказа о распределении ролей. – Но есть и положительная сторона. Есть, есть у вас та самая аристократичность, которую так ценил Антон Павлович в Ольге Леонардовне. Так что, прошу вас, сыграйте именно ту Раневскую, образ которой он наметил.

Когда мать поинтересовалась, что же, собственно, имел в виду Алексей Николаевич, седовласый, но все еще представительный главреж сказал:

– А вы вспомните реплику брата Раневской, Леонида Андреевича Гаева, произнесенную в бывшей детской: «А здесь пачулями пахнет». В первом же действии. И это совсем не случайная реплика. Порядочные женщины душились в то время вербеной, а пачулями пользовались совсем другие женщины в определенного сорта заведениях.

Высказывание это заставило мою мать признаться за обеденным столом, что она не совсем понимает, чего именно хочет от нее главреж, как именно видит он образ Раневской в контексте будущего спектакля.

– Сложен человек, многогранен, – засмеялся отец в ответ на недоуменный взгляд, которым завершился ее остановившийся на полуслове рассказ, – ему, конечно же, искренне хочется всего вместе: и аристократичности Ольги Леонардовны, и порочности, которую он теперь приписывает Кларе. Но, как я понимаю, сбежала-то Клара в Москву не из-за порочности своей, а оттого, что выпала ей возможность создать и возглавить новый театр.

– Но ведь она его бросила, – тихо произнесла мать. – И он, естественно, расстроен.

– О, такие истории случались уже на театре, – ответил отец, – и беспокоиться тут просто не о чем, все само собой образуется: вы поставите «Вишневый сад», ты сыграешь Раневскую, он будет отмщен, и все вернется на круги своя.

Однако, что бы ни говорил отец, отнюдь не все возвращалось к прежнему своему состоянию, многое изменилось кардинально или менялось до такой степени, что кое у кого поехала крыша, – так, я вспоминаю, говорили в те времена, когда мы стали жить с открытыми границами, что сильно и по-настоящему изменило нашу жизнь.

2

Однажды в самом начале лета, незадолго до очередного отъезда деда и бабки в Майори, я вернулся домой из одного медленно умиравшего, но, казалось, обреченного на бессмертие издательства и застал контр-адмирала в гостиной за просмотром телепередачи. Ни матери, ни бабки в доме не было, они, как сказал дед, отправились на прогулку, поскольку мать не была занята в вечернем спектакле, а отец задерживался на работе. Правда, он обещал появиться к ужину, что скорее всего означало, что придет он после того, как пропустит рюмку-другую с сослуживцами из Военно-медицинской академии.

Контр-адмирал сидел в кресле, пил чай с лимоном и смотрел на экран телевизора.

– Присоединяйся, Коля, – предложил он, – тут довольно забавно.

Похоже было, что дед внимательно слушает то, о чем говорят с экрана.

Я заварил чай, уселся в кресло и уставился в экран. Лицо одного из участников передачи показалось мне знакомым – я узнал в нем Самарина. За годы, прошедшие со времени нашей встречи в пивбаре на Невском, он поседел, обзавелся аккуратно подстриженной бородкой, несколько прибавил в весе, и в облике его появилась некая граничащая с вальяжностью степенность.

Обсуждали перспективы переустройства музейного дела и совместные с Западом культурные проекты и начинания. Передача была построена в форме беседы известных экспертов в области культуры с одной стороны и чиновников мэрии с другой. Популярный ведущий, задав вопрос очередному эксперту или чиновнику, откидывал голову назад и легким движением руки поправлял прическу. Самарин же, представленный аудитории как один из сотрудников мэрии, внимательно выслушивал вопросы ведущего и экспертов и, выстраивая свои ответы, неизменно сводил их к одной, видимо не оставлявшей его мысли: о необходимости пересмотра всего комплекса законодательных актов, регламентирующих культурную деятельность. Пересмотр этот, утверждал Самарин, должен оказаться частью всей системы экономических отношений. Эксперты соглашались, подкидывали свои весьма разумные аргументы в пользу сказанного, а ведущий кивал, изображая серьезную вовлеченность в дискуссию, и переходил к следующему вопросу. Все это слегка напоминало кукольный театр, и я спросил у контр-адмирала, что, собственно, его заинтересовало в этой передаче.

– Ты просто не представляешь себе, к чему все это приведет, – откликнулся дед. – Я ведь многое помню: помню, как начиналось, помню и то, чем все это кончилось, – добавил он, не вдаваясь в детали. – Ты пойми, Коля, – продолжал он, – все катится к чертовой матери. Очень много людей уезжает, причем это не только евреи из Прибалтики. На выезд подают все кто угодно, и их отпускают. А потом люди просто побегут. А те, кто остается, хотят делать деньги. Так что скоро все это зашатается и рухнет, а потом у нас окончательно поменяют законы, ведь уже идут разговоры об экономической либерализации. А когда наличие у людей больших денег перестанет быть преступлением, все начнет меняться с еще большей, с огромной скоростью. А люди наши к этому не привыкли: ни к деньгам, ни к свободе. И безумства русских купцов покажутся сущей чепухой против того, что случится с нами. Ибо во времена русских купцов над ними было еще много чего, а теперь останутся только жандармы и бандиты. И даже если все они начнут бегать по церквам и ставить свечки за упокоение душ убиенных членов царской семьи, ничего от этого не изменится, никакого покаяния и перерождения не наступит, попомни мои слова. Вот только смесь из этого возникнет просто адская, и в этом ты еще убедишься.

Завершив сию тираду, дед поднялся и направился в спальню, сказав, что ему надо очистить покрывшиеся патиной головки медных винтов в секретере, за которым он иногда писал письма, впрочем, в последние годы случалось это весьма редко. Головки медных винтов, однако, продолжали регулярно покрываться патиной, и дед время от времени сдирал ее наждачной бумагой.

Вскоре он выглянул из спальни в гостиную, где я просматривал газеты, и поманил меня рукой.

– Иди сюда, – сказал он, – я тебе кое-что покажу.

Когда я вошел, он задернул портьеру, включил свет и, подойдя к секретеру, открыл дверцу на старых медных петлях, которые он тоже иногда чистил от патины. Вооружившись ножом для разрезания бумаги, дед повернул один из медных винтов на пол-оборота против часовой стрелки, после чего из казалось бы плоской деревянной панели выдвинулся тайный ящичек. Выскочил он внезапно между другими ящичками, обозначенными ручками.

– Подойди ближе, – сказал дед, – и посмотри, что здесь лежит.

В ящичке лежал пистолет; было в нем что-то довоенное, знакомое – скорее всего по хроникальным фильмам.

– Интересно, – удивился я.

Дед взглянул на меня, усмехнулся и сказал:

– Когда нам привезли всю эту мебель из ангара, у меня не было времени ею заниматься. Но позднее я начал приводить ее в порядок, счищать патину, и вот тогда-то и обнаружил этот ящичек.

– И что в нем было? – спросил я.

– Никому не нужные дензнаки 1934 года и вот эти золотые часы, «Павел Буре», – с прозвучавшим в голосе уважением к имени часовщика сказал он, сдвинув указательным пальцем накрахмаленную манжету и глянув на циферблат. – В общем, то, что не нашли во время обыска.

– Какого обыска? – спросил я.

– У предыдущих владельцев. Не знаю, кому принадлежала эта мебель.

– А пистолет?

– Это «беретта», я привез его из Италии.

– Подарок Муссолини? – не удержавшись, спросил я.

– Да нет, – усмехнулся дед, – это подарок Бруно, итальянского инженера. Мы познакомились в Генуе. Он был симпатизант. – И дед негромко, вполголоса напел: – Avanti o popolo, alla riscossa, Bandiera rossa trionferà – «Красное знамя победит» и все такое… Он ненавидел Муссолини, бежал в СССР через Финляндию и работал у меня в бюро. Вскоре женился на полячке, которую встретил в костеле святой Екатерины на Невском. Когда его взяли, эти негодяи хотели, чтобы он дал на меня показания, но он молчал. Об этом я узнал позже. После того как я вышел, мне удалось добиться его освобождения.

– И что же с ним стало, с этим Бруно? – спросил я. – Вернулся к тебе на работу?

– Его выслали в Среднюю Азию, где находилась его жена. А после войны, когда выпускали поляков, тех, кто бежал от Гитлера, он уехал вместе с ней в Польшу, а оттуда домой, в Геную.

– Вы переписывались? – спросил я.

– Никогда, – ответил дед. – Да это и не нужно было. Когда взяли Бруно, я спрятал пистолет в Пушкине. Ну да ладно, все это в прошлом. Он заряжен, полная обойма, и учти, к «беретте» подходят патроны от «браунинга». Он нигде не зарегистрирован. Разве что в Италии, – усмехнулся дед, – но только если там сохранились довоенные архивы. Ты ведь умеешь пользоваться оружием, считай, что он твой, и береги его, неизвестно, к чему это все приведет, – сказал он и твердо, без тени улыбки посмотрел мне в глаза.

– А как же вы? – спросил я.

– У меня есть еще один. Наградной, он остался у меня, – пояснил дед.

– Спасибо, – сказал я.

– Но ты ведь понимаешь, что об этом следует молчать? Да? – спросил он выразительно. – Если тебе когда-нибудь придется воспользоваться им, то потом от него надо избавиться. Лучше всего – бросить в канал.

Он взглянул на меня, помолчал. А затем продолжил:

– И смотри, ты ведь закончил когда-то милицейские курсы, а сейчас такие времена… Кто знает, вдруг ты сможешь стать сыщиком или детективом. Поверь мне, когда у людей появится много денег, на сыщиков будет большой спрос.

– Да? – я не совсем уловил его мысль.

– Пойми, картины, ну то, чем ты занимаешься, будут воровать и подделывать, и воровства, грабежей и подделок будет больше, чем обычно, Коля. Так всегда происходит после войн, революций и больших перемен, уж я-то помню… И не забывай, что Стэн по-голландски означает камень, – добавил он, усмехнувшись.

Я кивнул, и больше мы об этом никогда не говорили.

К тому времени я по его просьбе уже продал с помощью одного из своих милицейских товарищей принадлежавшие контр-адмиралу ордена Ленина, – каждый из них содержал двадцать девять грамм золота высокой пробы. Продал и другие его награды, причем за доллары, в устойчивость которых контр-адмирал верил еще с тех времен, когда подписывал ведомости на оплаченные валютой закупки заграничного радиотехнического оборудования. Мой товарищ был знаком кое с какими людьми, расплачивавшимися за ценные приобретения валютой.

3

Не знаю, удивительно это или, напротив, естественно, но те несколько встреч с Эммой, что случились за это время, запомнились мне больше всего остального. Выезжать за границу стало легко, нужны были только деньги, и в ту пору мне удалось кое-что заработать, посредничая в паре сделок по продаже картин. К тому времени Эмма наконец-то получила американский паспорт и вскоре после этого купила себе квартиру в Яффо, на берегу моря. Сын ее учился в начальной школе в Стэнфорде, где оставались ее отец, мать и брат с семьей.

Впервые я побывал у нее в Яффо, прилетев в Израиль из Амстердама. Внутреннее пространство аэропорта с изображенными на рекламных фотографиях лицами людей, явственно отличающихся от европейцев, и написанными на иврите текстами было почти пустым, торговые павильоны закрыты – вечер пятницы.

Эмма ждала меня. После первых объятий и поцелуев я подхватил свою сумку и пакет с купленным в амстердамском дьюти-фри виски, и мы оказались на автомобильной стоянке, посреди густой южной ночи с ее недвижимым воздухом, профилями кипарисов и пальм, желтыми огнями и дотоле неведомыми сладковато-пьянящими перечными ароматами. Я поставил сумку и пакет в багажник ее «Субару», Эмма включила зажигание, вывела машину со стоянки, и мы поехали в сторону Тель-Авива.

– Ну как, досматривали тебя? Расспрашивали? – спросила Эмма.

– Конечно, – сказал я, – в Скипхоле мы беседовали с пограничниками в отдельном отсеке, вдали от всех остальных, нас очень внимательно расспрашивали о причине поездки, и мне пришлось рассказать о тебе.

– Битахон, – сказала Эмма, глядя на дорогу, – безопасность. В этом аэропорту террористы застрелили около тридцати человек.

– Знаю, – сказал я, – «Красные бригады». Мне пришлось пересказывать свою историю три раза: почему я прилетел из Скипхола, а не из Москвы, кто я и чем занимаюсь, даже показал им свою книжку. Думаю, мне поверили.

– О, тебя можно поздравить?

– Ну да, она наконец вышла, – сказал я.

– Хорошо, что ты привез ее!

– Да, и они прочли дарственную надпись. И тогда пришлось рассказать о тебе.

Она засмеялась.

– Ты правильно сделал, что не стал им врать с самого начала, иначе мог бы засыпаться.

– Я вообще стараюсь не врать, тем более на границе, – сказал я.

– Ну и что дальше? Что ты будешь с ней делать?

– Все как обычно. Постараюсь продать ее в Голливуд.

Эмма засмеялась тем смехом, который означал, что она спокойна и чему-то рада.

– Я несколько лет прилетала сюда каждую весну, с экспедицией, – рассказала она позднее. – И после того, как мы с тобой встречались в Амстердаме, прилетала почти каждый год. Мне нравится здесь. Правда, на холме, где мы копали, были только солнце и пыль. Но однажды, когда раскопки закончились, поскольку наступила зима, я уехала в Иерусалим, к знакомым. Там я задержалась – мне было интересно. Я подумала и решила снять квартирку. Зима была холодная, снежная, я сделала какие-то фотографии, а потом в одной галерее устроили выставку – ты знаешь, снег в Иерусалиме позволяет кое-что увидеть по-новому. Там ведь не праздничная зима, ничего в ней радостного нет, это суровая, насупленная зима, низкие облака, холод и снег, падающий на окружающие город горы, надгробия, кипарисы, монастыри, стены, кресты. Эту серию фотографий мне удалось продать «Нэшнл джиографик», и у меня появились деньги. Но в Иерусалиме я не удержалась: Восток для меня – это слишком. А потом меня потянуло к морю. Мне захотелось пожить у моря, вот не знаю отчего, а может, это и не надо объяснять… Отчего нам хочется жить у моря? От ощущения свободы и простора? В общем мне захотелось жить у моря… Ну, ты-то понимаешь. И чтобы был пляж. Ведь Средиземное море теплое, не то что в Калифорнии, где на море приятно смотреть, а плавать приходится в бассейне. Я подала заявление, получила израильское гражданство, взяла льготную ссуду в банке и вложила все, что заработала, в покупку старой, полуразрушенной квартиры в Яффо, на холме Андромеды. Знаешь, тут, в Яффо, тот самый греческий Персей взял да и отрубил голову Медузе, а Яффо – это пригород Тель-Авива – на холмах под голубым, нет, синим куполом неба, а внизу, в море, летом действительно много медуз, но они уходят на Девятое ава, в день гибели иерусалимского храма. Тут все очень густо, – смеялась она, – квартиру эту надо перестраивать и ремонтировать, я уже начала что-то делать, и это займет несколько лет, но зато здесь есть море, старая крепость, построенные из желтого камня кривые торговые ряды и блошиный рынок с кинжалами, украшениями, сосудами и вуалями. При желании ты можешь отыскать там покрывала, которые сбрасывала Саломея.

– Ну вот ты и проговорилась, – сказал я. – Саломея – это ты о себе? Когда ты встаешь по утрам и пляшешь, разве это не танец семи покрывал? У тебя даже тембр голоса становится ниже…

– Нет, это еще не настоящий танец семи покрывал, – ответила Эмма, – это только репетиция… А танцую я до тех пор, пока не вскипит кофе… Свежий кофе, сыр, маслины и йогурт… Как ты на это смотришь?

– Кефир, – сказал я, – не йогурт, а кефир. И еще я бы съел яичницу с беконом – что-то вроде плотного английского завтрака. И еще финики. Кофе с финиками – моя мечта.

– Мотек, ты в Израиле, о каком беконе ты говоришь?

– Мотек? Что это?

– Это значит сладкий, милый.

– Ага, и ты уже знаешь, как это сказать на иврите?

– Это слово знают здесь все, – засмеялась Эмма.

– А что это за желтая полоса над морем, на горизонте? – спросил я, когда мы вышли на веранду.

– Это хамсин. Ветер из пустыни. Он несет сухость и пыль. И приходит пятьдесят раз в году. Но зимой это может быть даже приятно. Нет, не пыль, а теплый сухой воздух. Надо не забыть полить цветы.

Это была старая полуразвалившаяся квартира в доме, где на каждом этаже находилось несколько студий. Принадлежали они самым разным людям: кто-то считал себя художником, кто-то писателем, интеллектуалом, кто-то просто любил покурить травку в хорошей компании.

– Понимаешь, я хочу создать свою студию, чтоб жить, работать и, может быть, еще и преподавать. Знаешь, жизнь меня кое-чему научила: у меня есть бизнес-план, и я хочу его осуществить, не знаю только, как это все случилось, как я дошла до жизни такой. Я, честно говоря, сама не ожидала этого от себя, понимаешь, от себя я этого не ожидала. Это, наверное, ощущение свободы, того, что ты можешь вот так просто все взять и сменить, как платье, как грим, именно это ощущение увлекло меня… Конечно, это займет несколько лет, а пока я буду продолжать приезжать сюда с экспедицией – по крайней мере, я на это надеюсь… Ну а зиму буду проводить с сыном в Калифорнии… А потом окончательно перееду сюда и буду уезжать в Калифонию на пик лета, там не так жарко.

Помню, я огляделся. Стены уходили вверх, каменные, из желтого слоистого ракушечника, до потолка было метров пять, в этой квартире можно было летать, не только танцевать танец семи покрывал. Все было живое: горшки с цветами и кактусами, крики на улицах, суета и лавки внизу, шумящая толпа, строящиеся дома и – главное – синяя полоса моря и берег, куда вышел Иона из чрева кита. Но, боже, как далеко все это было от Питера, гораздо дальше, чем Амстердам, Париж или Мюнхен, – и я, естественно, имею в виду не географию.

На следующий день после приезда мы с Эммой направились в ресторан «Алладин».

– Там на веранде, – сказала она, – любят бывать сотрудники Моссада, так говорят. Наверное, кто-то придумал это, чтобы привлечь посетителей.

Море лежало внизу, пляж и белые строения набережной изгибались уходившей к горизонту дугой. Возвращаясь, мы прошли мимо монастыря францисканцев с пальмами у фасада.

– Здесь когда-то был чумной госпиталь, – объяснила мне Эмма, – тот, куда приходил Наполеон.

– Ты что, перечитывала «Войну и мир»? – спросил я. – Об этом посещении говорят в самом начале романа.

– Вовсе нет, – ответила она, – совсем не то, я иллюстрирую книгу о походе Бонапарта в Палестину, написал ее один из наших археологов, и книга просто нафарширована такими сведениями. А кстати, мы можем сгонять с тобою на север, в Акру, а оттуда двинуться в сторону горы Тавор, мне надо поснимать там, пока не жарко. Вернемся через несколько дней. Это для книги. Ну как, поедем? Или тебе хочется остаться здесь?

Мы уехали в Хайфу на следующий день рано утром. Акра лежала несколько дальше на север. Эмма отправилась в поездку во всеоружии – с картой, планом съемок и парой хороших камер с разнообразными фильтрами. Я видел ее снимки, сделанные ранее, и теперь, посмотрев, как она работает, понял, что имею дело с профессионалом. Снимала она по утрам, потом мы отправлялись куда-нибудь перекусить, а жаркую часть дня проводили в гостиничных номерах.

Остановились мы в не слишком дорогой белой трехэтажной гостинице, выстроенной в духе зданий Баухауз, в просторном и нежарком номере с балконом и видом на бахайские сады и лежащий внизу город.

Дорога до Акры занимала полчаса, до горы Тавор – чуть более часа.

Во второй половине дня мы гуляли, а заканчивали вечер в ресторане. После ужина мы возвращались в гостиницу, а наутро снова отправлялись на съемки.

На обратном пути из Хайфы мы заехали в Кейсарию. По дороге Эмма показывала мне то, что ей нравилось: античный акведук, амфитеатр и бухту, развалины крепости и прозрачную морскую воду.

– Не хватает лишь ангелов, – сказала она, глядя на уходящие под воду каменные глыбы.

– А когда мы поедем в Иерусалим? – спросил я.

– В следующий раз, – сказала она, – когда снова приедешь. Ты ведь не как турист сюда приехал, верно?

4

Уже после возвращения в Яффо я записал в дневник кое-какие отрывочные сведения о неудачном сирийском походе Бонапарта.

Узнав о том, что поддерживаемая англичанами турецкая армия идет в Египет, Бонапарт выступил ей навстречу во главе тринадцатитысячного войска. Войска покинули Каир в начале февраля 1799 года. Поход с самого начала оказался тяжелым и изнурительным из-за недостатка воды. Оставив позади Суэцкий перешеек, армия после 97-километрового марша по пустыне прибыла в Газу, без боя заняв Эль-Ариш и другие города, которые предпочли сдаться, не оказав сопротивления французам.

После двухдневного отдыха в Газе армия направилась в сторону Яффо. Город-порт на берегу Средиземного моря лежал на пути в Сирию, и успех экспедиции Бонапарта зависел от его падения.

На полях страницы с началом рассказа об осаде Яффо я увидел несколько слов, написанных почерком Эммы. «Стены, мол, холм, мечеть…» Такие же примерно записи были сделаны и в других местах машинописи с текстом будущей книги.

Вернемся, однако, к интересным деталям, связанным с Яффо. Замечу при этом: я не историк, не мне судить о степени достоверности изложения развернувшихся более чем два столетия назад событий. Однако, читая текст, я не мог не почувствовать всей драмы и всего абсурда происходившего.

В начале марта, через три дня после начала осады, Бонапарт направил к коменданту Яффо парламентеров, офицера и трубача. Офицер сообщил коменданту, что генерал Бонапарт желает предотвратить те беды, которые обрушатся на город, если он будет взят штурмом, и предлагает свободный выход гарнизону и покровительство городу, а потому откладывает открытие огня до семи часов вечера. Через четверь часа после того, как офицер и трубач были приняты комендантом Яффо, солдаты армии Бонапарта увидели их головы, насаженные на пики, которые выставили на двух самых больших башнях. Трупы офицера и трубача были сброшены со стен к подножью осадных батарей.

В ответ французы взорвали одну из башен, и через образовавшуюся брешь в крепость бросились солдаты, которые, ворвавшись в город, принялись убивать каждого, кто попадался под руку. Остатки уцелевшего гарнизона – четыре тысячи солдат – сдались после того, как им была обещана жизнь. Но среди пленных оказались отпущенные ранее солдаты из гарнизона Эль-Ариша, наемные албанские арнауты, которые прибыли в Яффо, нарушив условия капитуляции и свою клятву.

У французов, однако, не было ни припасов, чтобы кормить столько пленных, ни свободных войск, чтобы конвоировать их в Египет, и генерал Бонапарт после нескольких дней мучительных раздумий приказал казнить пленных, опасаясь, что им удастся освободиться и они пополнят войско турок.

Четыре тысячи пленников отвели на берег моря и там расстреляли. Некоторых обезглавили – для этого понадобились услуги мусульманского палача из Египта, состоявшего на службе у Бонапарта наряду с его телохранителями-мамелюками.

«Никогда еще война не казалась мне такой мерзостью», – написал он в Париж.

Трудно, пожалуй, не согласиться с генералом. Более того, посещение госпиталя, столь тронувшее воображение персонажей Толстого, выглядит симпатичной прогулкой на фоне казни четырех тысяч человек.

Вот что рассказывал об этом визите автор книги, которую Эмме предстояло проиллюстрировать своими фотографиями: перед тем как покинуть Яффо, Бонапарт решил пойти в госпиталь и навестить солдат, больных бубонной чумой, с тем чтобы успокоить армию и утешить страдающих.

Он даже прикоснулся к одному больному со словами: «Смотри, ничего страшного», а выйдя из отделения, сказал тем, кто посчитал его поступок опрометчивым: «Это был мой долг. Я – главнокомандующий».

Вскоре Бонапарт покинул Яффо и уже 17 марта был у стен Хайфы, жители которой не оказали никакого сопротивления французам. На следующий день Бонапарт поднялся на вершину горы Кармель, чтобы увидеть главную цель своей Сирийской кампании – ворота на восток, турецкую крепость Акра.

Осада крепости проходила в условиях господства англичан на море. Английские парусники бомбили осаждавшие крепость войска и подвозили защитникам крепости пушки и снаряды. Более того, французы лишились всего осадного парка, необходимого для взятия Акры: английский флот сумел разгромить французскую флотилию, перевозившую осадное оборудование, боеприпасы и, главное, тяжелые пушки, но генерал Бонапарт продолжал надеяться, что Судьба и на этот раз будет к нему благосклонна.

Вскоре генералу Бонапарту удалось обратить в бегство пришедшие в Галилею турецкие войска в битве под уединенной горой Тавор, но, потеряв в безрезультатных штурмах Акры три тысячи солдат, он приказал снять осаду и в конце мая 1799 года двинулся обратно в Египет. Отступление проходило в условиях жаркой погоды, и в армии началась эпидемия чумы. Не найдя никакого иного решения в борьбе с эпидемией, Бонапарт велел оставлять на местах заразившихся этой болезнью, но раненых и больных другими болезнями солдаты везли с собой. Всем было приказано спешиться, а лошадей, повозки и экипажи предоставить для больных и раненых.

Сам Бонапарт прошел весь оставшийся путь пешком и вернулся в Каир вместе с армией в середине июня.

5

Несколько лет подряд, и не один раз в году, прилетал я к Эмме, и каждый раз мы выходили из здания аэропорта и попадали во все ту же густую южную ночь с ее недвижимым воздухом, профилями кипарисов и пальм, желтыми огнями и сладковато-пьянящими перечными ароматами.

Через несколько дней мы отправлялись в поездку по стране. Несмотря на ее скромные размеры, с ней следовало знакомиться, как с хорошим вином, – медленно и небольшими глотками. Эмма научила меня ценить вина, она не пила ничего крепче. Со временем я обнаружил, что ожидал приближения очередной поездки с нетерпеливым отчаянием сильно пьющего человека.

Одно из мест на побережье, Кейсария, притягивало меня особенно сильно, и мы не раз туда ездили. Кафе в Кейсарии, куда мы обычно направлялись по приезде, напоминало мне сухумскую кофейню, построенную на развалинах старой турецкой крепости, куда мы с Эммой заходили каждое утро во время нашей поездки на Черное море незадолго до ее отъезда из страны.

Особая же прелесть Кейсарии состояла в том, что время там, как и вообще на юге, текло медленно, оно никуда не спешило, оно словно медлило, вглядываясь в свое отражение в мутном зеркале или на поверхности натертых до тусклого блеска медных кувшинов и подносов, или разглядывало себя в пронизанной играющими лучами света морской воде, почти недвижной в созданной Иродом гавани.

Амфитеатр и строения античного ипподрома вместе с уходившими в жаркое небо фрагментами колонн и античных скульптур завершали сцену, которую я покидал ради возвращения домой на север.

Впрочем, здесь оставалась еще и Эмма, и ей я обещал вернуться на юг, как только у меня появится такая возможность.

Предыдущая главаГлава 26 из 43Следующая глава