Велик был и страшен год 1919 от Рождества Христова – примерно так писал когда-то Булгаков.
Год с тем же набором цифр: две девятки, две единицы, но в ином порядке: 1991 – тоже, может быть, был велик – но это поняли и узнали позже. Но вот страшен он точно не был. Был странен, удивителен, непонятен – это да. Никогда ничего подобного не происходило. И никто не понимал, что ждет впереди… Одни говорили: «Куда мы катимся?» Другие: «Будет что-то страшное». А третьи: «Так жить нельзя! Перемен! Мы ждем перемен!»
Возможно, лучше всех себя тогда чувствовал Пит. Он был на подъеме. Все получалось, все удавалось, и впереди маячило богатство, уважение и слава. Благодаря усилиям, а главное, связям тестя, завотделом ЦК, и бати, начальника управления министерства, кооперативу, в котором Пит числился главой, удалось получить в аренду миленький дореволюционный особнячок на Остоженке. И сделать там ремонт. В ремонте, кстати, помог завкафедрой Ульянов. Он договорился с Саней Бадаловым, который в то лето стал командиром московского институтского стройотряда – и тот направил на объект две бригады. Мальчишки-студиозы трудились разнорабочими, плотниками и каменщиками, девчонки – штукатурами и малярами. Именно так в свое время, в семьдесят пятом, через вась-вась договоренности наши герои реконструировали стенку на кафедре.
Благодаря усилиям тестя и отца Пита удалось промыслить для кооператива три импортных аппарата УЗИ и другое оборудование. Добыли медицинские кушетки, медикаменты, белье, униформу, автоклавы, одноразовые шприцы и тысячи необходимых вещей, которые тогда нельзя было купить в магазине или на оптовой базе. Все удалось достать… Или в крайнем случае выменять. Главным словом в экономике тогда стал бартер. Всё меняли на всё: автомобили «Москвич» на китайские пуховики, вагон сахара – на буровую установку, газетную бумагу – на самолет… На одном из секретных почтовых ящиков изготовили три точных копии ультразвукового генератора, созданного Антоном.
Разумеется, Питу самому приходилось держать весь процесс в уме и под контролем и носиться по Москве, договариваясь о том-сем, третьем-десятом. Наконец, первого августа девяносто первого кооператив «Высокий звук» распахнул свои двери. «Распахнул свои двери» – так звучал журналистский штамп из арсенала щелкоперов, которые нагнала на открытие Питова супруга Лилия. О новом заведении, в котором станут за умеренные суммы излечивать от рака, написали и великий перестроечный «Светлячок», и «Вечерняя столица», и «Молодежные вести», и «Столичный комсомолец», и недавно созданный еженедельник для коммерсантов под названием «НегоциантЪ» – с большим твердым знаком в конце, намекающим на старые, дореволюционные купецкие традиции. Заголовки статей оказались парафразами на тему, когда-то заданную Питом: «Ультразвук излечивает от рака».
Тошу тоже приглашали на открытие. Незадолго его вызвал к себе Ульянов. Предложил сесть, попросил секретаршу (ту самую, которая когда-то, в семьдесят седьмом, навела Антона на Эвелину) сделать им чаю. Потчевал сушками, как в каком-нибудь обкоме партии. Уговаривал:
– Мы ж понимаем, что это твое изобретение. И будет совершенно неправильным и нечестным, если ты, старичок, останешься в стороне. Я не предлагаю тебе в кооперативе работать. Раз не хочешь, мы тебя заставлять не станем. Будешь, как зиц-председатель Фунт: сидеть и важно шевелить усами. А мы за это, из чистого уважения и в благодарность за былые заслуги, станем платить тебе семь процента от ежемесячной выручки. Вдумайся! Большие деньги будут.
– Насколько я помню, главной обязанностью зиц-председателя Фунта была отсиживать в тюрьме.
– Извини, неудачно выразился. Какая тюрьма! Фу, сглазишь еще. Если хочешь, тебя по бумагам вообще не будет. Даже в ведомости твою фамилию включать не станем. Я лично тебе эти деньги в конвертике стану передавать. Хочешь, сразу в СКВ! – «СКВ» была магическая аббревиатура тех лет, она означала «свободно-конвертируемая валюта», то есть доллары, западногерманские марки или французские франки.
– Слушай, Володь! – ответствовал Антон, – Я по-прежнему считаю, что зарабатывать на этом нельзя. Не только потому, что нечестно – ведь нет пока полной уверенности, что изделие помогает. Но и потому, что врачи изучили предмет далеко не до конца. Не ясна эффективность прибора, не видна побочка – и сотни подобных вещей. Нет. Я все равно говорю: нет.
– Ладно, старичок. Я уважаю твое решение, хотя и не понимаю его. А в качестве компенсации сделаю так, чтобы тебе доцента дали. И оклад повысили. И по ОНИРу[20] буду тебе подкидывать.
Антон пожал плечами, но возражать не стал.
Все равно тогда, в тот последний (как оказалось) год советской власти, деньги мало что значили. Купить на них ничего нельзя было.
Хотя случались фантастические исключения. Родители приобрели ни много ни мало – новую машину! В советские времена нельзя было, разумеется, пойти в салон и выбрать себе авто. Чтоб купить лимузин, следовало для начала в очереди постоять. Очереди эти формировались обычно по месту работы: на заводах-фабриках, НИИ и прочих организациях. И вот мама простояла в ней лет семь, что ли, – и тут она подошла!
Вечером за ужином она распорядилась: «Мы нашу “ласточку” (так ласково именовалась машина в семье) решили оставить тебе, Тоша».
– Ой, да что вы! Как это мило.
– Да, – поддержал отец, – хватит тебе безлошадным ходить, на электричке на службу ездить. Все-таки кандидат наук, без пяти минут доцент.
– Где ж мы деньги на новое авто найдем, коль старое не продадим?
– В КВП займем. И у добрых людей. А потом: ведь у тебя кой-какие накопления со стройотрядных времен остались? Вот и вложишь в свою машину.
Антон и впрямь до сих пор не все потратил из того, что в стройотрядах заработал, да и с зарплаты терпеливо докладывал. Поэтому тысячи две на сберкнижке лежали. Он кивнул: «Конечно, я отдам. Тем более все дорожает, деньги обесцениваются».
Две машины в семье в СССР считались и выглядели исключительным барством. Ни у кого из знакомых подобного не было. А у Рябинских теперь – пожалуйста. Антон стал обладателем салатового цвета «копейки» – не новой, с пробегом под сто тысяч. Зато своей!
А попутно заполучил кучу забот и головной боли. Гараж у семьи в хозяйстве имелся один – туда, естественно, поставили новое авто отца. Раз «копейку» предполагалось бросать беззащитной во дворе, следовало озаботиться «секретками», «противоугонками» и прочими уловками против лихих людей. Надо было авто заправлять (а перебои с бензином случались все чаще), где-то мыть (а моек не существовало) и запчастями, вечно дефицитными, снабжать.
Иногда Антон думал: эти бесконечные бытовые проблемы: достать то-се, пятое-десятое, словчить, договориться – может, они специально создаются, чтобы у людей не оставалось времени и сил остановиться и подумать? Задуматься: в каком мире мы живем? Для чего, зачем? И как его, этот мир, обустроить?
Точно так же, как тридцать лет спустя. Сменилась общественно-политическая формация. Сменился строй. Иные проблемы на повестке. Но все равно: суета опять подменяет мысль. Суета в ином виде, в капиталистическом, но она в мозгах людей затмевает все. «Купи две – получи второй бесплатно. Успей схватить повышенный кэшбек! Сниженный процент по ипотеке до такого-то числа!» И за этой суетней нет времени и сил остановиться, оглянуться, что-то об этой жизни понять.
Да ведь и тщеславия сколько! Гордыни и прочих мелких чувств! Антон хорошо помнил: как он в первые дни приезжал на своем авто в институт. Это счастье, конечно, было! Никаких тебе пробок, полчаса от дома до вуза. Подкатишь, небрежно припаркуешься у самого входа – никаких проблем занять место у тротуара. Снимешь и спрячешь в бардачок «дворники», вытащишь радиолу и гордо с нею в руках идешь на кафедру, под взглядами встречных сотрудниц и студенток!
Новой машиной обзавелся Кирилл. В привилегированном военном городке, да с женой-торгашкой очередь у него подошла быстрее, чем у Антоновой матери. Цвет, да и марку тогда выбирать невозможно было, и Кир стал обладателем ярко-голубых «жигулей» пятой модели.
Иногда он приезжал на них в Москву. Не в рассуждении продуктов достать, как обычно ездили жители Подмосковья и близлежащих областей – у Кирилла в городке практически все в магазинах имелось, даже полукопченую колбасу иногда завозили. Нет, он ездил повидаться с друзьями, с тем же Антоном, или привезти дочку в центральную поликлинику Минобороны в Белокаменную.
Иногда по пути подвозил кого-то – не ради денег, а от скуки и чтобы любезность оказать. Однажды проголосовала девчонка: молоденькая, модненькая, наглая. Подхватил Кравцов ее на Манежной и (ему было по пути) на Варшавскую доставил.
Поставил в радиоле кассету с итальянцами. Попутно стали разговаривать; девчонка ему по ходу дела понравилась, и он ей, видать, тоже. На прощание она ему червонец протягивает. «Э, нет, – говорит он, – не возьму, я тебя за интерес подвозил».
– Хорошо, тогда вот вам моя визитка. Если что-то понадобится, звоните. Что угодно, я многое могу. – И протягивает карточку. В те времена визитки редкостью были, тем более для пигалиц двадцатилетних. В карточке значится: «Литературно-рекламное агентство ПЯТЫЙ ОТДЕЛ, генеральный директор. Ангелина Павлова» – и два телефона, и даже факс.
– «Пятый угол» агентство называется? – пошутил Кир.
– Еще «Пятая нога» скажи. Нет, Пятый отдел – это потому, что существуют, как говорят, четыре власти: исполнительная, законодательная, судебная, а также – медиа: газеты, журналы, телевидение. А вот мы – власть пятая: реклама и пиар.
– Что-что? – не понял он. – Пи… Что? – в ту пору последнее слово было совершенно не в ходу.
– Пи. Ар, – терпеливо пояснила девчонка, – это сокращение от английского «паблик рилейшнз», то есть взаимодействия с общественностью. Компании всевозможные, фирмы, а также политики заинтересованы, чтобы люди о них хорошо думали и не думали плохо. Вот этим пиар и занимается: созданием благоприятного имиджа – для фирмы и для человека… А ты мне тоже свой телефончик запиши. Мне понравилась твоя манера вождения. Я как раз себе личного водителя ищу на персональную машину.
«Ишь ты! – подумал он. – Свистушка! В двадцать лет персональная машина? Хотя чем черт не шутит! Сейчас время такое наступает, для молодых и наглых». А вслух ответил: «Я, между прочим, совсем никакой не водитель, тем более персональный. Я капитан советской армии, поэтому визитных карточек мне не положено, да и телефона у меня нет. Проживаю в военном городке в Подмосковье».
– Как же мне тогда тебя найти, если понадобишься? – огорчилась девица.
– А зачем меня искать?
– Понравился ты мне.
– Я женат. И дочке два года.
– Да не в том смысле понравился! Я люблю людей умных и честных. Я их, то есть вас, коллекционирую. Таких мало, и каждый может чем-нибудь пригодиться. Вот и ты.
– Ну, тогда, если вдруг понадоблюсь, можешь телеграмку отбить. Запиши: город Тургенев-два, улица Южная, дом четыре, квартира шестнадцать. Кравцову Кириллу.
– Записала.
– Ну, беги, «Пятый отдел».
Ничем эта встреча тогда не закончилась, но много спустя сыграла в истории наших героев судьбоносную роль.
В то же самое время Эдик пытался вписаться в новую для себя эмигрантскую жизнь.
От него на Родину иногда приходили весточки – с оказией. Обычная почта не работала – какая там почта, если даже дипотношений между СССР и Израилем не существовало. Поэтому Эдиковы письма привозили по случаю многочисленные родственники или друзья… Адресовал он эпистолы обоим, и Антону, и Кириллу. Тоша заскакивал за ними к Миндлиным-старшим в Люберцы, а потом зачитывал Киру, когда тот звонил. Писал Эдик до обидного мало и сухо.
Да и что писать! Чужая страна и все чужое. Непонятный язык, непонятные буквы, жаркий климат и странные нравы.
Когда они эмигрировали, в аэропорту Бен-Гурион приземлялось ежесуточно около ста самолетов с переселенцами из советских республик. Сначала томились в накопителе, с ними обращались отменно вежливо, давали есть и пить и место, где поспать, – а спустя двенадцать часов вручали свеженькие паспорта граждан Израиля и кредитные карточки, где лежали суммы на первое время: на обустройство и обзаведение.
В аэропорту Миндлиных встретил Гарик. Гарик был двоюродным братом, он переселился из Одессы на землю обетованную два года назад. Он встречал их на своем «сеате-ибице», и на первых порах после советского аскетизма все за границей поражало воображение: многоуровневая парковка, рекламы, резкое, жаркое автомобильное движение и пальмы. Мишенька беззаветно дрых на руках у Сарры. Она тоже клевала носом на заднем сиденье… Гарик привез их к себе домой и выделил целую комнату. Несмотря на усталость, ночью, когда все легли, они с Эдиком уединились на кухне и выпили привезенной из Москвы «столичной», закусили кильками и бородинским.
– Запомни одно, старичок, – просвещал Эдуарда более опытный собрат. – Эмиграция это как ведро дерьма. Вот его поставят перед тобой, и только от тебя зависит: как быстро ты его выхлебаешь. Будешь кушать его чайной ложкой – значит, придется с ним коногребиться и три года, и пять. А будешь пить через край – за год управишься.
– А без дерьма нельзя?
– Невозможно, оно в обязательном меню. Денег, что вам дали на обзаведение, хорошо если на три месяца хватит. Поэтому придется одновременно: и язык учить, и работу искать, и жилье, и в местную жизнь вписываться, на своих шишках изучать, как оно тут все устроено.
Примерно правильно Гарик обещал: и насчет дерьма, и по поводу обустройства. Но не будешь же парням в Союз писать об этом! Как и о том, что прав оказался Гарик: прошли те самые три месяца и подступало отчаяние. Деньги кончались, язык не давался, Мишенька болел, плохо спал и капризничал – и казалось, что они близки к катастрофе и вот уже на самом краю.
Но тут позвонил все тот же Гарри и сказал: «Эдуард, я нашел тебе шикарную работу».
Работа и в самом деле оказалась шикарной: за нее платили наличными в конце каждой смены. Работники сидели в подвале и собирали электрочайники: в пластиковый корпус каждого следовало вставить и закрепить электрическую арматуру.
«Надо было мне учиться – на отлично, между прочим, – в школе, а потом шесть лет трубить в московской Техноложке, чтобы заниматься этой чухней, – думал, заворачивая отверткой винты, Эдик. – Тогда зачем я все это делаю? Ради будущего. Чтобы никто больше ни меня, ни Сарру, ни Мишеньку не назвал никогда “жидовской мордой”».
На открытие Питовского кооператива Антон не пошел.
Уехал на август в отпуск. Родители как чувствовали, что происходит: рубли стремительно теряют в весе и скоро перестанут стоить совсем. Наделали новых долгов, заняли, у кого только можно, – и купили дачу.
Ну как «дачу»! Конечно, их приобретение невозможно было сравнить с хоромами Степановых в Михайловке. Сто сорок километров от Москвы, старая изба в деревне, участок под картошку, туалет в сенях…
Родители на своей машине уехали на юг. Антон свою копейку поставил в отцовский гараж и пребывал в деревне безлошадным. Здесь царила дикость, зато был покой и отдохновение. В погожие дни Антон ходил на пруд, по пути собирал лесную малину. Ночами читал «Новый мир» и «Иностранку», которые накопились за целый год невостребованные: времени на перестроечное чтение не хватало.
Однажды утром его разбудил сосед. Барабанил кулаком в дверь. Сосед был алкоголик и, как ни странно, ужасный демократ. Очень близко к сердцу принимал, что говорилось в программах «Взгляд» и «До и после полуночи», а также в разрозненных номерах «Светлячка», которые привозили ему в подарок Антоновы родители. «Вставай, коммунист херов! – орал ученый сосед. Непонятно по какой причине он считал Антона коммунистом. – Ваши там власть снова взяли! Включай телеящик! Там «Лебединое озеро»! В черно-белом телевизоре, сквозь рябь и полосы, прорывался голос строгих дикторов: «В связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем обязанностей Президента СССР… Образовать Государственный комитет по чрезвычайному положению в СССР (ГКЧП СССР) в следующем составе…»
Антон быстро собрался, чтобы успеть на последнюю перед перерывом электричку.
У Кирилла в части в эти дни объявили усиление. Всех офицеров перевели на казарменное положение.
Эдик в Израиле, как услышал о перевороте, первым делом подумал: «Ну, все, трындец, больше я, значит, Тошу и Кира никогда не увижу. И родителей, наверное, тоже», – однако первая мысль была все-таки о ребятах.
Не заезжая домой, только перебравшись с Ярославского вокзала на Казанский, Антон поехал на кафедру. Народу в электричках было мало. Все сидели хмурые и никто никаких событий не обсуждал. Казалось, все покорно проглотят эти перемены, как смену Хрущева – Брежневым или Черненко – Горбачевым.
Посреди площади трех вокзалов стояли два бронетранспортера. Растерянные солдатики сидели на броне, а их осаждали любопытствующие. Меж военными и гражданскими шла дискуссия. Солдатиков угощали пирожками и сигаретами.
Ульянов оказался у себя. Антон зашел к нему в кабинет.
– Я тебя очень прошу, – устало проговорил Володя, – ты только никуда не лезь. Ни один политический строй и ни один переворот не стоят ни единой человеческой жизни. Ты у нас в отпуске? Вот и отдыхай. Езжай назад в свою деревню.
Но Антон ослушался начальника. Отправился в центр. По пути справедливо рассудил, что раз на улицах бронетехника, то с наземным транспортом проблема. Поехал на метро.
Народу в поезде было мало: август, день, понедельник – все в отпусках или на службе. Антон стоял у дверей. На «Площади Ильича» вошел парнишка – студент или аспирант. В руках – пачка бумаг. Раздает всем желающим.
Антон взял одну. То была листовка – отпечатанный на ксероксе указ Ельцина, президента РСФСР. Тоша пробежал ее по диагонали: «Предпринята попытка государственного переворота… антиконституционный орган… совершили тем самым государственное преступление…» Листовка наполнила его знобким чувством: оказывается, не все решено! Люди сопротивляются!
Доехал до «Третьяковской». Там на колоннах тоже появились листовки, приклеенные изолентой: «ХУНТЕ – НЕТ» и «ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА!»
Антон перешел на «рыжую» ветку, доехал до «Ногина». Выход к Политехническому (и зданиям ЦК партии) оказался закрыт. Милиционер равнодушно вещал в мегафон: «Выход в город здесь не осуществляется».
Антон перешел на родную Таганско-Краснопресненскую линию. Поехал до «Пушкинской». Там на колоннах станции тоже висели листовки: «Даешь всеобщую бессрочную забастовку!»
Он вышел наружу. Улица Горького оказалась перегорожена двумя бронетранспортерами. Солдатики сидели на броне. На них наседали гражданские. О чем-то дискутировали и угощали сигаретами. Несмотря на то что автомобильное движение оказалось перекрыто, пешком вниз к Кремлю идти дозволялось. То там, то здесь на тротуаре стояли группки людей. Митинговали.
Один, молодой, возраста Антона или младше, в джинсах-«варенках» и мохеровом свитере, вещал: «Теперь появился второй центр власти, это Белый дом, правительство России! И второй центр силы, это Ельцин! Его готовы защищать тысячи людей! Там вокруг строят баррикады. Надо всем идти туда, на защиту демократии, нашей и вашей свободы!»
Его перебил подтянутый седой гражданин, по виду явный отставник. Он говорил негромко – тем не менее его слушали, не перебивая, с напряженным вниманием: «Вы понимаете, что, призывая к сопротивлению, мы сейчас, возможно, неосознанно, но выполняем роль провокатора, попа Гапона? Какие бы ни возводили баррикады или строили живые кольца вокруг Белого дома, Кантемировская дивизия, тульские десантники и группы “Альфа“ и “Вымпел” возьмут Белый дом максимум за час! И сопутствующий ущерб, то есть потери среди гражданских лиц, будут тем больше, чем больше народу окажется вокруг Дома правительства. Придет его “защищать”, – последнее слово он словно выделил ироническими кавычками, – пятьдесят тысяч человек – погибнет одна тысяча. Явится двести тысяч “защитников” – падут ни за что, ни про что четыре-пять тысяч человек. Простые расчеты – поверьте, я знаю, о чем говорю. Когда поступит боевой приказ: взять Белый дом штурмом и арестовать правительство Ельцина, военные обязаны будут выполнить свою работу. И они это сделают, не останавливаясь ни перед чем!»
– Значит, сидеть на попе ровно?! Со всем смириться? – петушком подкидывался паренек в «варенках».
– Плетью обуха не перешибешь! – возразили парню из толпы.
– Хватит! – закричал третий. – Надоело! Сколько можно все за нас решать! Всю жизнь!
– Газеты они, видишь ли, запретили! По пятнадцать соток всем решили раздать!
– Да не будет наша армия стрелять в народ! Не будет!
– Вы поймите, – продолжал увещевать отставник, – специально никто в гражданских стрелять не будет, но в ходе выполнения боевого задания, а именно: взятия Белого дома под контроль, обязательно будут сопутствующие потери.
– Они не посмеют! Они не пойдут на штурм!
Импровизированный митинг одобрительно заворчал.
Антон отлепился от него и пошагал вниз, к Кремлю. Многие шли по тротуарам и проезжей части в том же направлении. У улицы Огарева[21] стоял новый кордон: бронетранспортеры, солдатики. И тем удивительней было, что народ свободно пропускали мимо.
На Манежной площади громоздилась баррикада из множества троллейбусов. Баррикада! Боже мой! Он видит баррикаду не в кино про революцию, не в кинохронике про волнения в Париже, а наяву, в Москве!.. Красную площадь ограждали стоявшие впритык автобусы и несколько танков. Как везде, с солдатами, сидящими на броне, дискутировал народ… Происходило нечто настолько необычное, что Антон не мог опомниться: люди реально, и впервые на его памяти, зримо выказывали неповиновение власти. Было и удивительно, и знобко, и очень страшно. «Надо пойти к Белому дому, – подумал он. – Посмотреть, что там».
Он решил пробираться переулками – почему-то показалось, что так будет легче. И правда. На идущей параллельно Калининскому проспекту кривой Большой Молчановке никакого ГКЧП или революции не чувствовалось. Редкие прохожие, очередь в булочную.
У «Октября» он все-таки вышел на Калининский. На нем стояла колонна бронетранспортеров. Два танка размещались на мосту над Садовым. Дуло одного было развернуто вдоль проспекта, второй целил в перспективу кольца… Было ощущение, что сами военные не очень понимали, что им делать. Выглядели они гораздо более растерянными, чем прохожие, которые их осаждали: разговаривали, спорили, угощали.
И вдруг: Антон столкнулся нос к носу с Любой! Его возлюбленная, которую он не видел со дня похорон Эвелины, сейчас выглядела прекрасно: хорошо прокрашенные и постриженные темно-каштановые волосы, легкий румянец, блеск глаз. Люба словно бы помолодела – такой она бывала в редкие моменты их интимной связи, после хорошей ночки: в Ленинграде, например, осенью восемьдесят второго. Одета она была по-походному: джинсы, кроссовки, толстый свитер грубой вязки, в руках – куртка.
А рядом с ней оказался ее законный муж. Он гляделся совсем стареньким: весь седой, с седой запущенной бороденкой, слегка сгорбленный. На лице его разбежались приметы много и вдумчиво пьющего человека: красная сеточка капилляров, тяжелые мешки под глазами, да и запах похмельный. Но при этом он тоже, как и Люба, смотрится орлом: глаз сверкает, взоры мечет грозные и вдохновенные. И одет, словно на пикник собрался: тяжелые сапоги на шнуровке, спортивные штаны, штормовка… Неизвестно, что ему об их с Антоном «дружбе» Любовь рассказывала, но улыбается муж весьма любезно.
А Люба чуть к нему на шею не бросилась.
– Привет! Ты тоже здесь! Я очень рада! Идешь к Белому дому?
– Да. И ты?
– И мы! – гордо изрек Илья, которого не спрашивали. – Хоть когда-то от нас, обычных людей, стало что-то зависеть. И мы сможем сказать свое слово. На что-то повлиять.
Люба слушала своего муженька почти с восторгом и энергично кивала.
– Так вы там, у Белого дома, собираетесь, что ли, в живую цепь становиться? – уточнил Антон.
– Да!
– Ребята, а где ваш сын? – Он чуть не добавил: «Мой сын». Или другое: «Вы о нем подумали?» – но все-таки промолчал.
– А он на даче, с бабушкой, – легкомысленно отмахнулась Люба.
– С бабушкой? Ведь Эвелины Станиславовны больше нет…
– У него другая бабушка жива. По линии Ильи.
– Как там он?
Во все время разговора они деятельно шагали по направлению к Белому дому.
– Егор прекрасно, – откликнулась Люба. – Из бабушки веревки вьет… Первый класс закончил. Способный, но не старается. Ленится, в машинки играет, на велике гоняет. Вкладыши коллекционирует. Оболтус! – с гордостью проговорила Люба.
Антон шел рядом, чуть ни касаясь плечами. Он слышал от нее столь знакомый (и забытый) запах, который снова всколыхнул все, что между ними было. «Схватить бы тебя, увезти отсюда к черту, от этого муженька, да и от этого Белого дома! Боже! Да я на колени готов встать, только чтоб умолить, чтоб ты держалась от этого опасного места подальше!» Ему вспомнилось, как со знанием дела вещал сегодня отставник на Пушкинской: «Если будет штурм, погибнет тысяча человек или больше, в зависимости от того, сколько народу соберется».
«Но даже если встанешь перед ними на колени, если упрашивать будешь – все равно они не послушают! Вон как воодушевлены и стремятся на заклание! И эта риторика! Подумать только, защищать свободу. А ведь Илья этот – наверняка коммунист, не может быть завлаб не коммунистом! Эк его перекрасило за время перестройки, “Светлячком” да “Московскими новостями”… Может, действовать хитростью? Муж-то у нас явно не дурак выпить».
– Ребята, – воодушевленно проговорил Антон, – а вы знаете, что я как раз сегодня узнал? Мне доцента дали! – Это было только что, на ходу сочиненным враньем. Должность он ожидал через пару месяцев. Но чего только ни приврешь, чтобы спасти любимую! – Что ж получается? Я с утра доцент, а у нас еще ни в одном глазу. Надо ж отметить! Поехали в ресторан, а? Я угощаю! Денег полно, а в «Узбекистане» до сих пор Жорик работает!
Предложение Антона явно пришлось по сердцу Илье, тот даже на минуту остановился: «Важный эпизод в твоей трудовой биографии, дорогой Антон! Но, ты знаешь, у нас с собой было. Отметим на месте!» – и он похлопал по внутреннему карману своей штормовки.
– Люба! Скажи ты своему мужу! Такое событие, а мы будем, как школьники, по подъездам отмечать!
– Подожди. Вот победим путчистов и тогда пойдем в ресторан! И сразу два события отпразднуем: и победу над хунтой, и твое доцентство!
«Вот ведь черти! И страшно мне идти за ними в эту живую цепь, на эти баррикады. И как теперь Любу оставишь? Идиоты, что им в голову только взбрело!»
Вблизи Белого дома вроде и правительственное оцепление стояло, из военных и милиционеров, и железные барьерчики были выставлены, и танк растерянно озирался пушкой в небо – а только пропускали всех к Белому дому беспрепятственно.
Вечерело. Вокруг Дома деятельно строили баррикады. Мужики таскали на ломах бетонные блоки, притаскивали откуда-то арматуру, бревна от спиленных неподалеку деревьев.
Троица дошла до самой площади перед Белым домом. Она вся была полна людьми. Шел непрерывный митинг, но выступал не Ельцин, а кто-то неизвестный. Он бросал в толпу новости, которые были похожи на лозунги, и непонятно было, то ли они – правда, то ли вдохновляющая пропаганда:
– Ленинградский ОМОН перешел на сторону народа!
– К нам, на защиту Белого дома и демократии, движется танковая рота! Десять танков гвардейской Таманской дивизии перешли на сторону свободной России!
– Мы приветствуем вливающихся в наши ряды бравых казаков!
Каждое подобное сообщение встречалось громовыми «ура» и аплодисментами.
– Все это, конечно, хорошо, – сказал Антон, – но сегодня ночью будет штурм. Должен он быть, иначе путчисты – дураки позорные. – Он чуть не добавил: «И мы все погибнем», – но воздержался. Хотя, наверное, стоило сказать.
Люба, задорно сверкающая глазами рядом, возразила: «Да ты посмотри, сколько вокруг народа! Ты посмотри, какие воодушевленные лица! Да не посмеют они, не посмеют!» – под «ними» она, конечно, имела в виду тех, кого успели прозвать «хунтой».
– Братья! Граждане свободной России! Я призываю всех мужчин записываться в отряды самообороны! А женщин перед наступлением темноты прошу покинуть окрестности Белого дома. Ожидается штурм, и нам не нужны лишние жертвы!
– Да, Люба, уходила бы ты, – поддержал призыв «верхов» Антон. И подумал: «Тогда и я с чистой совестью отправлюсь домой».
– Нет-нет, я останусь.
Постепенно воодушевление и подъем сменились апатией. Вдобавок сильнейшим образом захотелось есть. Антон с удивлением подумал, что у него за весь день ни крошки во рту не было: с утра помчался из деревни на электричку, потом на кафедру, теперь вот в центр, в самое пекло.
– Вы говорили, что у вас с собой было? – вопросил он. – А нет ли и пищи какой-нибудь? Я целый день ничего не ел.
Люба встрепенулась. Они пошли на ступенечки и сели в виду баррикад. Вокруг сидели, стояли, болтали, ели, пили и курили самые разные люди. Троица хиппи передавала друг дружке самокрутку. Человек пятнадцать студентов, многие – в стройотрядных куртках, собрались в кружок и тихо напевали хором: «А все кончается, кончается, кончается, едва качаются перрона фонари…»[22] Кришнаиты, в странных одеждах, приплясывали с бубном и голосили свое: «Харе Кришна, Харе Кришна…» Четверо аспирантов или младших научных сотрудников, подложив портфель-дипломат, расписывали пульку. Кто-то слушал радио, транзистор с далеко выдвинутой антенной, и оттуда доносилось: «Пресс-конференция ГКЧП, которую продемонстрировали сегодня в программе «Время”, показала разброд и шатание, которые царят внутри того самого “могучего” и “ужасного” ГКЧП. На сцену пресс-конференции вышли, за исключением общественников, только двое из главных действующих лиц: самопровозглашенный президент Янаев и министр внутренних дел Пуго. Где министр обороны Язов? Где премьер Павлов? По сведениям, которые доходят к нам из Кремля, Павлов вчера на радостях оттого, что его пригласили в ГКЧП, настолько крепко приложился к алкогольным напиткам, что сегодня весь день страдает от последствий. Руководители хунты продемонстрировали свой самый жалкий вид. И весь мир видел, как у их главаря Янаева трясутся руки…»
Люба достала еду: бутерброды с яйцом и шпротами. Антон в мановение ока умял два. Илья вынул из внутреннего кармана штормовки толстую фляжку армейского образца. Протянул Любе. Она лихо сделала несколько глотков. Закашлялась.
– Спиртяшка, – горделиво пояснил муж. – Разбавлена малиновым сиропчиком до шестидесяти градусов. Вкусненько и с ног сшибает.
Антон тоже приложился. На голодный и нервный желудок в голову ударило хорошо. «А родители так и думают, что я сижу себе спокойно на даче. Связи никакой. Слава богу, что не надо мне им ничего рассказывать и объяснять. Но вот им будет новость, если меня тут во время штурма прихлопнут».
Илья браво хватанул из фляги: «За доцента Антона! И за свободу!» Он тоже быстро захмелел.
Совсем стемнело. Включили прожектора, но их свет не попадал на то место, где сидела троица. Они выпили еще и еще. Закончилась одна фляжка, и в ход пошла вторая, из Любиного полиэтиленового пакета.
Вдруг пронесся слух: «Нам объявили ультиматум! До четырех утра надо всем сдаться, или начнется штурм…» Потом другой: «Танки! Танки!» И впрямь: вдалеке, на мосту через Москва-реку, вдруг пронеслось несколько хищных силуэтов. Однако штурм все равно не начался.
Илья задремал, прямо сидя. А потом завалился и устроился на асфальте. Люба озабоченно встала, посчитала у мужа пульс. Накрыла его своей куртяшкой.
– Люба! – высказался наконец запьяневший Тоша. – Зачем мы здесь? И зачем ты с ним?! Зачем этот Илья тебе сдался! Он же спивается, я вижу! Он настоящий алкоголик!
– Не надо так говорить. Он мой муж, и я люблю его.
– Любовь зла, полюбишь и козла. – Она промолчала. – Слушай, если начнется штурм… – Сделал Антон заход с другой стороны. – И нас здесь всех положат… Знаешь, чего бы я хотел больше всего перед смертью?.. – Пауза. – Поцеловать тебя.
– Ну, попробуй, – хрипло рассмеялась она. Люба тоже была пьяна.
Он приник к ее губам. Она ответила на поцелуй. Наверное, это был самый сладкий поцелуй в его жизни. Все те девочки, что были в промежутке между Ленинградом-1982 и этим днем, оказались не в счет.
– Слушай, – горячечно зашептал Антон, оторвавшись от ее губ, но обнимая обеими руками и чувствуя нежное тепло ее тела, – если мы вдруг выживем, я тебя прошу: уходи от него. Зачем тебе Илья? Старый, несчастный, больной алкоголик! Выходи за меня. Я как любил тебя, так с той же силой люблю и сейчас. И хочу быть с тобой, с одной тобой, навсегда!
Он снова начал целовать ее.
– Все, все, подожди, стоп! – она стала отрывать его от себя.
– Что там происходит? – вдруг громким и совершенно трезвым голосом проговорил Илья, поднимаясь. – Начинается штурм?
– Нет-нет, все спокойно, спи, дорогой!
Вскоре постепенно небо начало светлеть, и почему-то стало ясно, что штурма не будет.
Когда встало солнце и открылось метро, они разъехались по домам.
На следующую ночь Антон защищать Белый дом не поехал. Ночевал один дома на «Ждановской», слушал новости по радио. Позвонил Любе на «Войковскую» – она ответила, значит, дома. Ну и слава богу: они тоже на баррикады не пошли. Антон, заслышав ее «алло», бросил трубку.
Много позже он узнал, что решение штурмовать ГКЧП принимал, и в первый день, девятнадцатого августа, и во второй. И да, потери среди мирного населения планировались именно такими, как говорил неведомый отставник на площади Пушкина: от одной до четырех тысяч человек. Однако письменного приказа штурмовать никто из руководителей путча не отдал, а без него ни военные, ни «кагебешные» отряды «Альфа» и «Вымпел» действовать не стали.
Поэтому, конечно: если б москвичи тогда не вышли, Ельцина и его команду арестовали бы в Белом доме за милую душу – и российская (а, может, советская) история пошла бы иным путем. Поэтому свой мельчайший, микроскопический вклад в судьбу страны Антон и Люба своим сидением на ступеньках Белого дома все ж таки оставили. Пока они (и тысячи других россиян) строили там баррикады, заговорщики не решились штурмовать.
А когда путч провалился, Горбачева вызволили из Фороса, а путчистов арестовали, Антон снова позвонил Любе: «Пойдем наконец по-настоящему отмечать мое доцентство!»
– Ты нас с Ильей приглашаешь? Или меня одну?
– Я бы хотел одну тебя. Но если твоего мужа не с кем оставить, приводи.
– В том-то и проблема. Я именно что не могу его оставить. Понимаешь? Поэтому все эти наши с тобой шашни, они ровным счетом нас никуда не ведут. Только мучить тебя… – Она немного помолчала и добавила: – Да и меня тоже. Поэтому я прошу тебя, Тошенька: не звони ты мне больше. Хватит, не надо. Мы с тобой расстались, и слава богу. И совершенно не нужно нам заново всю эту бодягу начинать.
То был как раз момент, когда ни упрашивать, ни умолять нельзя было. Антон сказал только: «Хорошо, как знаешь. И как скажешь».
В тот вечер он крепко напился. Жалко, что не было рядом закадычных дружбанов – один в подмосковном Тургеневе-два, второй – в пригороде Тель-Авива под названием Бат-Ям. Нет, он в любом случае не изливал бы им душу – он никогда никому не жалился о своих поражениях, тем более любовных. Как, впрочем, не сетовали и они. Но когда с друзьями позубоскалишь, поделишься анекдотами, обсудишь грандиозные политические события – так и забудешь личные сердечные раны.
Но приходилось одному. Он вернулся на дачу, собрал вещи. И там, в избе, под бубуканье телевизора, который попеременно скорбел о трех погибших демонстрантах, радовался победе демократии и надеялся на скорые благие перемены, уговорил в одиночку «чебурашку» водки – в то время огненную воду стали разливать из-за нехватки стеклотары в бутылочки из-под «пепси» объемом ноль тридцать три.