Билет на поезд до Хаухи надо взять накануне, а на вокзале Десампарадос быть к шести утра. Мне сказали, что поезд всегда набит битком, и в самом деле вагон мне пришлось брать штурмом. Однако повезло найти свободное место, тогда как большая часть пассажиров поедут стоя. Туалетов в вагонах нет, и самые отчаянные справляют малую нужду с подножки движущегося состава. Хотя я чем-то закусил еще в Лиме, но через несколько часов проголодался. Купить что-либо съестное на станциях, где поезд высаживает или забирает пассажиров, – Чосика, Сан-Бартоломе, Матукана, Сан-Матео, Касапалька, Ла-Оройа – не представляется возможным. Двадцать пять лет назад бродячие торговцы на каждой станции осаждали вагоны, предлагая фрукты, лимонад, сэндвичи, сласти. Сейчас предлагают только какие-то лакомства или травяные настои. Однако, несмотря на все неудобства и на медленный ход, путешествие полно сюрпризов, из которых первый – подъем от уровня моря до пятисот метров, чтобы пересечь Анды у подножия горы Мэйггс. При виде этого грандиозного зрелища я забываю о солдатах с винтовками, стоящих в каждом вагоне на случай нападения, и о пулеметчиках на крыше локомотива. Как этот поезд еще умудряется ездить? На шоссе, ведущем в центральную часть сьерры, постоянно градом сыплются обломки скал, которые террористы взрывают на отрогах, так что дорога стала в последнее время почти непроезжей. Почему еще не пущен под откос состав, не завалены туннели, не обрушены мосты? Быть может, во исполнение какого-то таинственного стратегического плана террористам надо сохранить железнодорожное сообщение между Лимой и Хунином. Меня это радует – поездка в Хауху необходима, чтобы восстановить историю Майты.
Тянется череда утесов, иногда разделенных пропастями, на дне которых ревут бурные реки. Поезд проходит по мостам и через туннели. И нельзя не вспомнить о славных деяниях инженера Мэйггса, восемьдесят с лишним лет назад проложившего рельсы в этом краю ущелий, горных вершин и отрогов, где бушуют бури и лавины постоянно грозят сходом. Думал ли об одиссее этого инженера революционер Майта в то февральское или мартовское утро, когда двадцать пять лет назад впервые сел в этот поезд? Думал ли, какие страдания пришлось испытать тем тысячам мулатов и чоло, которые за ничтожное жалованье, а порой просто за миску скверной еды и горсть коки обливались по́том по двенадцать часов в день, дробя камни, взрывая скалы, таская шпалы, выравнивая поверхность земли для того, чтобы пролегли эти рельсы, протянулись эти мосты и открылись эти туннели – и для того, чтобы стала явью самая высотная в мире железная дорога? Сколько было оторвано пальцев, сколько отсечено кистей, сколько выбито глаз, когда крушили динамитом горный хребет? Сколько людей сорвалось в пропасти, сколько было погребено под селевыми потоками, сносившими их лагеря, где люди спали вповалку, дрожали от стужи, дурели от усталости, шалели от коки, согревались лишь своими пончо и дыханием товарища? Он начал чувствовать высоту – стало труднее дышать, кровь застучала в висках, заколотилось сердце. Но одновременно едва удалось теперь скрывать восторг. Хотелось улыбаться, свистеть, пожимать руки всем, кто был в вагоне. Ему не терпелось встретиться с Вальехосом.
– Я – учитель Убильюс, – говорит он, протягивая мне руку, едва лишь я, отстояв огромную очередь, вышел с перрона, где два полицейских в штатском проверили мои документы и перетряхнули сумку, где лежала пижама. – Для друзей – Чато. А мы с вами – уже друзья, если не возражаете.
Я написал ему, сообщая о своем приезде, и вот он явился встретить. Вокруг вокзала разбит настоящий военный лагерь – солдаты с винтовками, рогатки, проволочные заграждения. По улице взад-вперед с черепашьей скоростью ездит танкетка. «Плохая ситуация?» – спрашиваю я уже на ходу.
– В последние несколько недель стало поспокойней, – отвечает Убильюс. – До такой степени, что даже отменили комендантский час. Теперь можно выйти полюбоваться звездами. А то мы уже забыли, какие они из себя.
Он рассказывает, что месяц назад мятежники предприняли массированный штурм казарм Хаухи. Перестрелка длилась целую ночь, все подступы были завалены телами убитых. Их было столько, и смрад начался такой, что трупы пришлось облить керосином и сжечь. После того боя мятежники не затевали в городе никаких крупных акций. Правда, окрестные вершины каждое утро ощетиниваются красными флагами с серпом и молотом. И каждый день военные патрули их срывают.
– Я снял вам номер в «Альберге де Пака», – добавляет он. – Чудесное место, вот увидите.
Учитель, приземистый и коренастый, затянутый в полосатую тройку, застегнутую на все пуговицы, похож на двигающийся сверток. Галстук завязан крошечным узлом, а в этих башмаках он, вероятно, выбирался из какой-то топи. Он щеголеват, как истый житель сьерры, а слова произносит, немного скандируя, и время от времени в его речи проскальзывает отзвук кечуа. У площади останавливаем древнее такси. Город не слишком изменился с той поры, когда я побывал здесь в последний раз. По крайней мере, беглый взгляд замечает не слишком много следов войны. Не видно также ни высоких мусорных куч, ни изобилия нищих. Домики сияют чистотой и со своими старомодными крылечками и замысловатыми оградами кажутся бессмертными. Убильюс тридцать лет преподавал в Национальном колледже Сан-Хосе. Когда же решил выйти на пенсию – в те дни, когда то, что мы считали обычным мятежом, стало обретать размах гражданской войны, – ему устроили торжественные проводы, где присутствовали все его бывшие ученики. Произнося свою прощальную речь, он не сумел сдержать слез.
– Здравствуй, брат, – сказал Вальехос.
– Привет, старина, – сказал Майта.
– Наконец-то прибыл, – сказал Вальехос.
– Да, – улыбнулся Майта. – Сподобился.
Они обнялись. Неужели «Альберге де Пака» еще открыта? Неужели в Хауху еще приезжают туристы? Да нет, конечно. Что им тут делать? Все празднества, включая и знаменитые карнавалы, отменены. А гостиница работает потому, что там останавливаются столичные чиновники и иногда – военные делегации. Сейчас, наверное, никого нет, потому что режим наблюдения отменен. Стены отеля красили, похоже, в позапрошлом веке, и вид у него был плачевный. Внутри не было ни портье, ни швейцара – никого, кроме охранника, который заменял всю обслугу. Оставив сумку в номере, полном пауков, я выхожу к Убильюсу, поджидающему меня на террасе с видом на лагуну. Известна ли мне история Паки? Он показывает на водную гладь, на разноцветное небо, на плавную линию гор, опоясывающих залив: столетия назад здесь был городок, населенный себялюбцами. В одно прекрасное утро, когда солнце сияло и воздух был особенно чист, появился тут нищий бродяга. Прося подаяния, он шел от дома к дому, и в каждом ему грубо отказывали, спускали на него собак. Но в доме на самой окраине жила добросердечная вдова с маленьким сыном. Она накормила нищего, подав ему милостыню – и надежду. И тогда попрошайка облекся сиянием и явился вдове в своем истинном виде – в облике Иисуса – и приказал ей: «Возьми сына своего, забери пожитки свои, сколько можешь унести, покинь Паку. Не оборачивайся, слушай то, что услышишь». Вдова повиновалась и вышла из селения, но когда поднималась по склону горы, услышала очень громкий звук, подобный удару в огромный барабан, и, не сумев побороть любопытство, обернулась. И успела еще увидеть, как поток камней и грязи похоронил под собой селение вместе со всеми его обитателями, и то, что было недавно Пакой, сделалось тихой лагуной, и по водам ее плавали утки, форели и гагарки. Ни вдова, ни сын ее больше ничего не увидели и не услышали, потому что статуи не могут ни видеть, ни слышать. Но жители Хаухи и сейчас видят вдали окаменевших вдову и сына ее в той точке в горах, до которой доходят шествия паломников, чтобы поразмышлять о жителях селения, наказанных Богом за скупость и неотзывчивость и покоящихся теперь под водами, где квакают лягушки, крякают утки и прежде ворочали веслами туристы.
– Ну, что скажешь, товарищ?
Майта заметил, что Вальехос так же радостно взволнован, как и он сам. Они направлялись в пансион на улице Тарапака, где жил лейтенант. Это насчет поездки? Замечательно, я под сильным впечатлением, а проход Инфернильо не забуду, наверное, никогда. Он говорил и одновременно оглядывал домики в колониальном стиле, наслаждался чистотой воздуха, рассматривал встречных женщин. Да, Майта, теперь ты в Хаухе. Но чувствовал он себя неважно.
– Это, наверное, горная болезнь. Странное ощущение. Кажется, вот-вот брякнусь в обморок.
– Неважное начало для революции. – Вальехос – остриженный наголо, в форменных, цвета хаки штанах и рубашке, в башмаках на толстенной подошве – рассмеялся, перехватывая у него чемодан. – Выпьешь мате с кокой, передохнешь малость и будешь как новенький. В восемь часов встретимся у Убильюса. Потрясающий малый, вот увидишь.
Он приготовил для него топчан в своей комнате – одной из тех, что вереницей тянулись на верхнем этаже пансиона вокруг крытой галереи, – и ушел, посоветовав на прощание немного поспать, чтобы справиться с горной болезнью. Майта увидел душ в ванной комнате. «Пока я в Хаухе, буду мыться каждый день на ночь и утром», – подумал он. Впрок: в Лиме-то такого не будет. Он прилег, не раздеваясь, только скинул башмаки; закрыл глаза. Но уснуть не смог. Ты мало знаешь о Хаухе. Что же, например? Да больше легенд, чем фактов, – вот, например, библейское объяснение того, как возникла Пака. Хауха – часть цивилизации гуанка, едва ли не самой развитой и могучей из всех, которые были некогда поглощены империей инков: по этой причине хауханцы были союзниками Писарро и других конкистадоров и мстительно воевали со своими былыми владыками. В колониальные времена, когда само слово «Хауха» стало синонимом слова «изобилие», этот край, вероятно, был фантастически богат – кто бы мог подумать, что это было так, при взгляде на нынешнюю скромную жизнь! Майта знал, что Писарро, совершая свой невероятный переход из Кахамарки в Куско по одной из четырех дорог, которые во времена инков поднимались и спускались по Андам, подобно тому как карабкаются сейчас по этим дорогам колонны революционеров, определил этому городку быть первой столицей Перу и те несколько месяцев, что Хауха пребывала в этом гордом статусе, были самыми славными в ее истории. Потом, когда скипетр перехватила Лима, Хауха, как и все города, люди и культуры Анд, вступила в процесс неуклонного упадка и покорно склонилась перед новым средоточием национальной жизни, вознесшимся на самом нездоровом участке побережья, откуда принялось беспрестанно и непрерывно обращать в свою пользу и к своей выгоде все виды национальных ресурсов.
Сердце у него колотилось, дурнота не отпускала, а Убильюс продолжает говорить, сидя на фоне лагуны. Я отвлекаюсь, преследуемый какими-то кошмарными образами, связанными со словом «Хауха», которое слышал в детстве. Город чахоточных! Потому что сюда с прошлого века съезжаются перуанцы, ставшие жертвами этой болезни, наводившей в ту пору ужас, мифологизированной литературой и садомазохизмом, болезни, от которой считался чудодейственным средством сухой климат Хаухи. И сюда со всех четырех концов страны съезжались – сначала на мулах по конным дорогам, потом – по крутым железнодорожным колеям инженера Мейггса – все, у кого открывалось кровохарканье, но было достаточно средств, чтобы оплатить дорогу, а потом выздоровление или агонию в палате санатория Олавегойя, который благодаря постоянному притоку пациентов бурно разрастался и ширился, пока в один прекрасный день не слился с городом. И то самое имя, которое столетия назад пробуждало корысть, восхищение, мечты о золотых дублонах и не менее золотых горах, стало обозначать прохудившиеся легкие, приступы кашля, кровяные сгустки, изнурительное кровохарканье и смерть. «Какое переменчивое имя», – подумал он. И, прижав ладонь к сердцу, чтобы подсчитать его удары, вспомнил, как там, в Суркильо, в те дни, когда он держал голодовку, крестная воздевала палец, склоняла над ним добродушное толстощекое лицо и выговаривала: «Ты что, дурачок, в Хауху захотел?» Алисия и Соилита, стоило лишь ему закашляться, изводили его: «Ой, как же ты стал кашлять, братец, не миновать тебе Хаухи». Что сказали бы тетушка Хосефа и кузины сейчас, если бы узнали, зачем он приехал в Хауху? А потом, когда Вальехос познакомил его с Чато Убильюсом, который церемонно поклонился, подавая ему руку, и с полдесятком юнцов, оказавшихся учениками колледжа Сан-Хосе – «хосефинами», как называли их, – Майта – еще весь в гусиной коже после ледяного душа – сказал себе, что к прочим определениям прибавится теперь еще одно: Хауха – колыбель перуанской революции. Войдет ли и это в местную мифологию? И присоединится ли к Хаухе-золоту, к Хаухе-чахотке Хауха-революция? Дело было дома у Убильюса, и сквозь запотевшее оконце Майта видел кирпичные постройки, черепичные и цинковые крыши, кусочек вымощенной брусчаткой улицы с высокими тротуарами – потому что, как объяснил ему по дороге Вальехос, январские и февральские ливни устраивают здесь настоящие потопы. Он подумал: «Хауха – колыбель перуанской социалистической революции». Трудно было поверить в это – звучало так же странно, как город золота или чахоточных. Я говорю, что, по крайней мере, на первый взгляд кажется, что в Хаухе нет такого голода и бедности, как в Лиме. Так ли это? Вместо ответа Убильюс прямо здесь, на пустынном берегу лагуны, внезапно заговаривает о том, что привело меня в его город:
– Вы уже наверняка слышали немало историй о Вальехосе. И услышите здесь еще больше.
– Ну, как и всякая история, она обросла домыслами, – отвечаю я. – Когда пытаешься восстановить событие по свидетельствам очевидцев, понимаешь именно то, что в каждой истории поровну правды и вымысла.
Он приглашает меня зайти. Нас догоняет тележка, запряженная парой ослов, и возница предлагает доставить нас в город. И через полчаса высаживает у домика Убильюса в девятом квартале проспекта Альфонсо Угарте. Чуть-чуть не доезжая тюрьмы. «Да, – говорит он, прежде чем я успеваю спросить. – Это были его владения, отсюда все и началось». Тюрьма на противоположной стороне занимает целый квартал, замыкая собой проспект. У этих серых стен с черепичными козырьками под крышей кончается город. Дальше начинается поле – кладбища, эвкалипты, холмы. В отдалении вижу траншеи, проволочные заграждения, солдатиков, несущих караул. В прошлом году ходили упорные слухи, будто геррилья готовилась захватить Хауху и объявить ее столицей Освобожденного Перу. Почему такие слухи не распускали об Арекипе, о Пуно, Куско, Трухильо, Кахамарке и даже об Икитосе? Тюрьма и жилище Убильюса встретились в квартале, носящем религиозное название, в котором слышатся отзвуки мученичества и искупления, – «Терновый крест». В этом скромном доме, приземистом и темном, на стене поблескивает большая фотография сеньора былых времен – галстук бантом, соломенное канотье, подстриженные усы, твердый воротничок, жилет, мефистофельская эспаньолка, – который, судя по сходству, приходится учителю дедом или отцом. Просторный диван покрыт цветастым пончо, а разномастная мебель грозит вот-вот развалиться. За стеклом книжного шкафа беспорядочной грудой лежат журналы. У нас над головами вьются, жужжа, несколько мух, а один из школьников ставит на стол блюдо с ломтиками свежего сыра и хрустящими булочками, при виде которых у Майты потекли слюнки. Я умираю от голода и спрашиваю Убильюса, где бы купить чего-нибудь поесть. «В это время – уже нигде, – говорит он. – Ближе к вечеру, может быть, раздобудем жареной картошки в одном заведении неподалеку. Зато могу пригласить вас на рюмочку хорошего писко».
– Какой только чепухи не рассказывали о нашей с Вальехосом дружбе, – добавляет он. – Что познакомились в Лиме, когда меня призвали в армию. Что устраивать заговоры начали тогда же, а продолжили, когда его назначили сюда начальником тюрьмы. Правда здесь только в том, что я в самом деле – демобилизованный солдат. А когда служил действительную, Вальехос еще, извините, мамкину сиську сосал… – Он смеется, причем не без натуги, и восклицает: – Чистейший вымысел! Познакомились мы здесь спустя несколько дней после того, как он приехал и вступил в должность. С гордостью могу сказать: всему, что он знает о марксизме, научил его я. Потому, да будет вам известно, – он понижает голос, с тревогой оглядывается по сторонам, показывает мне на пустые книжные полки, – у меня была самая богатая марксистская библиотека в Хаухе.
Он делает долгое отступление. Невзирая на годы и недуги – у него удалена почка, высокое давление и такой варикоз, что еле ходит, – и на то, что от всякой политической деятельности он давно отошел, власти года два назад, когда терроризм в провинции достиг своего апогея, сожгли все его книги и неделю продержали в тюрьме. Подсоединяли электроды к яичкам, требуя, чтобы признался, что участвовал в герилье. Да какое там может быть участие, если по общему единодушному мнению мятежники, поверив подлой клевете, внесли его в черный список? Он поднимается, выдвигает ящик, достает лист бумаги и показывает мне: «Подлый предатель, народ приговаривает тебя к смерти». Пожимает плечами: он уже стар и жизнью не дорожит. Убьют так убьют, плевать. Его это не заботит: живет он один, и для защиты у него даже палки нет.
– Так это вы преподали Вальехосу азы марксизма, – прерываю я. – Я-то думал, Майта.
– Этот троцкистик? – пренебрежительно роняет он, заерзав в кресле. – Бедолага! Из-за горной болезни он бродил по Хаухе как во сне…
Да, так и было. Никогда еще у него так не ломило в висках, так не трепыхалось сердце, ни с того ни с сего внезапно замирая, причем казалось, что перебой этот будет бесконечен. Майте казалось, что его выпотрошили, что внезапно исчезли кости, мышцы, вены и полярная стужа замораживает пустоту под кожей. Он грохнется без чувств? Он умирает? Это недомогание надвигалось вероломными окольными тропами – то накатывало, то отступало у самого края бездны, и угроза сорваться в пропасть так и не исполнялась. И ему казалось, что это заметно всем, кто набился в квартиренку Чато Убильюса. Многие курили, и сероватое облако дыма размывало лица парней, сидевших на полу и время от времени прерывавших вопросами речь профессора. Майта давно потерял ее нить: он сидел на банкетке рядом с Вальехосом, опершись спиной о книжный шкаф, и, как ни пытался вслушаться, улавливал лишь то, что происходило в его венах, висках, сердце. К недомоганию добавлялся и стыд. «И ты смеешь считать себя революционером, приехавшим принимать экзамен у этих товарищей?» Он подумал: «Три с половиной тысячи метров над уровнем моря сделали тебя дохляком, измученным тахикардией». Он рассеянно слушал, как Убильюс объясняет ребятам – явно желая произвести впечатление на приезжего своими путаными познаниями в марксизме, – что умение развивать революцию зависит от умения правильно толковать социальные противоречия и те особенности, которые характерны для каждого этапа классовой борьбы. Он подумал: «Нос Клеопатры». Да, это оно и есть – нечто непредвиденное, переворачивающее законы истории и обращающее науку в поэзию. Как же глупо было не предвидеть самого очевидного – что у человека, поднявшегося в Анды, может начаться горная болезнь, как же можно было не запастись таблетками корамина, чтобы компенсировать перепад атмосферного давления. Вальехос спросил его: «Ты нормально себя чувствуешь?» И он ответил: «Да, все в порядке». Он подумал: «Я не за тем приехал в Хауху, чтобы какой-то хмырь, который мимо унитаза промахивается, учил меня марксизму». И в тот же миг Чато Убильюс показал на него и представил слушателям: а это – товарищ из Лимы, о котором вам говорил Вальехос, товарищ с большим опытом революционной и профсоюзной работы. Он предоставил ему слово, паренькам предложил задавать вопросы. Майта улыбнулся, когда к нему с любопытством и даже с некоторым восхищением повернулись полдесятка безусых мальчишеских лиц. И заговорил:
– Если уж искать виноватых, то он виноватей всех, – с кислой миной повторяет Убильюс. – Он нас обманул. Предполагалось, что у него есть связь с революционерами в Лиме, с профсоюзами, с партией и что он представляет сотни товарищей. На самом деле никого он не представлял и сам был никто, пустое место. И в довершение всех бед – троцкист. Одно его присутствие лишило нас поддержки компартии. Да, надо признать, мы были очень наивны. Я разбирался в марксизме, но не представлял себе ни силу партии, ни разновидности левых. А Вальехос – и подавно. И вы считаете, что троцкистик Майта просветил лейтенанта? Да ничего подобного. Время от времени, когда тот наведывался в Лиму, они виделись. Не более того. Азы диалектического материализма он постигал здесь, вот в этой самой квартиренке.
Убильюс происходит из старинной хаухианской семьи, давшей миру нескольких субпрефектов, алькальдов и множество адвокатов. (Среди людей этой профессии традиционно преобладают горцы, а Хауха держит первое место по числу адвокатов на душу населения.) Вероятно, большая часть его родни преуспела в жизни, потому что, по его словам, многие сумели уехать за границу – в Мехико, Буэнос-Айрес, Майами. Он не уехал и не уедет, он останется здесь до конца, невзирая на угрозы или на что бы то ни было, разделит судьбу отчизны. И не только потому, что стеснен в средствах, нужных для эмиграции, но еще и из духа противоречия, мятежного духа, из-за которого еще в юности, не в пример своим кузенам, дядьям и братьям, посвятившим жизнь сельскому хозяйству, торговле бакалеей или юриспруденции, занялся преподаванием и сделался первым марксистом Хаухи. За что и поплатился, неизменно добавляет он, бесчисленными арестами, отсидками, избиениями, оскорблениями. И – что еще хуже – неблагодарностью самих левых, которые теперь, когда они подросли и готовятся вот-вот взять власть, позабыли тех, кто проложил первые борозды на этой пашне и бросил первые семена.
– Настоящие лекции по философии и истории – те, которые были невозможны в Сан-Хосе, – я читал в этой квартирке, – восклицает он гордо. – Мой дом был университетом для народа.
И осекается, потому что с улицы доносятся грохот железа и выкрики команд. В щелку я вижу, как мимо проползает танкетка – та самая, что была на вокзале. За нею рысцой, понукаемый офицером, пробегает взвод солдат. Вся компания скрывается за углом тюрьмы.
– Разве не Майта задумал и спланировал все это? – в упор спрашиваю я. – Разве это не он во всех деталях разработал план мятежа?
Изумление, появившееся на его лице – лиловатом, усеянном белыми точками щетины, – кажется неподдельным. Он как будто толком не расслышал или не понял, о чем речь.
– Это, что ли, троцкист Майта – вдохновитель восстания? – Он говорит так, как принято в сьерре: раздельно, даже чуть скандируя, так что каждое слово как будто окружено собственным ореолом. – Как интересно! Когда он появился здесь, все уже было состряпано Вальехосом и мной. На этой панихиде он свечу не держал. Скажу вам еще вот что. Все подробности сообщили ему в самую последнюю минуту.
– От недоверия? – перебиваю я.
– Из предосторожности. Ну, если угодно, – да, от недоверия. Нет, мы не думали, что он побежит доносить, а просто сомневались в нем. И когда мы с Вальехосом увидели, что он никого не представляет и что за ним никто не стоит, то решили придержать его. Рассудили, что в нужную минуту запросто может отыграть назад. Он же был нездешний, он и высокогорье плохо переносил. И оружия раньше в руках не держал. Вальехос незадолго до этого научил его стрелять. Хорош боец! И потом… ходили слухи, будто он из этих… ну, вы понимаете…
Убильюс смеется – как всегда, натужно и неестественно, а я уже готов сказать ему, что в отличие от него, который не был там, где следует, по причинам, которые он, надеюсь, объяснит, Майта, несмотря на свою горную болезнь и на то, что никого не представлял, оказался рядом с Вальехосом, когда, по его собственному выражению, «стало припекать». Я готов сказать, что от очень многих слышал про него самого то же, что он сказал сейчас о Майте: что это он – главный виновник провала и дезертир. Но, разумеется, не произношу ни слова. Моя обязанность – слушать, наблюдать, сопоставлять версии, месить это тесто и добавлять в него толику фантазии. Снаружи снова доносятся погромыхивание железа и топочущая рысца.
Когда один из мальчишек сказал: «Пора уходить», – Майта испытал облегчение. Ему стало получше, особенно по сравнению с недавними мучениями: прошло недомогание, от которого грудь и голову сжимало, как в тисках, и, казалось, вскипала кровь. Он отвечал на вопросы Убильюса, Вальехоса, учеников. Правильно ли он отвечал? По крайней мере, демонстрировал уверенность, которую вовсе не чувствовал, и, рассеивая сомнения мальчишек, старался не лгать им, но и не говорить правды, способной остудить их пыл. А это было не так-то просто. Когда грянет революция, поддержит ли ее рабочий класс Лимы? Да, поддержит, пусть и не сразу. Поначалу рабочие будут сбиты с толку, запутаны дезинформацией печати и радио, лживыми домыслами власти и буржуазной пропаганды, парализованы жестокостью репрессий. Но они же неминуемо откроют пролетариату глаза, покажут, кто на самом деле защищает его интересы, а кто не только эксплуатирует, но и обманывает его. Потому что революционная деятельность увеличивает мощь классовой борьбы, доводя ее до уровня насилия. Майту растрогало, как мальчишки не сводят с него неморгающих глаз, замирают, внимая ему. «Они верят каждому твоему слову». И теперь, когда они прощались с ним, чинно протягивая руку, он спросил себя, как же на самом деле поведет себя пролетариат, когда придет пора действий. Как он отнесется к ним, к этому авангарду, который будет сражаться за него в сьерре? Безразлично? Враждебно? Пренебрежительно? Несомненно одно – профсоюзы контролируются АПРОЙ, партией – союзницей правительства Прадо, а она – заклятый враг всего, что хотя бы слегка попахивает социализмом. Быть может, иначе поведут себя кое-какие коммунисты? Нет, на это надежды нет. Их обвинят в провокации, в том, что заигрывают с правительством и хотят на блюдечке преподнести властям предлог, чтобы объявить партию вне закона, а поборников прогресса выслать или посадить. Он представил себе набранные крупным шрифтом заголовки в «Унидад», тексты листовок, которые будут разбрасывать по улицам, статьи в «Вос обрера», органе партии-соперницы. Да, разумеется, все так и будет, но лишь поначалу. И Майта был уверен, что если мятеж разгорится, распространится, там и тут совершит подкопы под буржуазную власть, заставив ее сбросить маску либерала и показать свою окровавленную пасть, то рабочий класс воспрянет, очнется от своей летаргии, отбросит реформистские посулы, на которые так щедры продажные лидеры, отрешится от иллюзии, будто можно ужиться с капитулянтами, и включится в общую борьбу.
– Ну, теперь, когда желторотые удалились… – Чато Убильюс извлек из-под груды книг, газет, листовок флягу и стаканы, смахнул паутину. – Можно и выпить по глоточку.
– Что скажешь об этих ребятишках? – спросил Вальехос.
– Преисполнены энтузиазма, но совсем еще сопляки, – ответил Майта. – Большинству лет по пятнадцать, а? Ты уверен, что справятся?
– Не веришь ты в нашу молодежь, – рассмеялся Вальехос. – Справятся, будь спокоен.
– Вспомни Гонсалеса Праду, – как гном пробираясь между шкафами к своему стулу, сказал Убильюс. – Стариков – в могилу, молодым – силу.
– Да, каждому свое. – Вальехос похлопал ладонью одной руки о кулак другой, и Майта подумал: «Слушаю его, и все сомнения исчезают. Он все подчиняет своей воле, прирожденный вождь, один стоит целого ЦК».
– Никто этих ребятишек в бой не пошлет. Они станут связными. Часки[23] нашей революции, – окрестил их Убильюс. – Я их знаю еще с тех пор, как они пеленки пачкали, – это цвет нашей молодежи.
– Да, они займутся коммуникациями, – сказал Вальехос. – Будут обеспечивать контакт между герильей и городом, передавать приказы, возить и доставлять медикаменты, боеприпасы, продовольствие. Они такие молоденькие, что подозрений не вызовут. А в горах этой провинции они как у себя дома. Мы их водили по всей округе, тренировали долгими переходами. Замечательные ребята.
Они бросались в пропасти и приземлялись на ноги безо всякого ущерба для себя, словно ноги у них были резиновые; пересекали бурные реки с проворством рыб, и поток не поглощал их, не расшибал о скалистые берега; одолевали ледники, не чувствуя холода; бегали по самым крутым склонам самых высоких вершин и прыгали с утеса на утес. Сердце у него опять заколотилось, кровь невыносимо застучала в висках. Он сказал об этом? Он попросил мате с кокой или какое-нибудь лекарство, что-нибудь, чтобы избавиться от удушья?
– А с теми, кто возьмет оружие и пойдет вместе с нами воевать, знакомиться начнешь завтра, в Рикране, – сказал Вальехос. – Готовься подняться на высокогорье, увидеть лам и ичу[24].
Сквозь дурноту Майта заметил тишину. Она наступала откуда-то извне, была физически ощутимой и появлялась всякий раз, как Чато Убильюс или Вальехос замолкали. Между вопросом и ответом, в паузах чьего-то рассказа это отсутствие гудков, рокота моторов, визга тормозов, шагов и голосов казалось звучащим. Эта тишина окутывала Хауху, густой вязкой массой заполняла комнату и дурманила его. Так странен был этот пустой простор снаружи, это отсутствие на улице животных, людей, машин. Ни в самой Лиме, ни даже в ее тюрьмах, где он сидел подолгу (в Сексто, в Паноптико, во Фронтоне), он не слышал такой всепоглощающей тишины. И когда Убильюс или Вальехос что-то произносили, они, казалось, оскверняют ее. Дурнота почти прошла, но тревога не унималась, потому что он знал, что в любую минуту могут вернуться одышка, тахикардия, подавленность, апатия. Чато поднял рюмку на уровень глаз, и Майта, сделав над собой усилие, улыбнулся в ответ, поднес свою рюмку ко рту: и его передернуло от обжигающей влаги. «Ерунда какая-то, – подумал он. – Меньше трехсот километров от Лимы – а как будто чужестранец забрел в неведомый мир. Что же это за страна такая: перешел с места на место – и превратился в гринго, в марсианина». Ему было стыдно за то, что не знает о жизни в сьерре, что понятия не имеет о крестьянском мире. Он прислушался к тому, что говорили Вальехос и Убильюс. А говорили они о коммуне на восточном склоне, протянувшемся по сельве и звавшемся Учубамба.
– Где она?
– Если считать в километрах – не очень далеко, – говорит Убильюс. – Если по карте – рукой подать. Однако если кто хотел дойти дотуда из Хаухи, то как до Луны. Однако через несколько лет, при Белаунде[25], протянули ветку железной дороги, покрывшую четверть пути. Раньше надо было идти пешочком, по высокогорью, где сплошные ущелья и обрывы, а внизу – сельва.
А сейчас можно как-нибудь добраться? Да нет, конечно: там уже год, самое малое, идут бои. И, по слухам, – огромное кладбище. Говорят, там мертвецов больше, чем во всем остальном Перу. И я не смогу, значит, побывать в тех местах, которые так важны для моей истории, увидеть своими глазами – не выйдет. А прочее, даже если сумею обойти позиции армии и посты мятежников, мне не очень пригодится. В Хаухе все твердят, что ни Чунана, ни Рикрана больше нет. Да-да, Убильюсу это известно из очень надежного источника. Чунан исчез уже полгода как. Это был оплот мятежников, у которых, по слухам, имелась даже зенитка. Поэтому авиация сбросила на Чунан бомбы с напалмом, от которых передохли даже муравьи. В Рикроне месяца два назад тоже была бойня. История довольно темная. Местные жители захватили отряд герильеро и, по одним данным, перебили их всех до единого сами, потому что те поедали их припасы и резали их скотину, а по другим – выдали их военным, которые поставили их к стенке, то бишь к церковной стене на площади. Потом мятежники прислали карательную экспедицию, и она расстреляла каждого пятого. Знаю ли я, как это делается? Раз, два, три, четыре, выходи! Всех, кто оказался пятым, зарубили, побили камнями или зарезали там же, на площади. Так что теперь и Рикрана больше нет. Кто уцелел, сидит теперь в Хаухе – там, в ее северной части, образовался целый квартал беженцев – или бродит по сельве. Иллюзий строить не надо. Убильюс подносит свою рюмочку к губам и возвращается к тому, на чем мы остановились.
– Дойти до Учубамбы в ту пору было нетрудно, меня не пугали ни снег, ни сель, – говорит он. – И варикоза у меня тогда не было. Я был силен и неподатлив и одолел этот путь. Невероятное зрелище мне предстало – я увидел, как Анды переходят в сельву, как обрастают зеленью, полнятся животными, как над ними клубится пар… Повсюду развалины. Учубамба называется это место. Не помните? Коммунары Учубамбы заставили тогда говорить о себе все Перу.
Нет, мне это название ничего не говорит. Но зато я отлично помню этот природный феномен, упомянутый им: я грею в ладони рюмку писко, которую с неумеренными восторгами он только что налил мне («этот сорт называется “Демон Анд”, память о тех временах, когда можно было купить что угодно в любой забегаловке, а нормирования, которое морит нас голодом и жаждой, и в помине не было»). На удивление официальному, городскому, прибрежному Перу в середине пятидесятых годов в разных точках южной и центральной сьерры стали происходить захваты земли. Я в ту пору жил в Париже и вместе с другими «кафейными революционерами» жадно следил за отдаленными событиями, черпая из газеты «Монд» сведения, позволяющие нашему воображению представлять себе впечатляющие картины того, как где-то в Андах индейские общины, вооружась дубинами, пращами, камнями, поставив в первые ряды стариков, женщин, детей и скотину, на утренней зорьке или во мраке ночи толпами вторгаются, чтобы вернуть себе – с полным, разумеется, на то основанием – окрестные земли, откуда их некогда выгнал феодальный сеньор, его отец, дед или какой-нибудь отдаленный пращур, вторгаются, сносят и переустанавливают межевые камни, присоединяя эти земли к общинным владениям, клеймя скотину собственными таврами, возводя себе жилища, и в один прекрасный день начинают обрабатывать эти новые земли как свои собственные. «Неужели началось? – в восторге разевали мы рты. – Неужели вулкан наконец проснулся?» Да, вполне вероятно. В парижских бистро, под шорох каштанов, мы вычитывали из четырех газетных строчек, что эти вторжения были делом рук революционеров, новых народников, ушедших в деревни, чтобы убедить индейцев на свой страх и риск провести аграрную реформу, которую правительства вот уж столько лет обещают, да все ни с места. Потом мы узнали, что этот штурм организовали не агитаторы, посланные компартией, не троцкистские группочки и в этом вообще не крылось никакой политической подоплеки, – это было внезапное, спонтанное выступление, родившееся исключительно в гуще крестьян, а те, подстрекаемые неизбывной памятью о произволе, тоской по обладанию землей и – в известной степени – атмосферой, накаленной лозунгами и требованиями социальной справедливости, гремевшими в Перу после того, как зашаталась диктатура Одрии, решили в один прекрасный день перейти от слов к делу. Учубамба? В памяти стали всплывать названия других общин, чьи жители отважились на захват земель, преуспели в этом или с большими потерями были выбиты оттуда: Альголан, в Серро-де-Паско, общины в Валье-де-ла-Конвенсьон, в Куско. Но Учубамба?
– Да, вот представь себе! – возбужденно вскричал Вальехос, радуясь, что удалось так удивить его. – Индейцы со светлой кожей и с голубыми глазами больше гринго, чем мы с тобой.
– Сперва их покорили инки и заставили работать под присмотром кипукамайоков[26] из Куско, – возгласил Чато Убильюс. – Потом испанцы отняли у них лучшие земли и отправили на высокогорные рудники. Это значило дырявые легкие и скорую смерть. Тех, кто остался в Учубамбе, передали семейству Пелаэса Риохи, а оно триста лет высасывало из них кровь.
– Однако покончить со всеми так и не смогли, – добавил Вальехос.
Они вышли из дома Убильюса, чтобы немного пройтись, и сейчас сидели на скамейке на Пласа-де-Армас. В чудесной безмятежности, простиравшейся у них над головами, поблескивали мириады звезд. Майта позабыл про холод и про свое недомогание. Он был возбужден. И пытался припомнить великие крестьянские восстания – Тупака Амару, Хуана Бустаманте, Атуспарию. На протяжении столетий коммунары Учубамбы, нещадно эксплуатируемые и унижаемые, продолжали мечтать об отнятых у них землях и молиться за них. Сначала – змеям и птицам. Потом – Пречистой и святым. Потом отстаивали свое право на землю во всех судах, какие только были в округе, и неизменно проигрывали тяжбы. И вот сейчас, всего несколько месяцев или даже недель назад, если молва не лжет, они предприняли решительный шаг и однажды ночью снесли ограды асьенды Айны и вступили на ее земли со своими свиньями, собаками, ослами, лошадьми, говоря при этом: «Отдайте нам то, что принадлежит нам». Вот что происходило здесь, а ты, Майта, даже и не знал об этом?
– Ни слова, – пробормотал Майта, растирая озябшие руки. – Даже слухов не доходило… Ничего об этом не известно в Лиме.
Он говорил, завороженный искрящимся звенящим куполом небес и образами, возникавшими в голове. Убильюс предложил ему сигарету, Вальехос поднес огня.
– Так все и было, – заявил Вальехос. – Они захватили асьенду Айну, и, чтобы выбить их, властям пришлось отправлять Гражданскую гвардию. Рота, вышедшая из Уанкайо, добралась до Учубамбы через неделю. Открыла огонь, были раненые и убитые, однако община осталась неусмиренной. Теперь дорогу знают.
Прошла семья или просто группа индейцев, и в сумерках они казались Майте призраками – безмолвно, крадучись, они проскользили мимо и скрылись за углом церкви, неся на головах какую-то кладь.
– Нельзя сказать, что членов общины Учубамбы надо вести в бой, – сказал Чато Убильюс. – Они уже воюют, они уже начали революцию. А мы всего лишь должны дать им верное направление.
Озноб то утихал, то усиливался, как горная болезнь. Майта глубоко затянулся:
– Сведения из надежного источника?
– Надежней не бывает, – засмеялся в ответ Вальехос. – Я ведь там был. Я все видел собственными глазами.
– Мы оба там были, – со своим характерным выговором поправил его Убильюс. – Мы оба видели их и говорили с ними.
Майта не знал, что сказать на это. Сейчас он был убежден: Вальехос – совсем не тот неопытный, порывистый юнец, каким казался ему сначала, а человек несравненно более серьезный, основательный и сложный, человек дальновидный и прочно стоящий на ногах. Он предпринял больше шагов, чем рассказал в Лиме, и разработанный им план был сложнее и разветвленнее, чем можно было вообразить вначале, и людей, на которых можно было рассчитывать, оказалось больше. Жаль, что не приехал Анатолио. Чтобы обменяться идеями, поразмыслить, привести в порядок этот вихрь восторженных фантазий, снедавший его. Как жаль, что нет здесь и других товарищей из РРП (Т) – пусть бы они убедились, что это не химера, а жгучая реальность. Хотя не было еще десяти, они втроем казались единственными обитателями Хаухи.
– Теперь убедился, что я не преувеличивал, говоря, что Анды созрели? – снова рассмеялся Вальехос. – А еще я тебе говорил и опять скажу: это – вулкан. И мы, черт возьми, дождемся извержения.
– Потому что, само собой, пришли в Учубамбу не с пустыми руками. – Убильюс снова понижает голос и оглядывается, словно боясь, что этот эпизод может скомпрометировать его. – Привезли три пулемета и сколько-то маузеров, которые лейтенант раздобыл неведомо где. Еще – аптечки и наборы первой помощи. Все завернуто в брезент и спрятано в надежном месте.
Он замолкает, чтобы пропустить глоток, и бормочет, что за такие рассказы нас обоих могут расстрелять, прежде чем петух пропоет.
– Я, понимаете, не такой бесшабашный, как все думают, – добавляет он, едва лишь за окном смолкает железный лязг танкеток: весь вечер мы слышим его через равные промежутки времени. – Спланировано было по науке, без романтизма, и все бы получилось, если бы Вальехос по глупости не приблизил дату. Мы все подготовили с филигранной тщательностью, с муравьиным упорством. Разве не выбрали подходящую зону? Разве теперь герильеро не стали полновластными хозяевами региона? Армия боится соваться туда. Вьетнаму или Сальвадору рядом делать нечего. Твое здоровье.
Там человек, или группа людей, или целый отряд пропадают как иголка в стоге сена. И Майта под светящимся звездным покровом видит ее – густую, изобильно-пышную, узорчато-плотную сельву, и видит, как сам он, вместе с Вальехосом и Убильюсом и еще целой армией теней, бредет по ней извилистыми лесными тропами. Нет, это не амазонская равнина, а кудрявый перелесок, полоска гористой сельвы с ее склонами, ручьями, теснинами, ущельями, расселинами, узкими проходами в скалах – идеальный ландшафт, чтобы ударить и скрыться, чтобы рвать коммуникации врага, чтобы путать его планы, морочить его, сводить с ума, нападать там и тогда, где и когда он меньше всего этого ждет, рассеивать его и разжижать, распылять в невообразимых лабиринтах. Он оброс бородой, исхудал, глаза горели огнем неукротимой решимости, пальцы покрылись мозолями от спускового крючка, от запальных шнуров и динамитных шашек. Малейший признак усталости улетучивался перед очевидностью того, что каждый день появляются новые бойцы, что фронт расширяется и что там, в городах, рабочие, студенты, мелкие чиновники, прислуга все отчетливей сознают, что эта революция делается для них и их руками. Майта почувствовал острую нужду оказаться рядом с Анатолио, проговорить с ним всю ночь напролет. Он подумал: «Будь он здесь, у меня прошел бы этот озноб».
– Можем ли мы с вами поговорить еще немного о Майте? Вернемся к поездке марта 1958 года. Он познакомился с вами и с вашими учениками-хосефинами, узнал, что у вас были контакты с коммунарами Учубамбы и что именно оттуда Вальехос планировал начать герилью. Что еще он сделал, что еще узнал в этот первый свой приезд?
Поднося к губам рюмочку писко, он переводит на меня неожиданно трезвый взгляд маленьких глаз. Удовлетворенно прищелкивает языком. Как он умудряется растягивать писко так надолго? Каждый раз выпивает по капельке. «Знаю – когда кончится эта бутылка, больше до смерти не выпью ни глотка, – бормочет он. – Потому что писко с каждым разом все хуже и хуже». Я давно не пил, и писко оказывает на меня действие. Будоражит и сбивает с толку. Так, наверное, чувствовал себя Майта во время приступа горной болезни.
– Бедняга был тогда потрясен до самой глубины души, – говорит он наконец тем пренебрежительным тоном, который неизменно приберегает для отзывов о Майте. Интересно, его злит один лишь Майта или это неприязнь горца-провинциала ко всему, что вообще имеет отношение к Лиме, к столице, к побережью? – Он прибыл сюда во всеоружии опыта революционера, прошедшего тюрьмы, и думал, что все ему в рот будут смотреть и ловить каждое слово. А оказалось, что все уже сделано, и сделано очень хорошо.
Он вздыхает, собрав в этом вздохе сожаление и о том, что писко вот-вот кончится, и о минувшей юности, и об этом заезжем столичном госте, которого они с Вальехосом учили уму-разуму, и о давно прошедшем голоде, и о той шаткой неуверенности, в которой пребывает сейчас. За недолгое время общения я успел понять, что человек он противоречивый и понять его не так-то просто. То он с воодушевлением принимается отстаивать свое славное революционное прошлое. То вдруг начнутся восклицания в таком примерно роде: «Как только придут террористы, меня казнят и на грудь повесят табличку “Предатель”. Или войдет “эскадрон свободы”, кастрируют мой труп, а яйца засунут мне в рот. В Лиме ведь тоже, кажется, так поступают?» То вдруг окрысится на меня: «Как вы можете сидеть и сочинять романы посреди всего этого кошмара?» Вернется ли он к тому, что меня интересует? Ага, вернулся:
– Разумеется, я могу рассказать вам все, что он делал, говорил, видел и слышал во время своего первого приезда. Он приклеился ко мне просто намертво. Мы устроили ему несколько встреч: сперва – с хосефинами, а потом – с товарищами более опытными. С шахтерами из Ла-Оройи, из Касапальки, из Морокочи. Жители Хаухи шли работать на шахты, принадлежавшие главному тогдашнему монстру – «Серро-де-Паско коппер корпорейшн». Домой возвращались на праздники и иногда – на уик-энды.
– Их тоже вовлекли в этот проект?
Вальехос и Убильюс говорили, что их стоит посвятить во все подробности, но Майта твердил, что за шахтеров ручаться не станет. Их было пятеро, и наутро он часа два проговорил с ними там же, в доме Чато. И счел, что встреча вышла замечательная и общаться с ними было легко и приятно – особенно с Лорито, самым начитанным и политически развитым из всех, – однако ни разу ни он, ни его товарищи не сказали, что готовы бросить работу, оставить дом и семью и взяться за оружие. Вместе с тем Майта не был вполне убежден, что они этого не сделают. «Они благоразумны, – подумал он. – Они – рабочие и знают, чем рискуют». И видят его впервые в жизни. Вполне логично, что соблюдают осторожность. Кажется, это давние друзья Убильюса. По крайней мере, один, с полным ртом золотых зубов, по имени Лорито, прежде был боевиком-апристом. Сейчас он провозглашает себя социалистом. Когда речь заходила об американцах из «Серро-де-Паско», показывают себя решительными врагами империалистов; когда возникает тема заработной платы, аварий на производстве, болезней, вызванных работой на руднике, – убежденными революционерами. Но всякий раз, как Майта пытался уточнить, как именно будут они участвовать в восстании, ответы получал расплывчатые. Когда от общего переходили к конкретному, решимость их, по всей видимости, явно слабела.
– Мы поехали еще и в Рикран, – добавляет Убильюс, выкладывая свои сокровища постепенно. – Я одолжил у племянника грузовик и сел за руль, потому что Вальехос в тот день был занят по службе. Рикран, исчезнувший Рикран… Знаете, сколько таких поселков было разрушено во время этой войны? Один судья как-то рассказал мне, ссылаясь на одного полковника из генштаба, что, по секретной статистике вооруженных сил, с начала событий уже полмиллиона убитых. Да, так вот… я повез Майту в Рикран. Четыре часа грохота и тряски – и, наконец, полянка на высоте четырех с половиной тысяч метров. Несчастный троцкистик! У него шла кровь из носа так, что платок промок. Не создан он был для высокогорья. Утесы и кручи его пугали. Голова кружилась, клянусь.
Ему казалось – он умирает, сейчас упадет, и кровотечение никак не унималось. И все же это суточное путешествие в Рикран по горному коридору бодрило его сильней всего остального. Край кондоров, снегов, чистейшего неба, остроконечных охристых вершин. Он думал: «Невероятно, что можно жить на таких высотах, укрощать их, возделывать эти крутые склоны, создавать на подобных пространствах целую цивилизацию». Люди, которых представил ему Чато Убильюс, – десяток фермеров и ремесленников – оказались поразительно мотивированными. С ними можно было объясняться, благо все говорили по-испански. Ему задавали множество вопросов, и он, окрыленный собственными высокими целями, еще уверенней, чем школьникам-хосефинам, наобещал им помощи и поддержки от трудящихся Лимы. Как бодрила его та естественность, с которой эти простые, бедные люди воспринимали революцию! Воспринимали ее как нечто неминуемое, необратимое, конкретное, реальное. Разговор шел без иносказаний – говорили об оружии, о тайниках, о том, что они с первого дня примут участие в боевых действиях. Но пришлось пережить и сложный момент. Какую помощь окажет им Советский Союз? Майте не хватило решимости сказать им о преданной революции, о сталинской бюрократии, о Троцком. Он почувствовал, что запутывать их такими вопросами будет не к месту и не ко времени. СССР и другие социалистические страны обязательно помогут, но потом, когда перуанская революция станет свершившимся фактом. А до этого будут оказывать им только моральную поддержку. Так уже происходило с другими прогрессивными движениями. Подставят плечо, когда все заставит их сделать это. А заставит непременно, потому что революция, однажды начавшись, уже не остановится.
– Короче говоря, Рикран тебя просто ошеломил, – сказал Вальехос. – Другого я и не ждал.
Они сидели в маленьком ресторанчике на вокзальной площади – перкалевые занавески на окнах, голубоватые клеенки на столиках. Со своего места Майта видел, как вершины гор по ту сторону решетчатой ограды и рельсов из золотисто-охристых делаются черно-серыми. Они сидели здесь уже несколько часов, с самого обеда. Хозяин знал Убильюса и Вальехоса и несколько раз подходил к ним поболтать. Потом сменили тему, и Майта стал спрашивать про Хауху. Почему заведение называется «Халапато»? На праздниках 20 января в квартале Яуйоса был такой обычай: плясали пандилью, и на улице подвешивали живую утку, которую надо было обезглавить на бегу или на скаку.
– Золотое было времечко, когда на празднике Халапуто еще имелись утки, – ворчит Убильюс. – И нам еще казалось, что вот мы и достигли дна. Тем не менее утку купить было каждому по средствам, а люди Хаухи ели два раза в день, во что нынешние дети поверить не могут, – со вздохом продолжает он. – Хороший был праздник – даже веселей и изобильней карнавала.
– Об одном просим, – сказал Вальехос. – Чтобы, когда мы начнем действовать, партия подчинялась. Они же революционеры, так ведь? Я от доски до доски прочитал номера «Вос обрера», которые ты мне дал. В каждой статье через слово повторяется «революция». Ну так пусть будут последовательны и выполняют свои же заповеди.
Майте стало не по себе: Вальехос впервые дал ему понять, что сомневается в поддержке партии. А ведь он и словом не обмолвился о том, какие дебаты разгорелись по поводу его проекта и самой его персоны.
– Партия поддержит. Однако должна быть совершенно уверена в том, что акция готовится серьезная, хорошо продуманная и с большими шансами на успех.
– В общем, тогда троцкистик удостоверился, что проект готовился без спешки и вполне здраво, – возвращается к этой теме Убильюс. – Он и предположить не мог, что мы так основательно подготовились.
– Да, это серьезней, чем я думал. – Майта повернулся к Вальехосу. – Ты меня обманул, знаешь? Ты сумел создать настоящую сеть из крестьян, рабочих и студентов. Снимаю перед тобой шляпу, товарищ.
В «Халапато» зажгли свет. Майта увидел, как жужжащий рой насекомых стал биться о лампочку, качавшуюся на длинном шнуре.
– Я ведь тоже принял кое-какие меры предосторожности. Ты проверял меня, а я – тебя, – сказал лейтенант с несвойственной ему, непривычной в его устах веской самоуверенностью. – Мне тоже надо было убедиться, что могу доверять тебе.
– Ты отлично усвоил урок, – улыбнулся Майта. И замолчал, чтобы перевести дух. Сегодня горная болезнь мучила его не так сильно: после двух дней бессонницы он смог наконец-то поспать несколько часов. Неужто сьерра приняла его? – Два наших товарища, Анатолио и Хасинто, приедут на следующей неделе. Их отзыв будет решающим для того, чтобы партия приняла решение. Я настроен оптимистично. Когда они увидят то, что видел я, наверняка поймут, чтобы нет оснований отступать.
Да, конечно, именно тогда, в первый его приезд в Хауху, пришла в голову Майты мысль, породившая столько сложностей. Поделился ли он ею в тот вечер, в «Халапато», изложил ли ее вполголоса, тщательно подбирая слова, чтобы не обескуражить слушавших жестоким откровением – левое движение, которое они считали монолитным, на самом деле разделено, чтобы не сказать расколото? Убильюс уверяет меня, что нет. «Тело мое изношено, но память пока не подводит». Майта никогда не разделял его намерения бросить тень на другие группы или фракции. Стало быть, он разделял эту идею только с Вальехосом? Во всяком случае, решение было принято лишь в Хаухе – Майта никогда не поддавался первому порыву. Да, приехав в Лиму, он если и увиделся с Блэкером и, вероятно, с людьми из Перуанской компартии, то лишь потому, что накануне, в сьерре, снова и снова возвращался к этому вопросу. Должно быть, это случилось однажды бессонной ночью в пансионе на улице Тарапака, когда ему не спалось от тахикардии и он слышал ровное дыхание спящего друга и гулкие удары своего колотящегося сердца. Не слишком ли многое поставлено на карту, чтобы доверять начало восстания одной лишь маленькой РРП (Т)? Было холодно, и он съежился под ворсистым покрывалом. Прижав ладонь к сердцу, слушал его гулкие суматошные удары. Логика безупречна: разброд на левом фланге в значительной, куда большей степени, нежели идеологические разногласия, объясняется отсутствием настоящих реальных дел, бесплодным умствованием: от этого – и раскол, и самоуничтожение. Вооруженная борьба, герилья, способна переломить ситуацию и сплотить истинных революционеров, показав византийцам, чем они отличаются от них. Да, активные действия – вот верное средство от сектантства, порожденного политическим бессилием. Действие разомкнет порочный круг, откроет глаза товарищам соперникам. Надо дерзать, надо вести себя сообразно обстоятельствам. «Какое значение, товарищи, имеет паблизм или антипаблизм, когда на кон поставлена революция?» Здесь, в ночном холоде Хаухи, он представил себе усеянный звездами купол и подумал: «Этот чистый воздух просветил тебя, Майта». Провел рукой от груди к паху и начал ласкать себя.
– Неужели он не сказал вам, что столь важный план не может оставаться монополией одной троцкистской фракции? – настойчиво допытываясь я. – И что он постарается добиться сотрудничества с РРП и даже с компартией?
– Разумеется, не сказал, – без запинки отвечает Убильюс. – Ничего похожего он нам не говорил и попытался скрыть, что левые разобщены и что РРП (Т) влияния не имеет. Он сознательно и коварно морочил нам голову. Твердил нам о партии. Партия – то, партия – это… Я, конечно, был уверен, что речь идет о компартии, а в ее рядах – десятки тысяч рабочих и студентов.
Вдалеке слышится стрельба. Или это гром? Через несколько секунд звук повторяется, и мы замираем, прислушиваясь. Грохот отдаляется, и Убильюс бормочет: «Динамит. Партизаны взрывают его в горах. Чтобы поиграть на нервах солдат в казармах. Психологическая война». Ничего подобного: это утки. Целая стая, покрякивая, летит над зарослями тростника. Майта – уже с чемоданом в руке – и Вальехос вышли пройтись. Через час он уже сядет на поезд до Лимы.
– Места всем хватит, – сказал Вальехос. – Чем больше, тем лучше. Оружия хватит на всех, кто захочет пострелять. Я тебя об одном прошу: постарайся справиться со всем поскорее.
Они шли по обочине, а вдалеке поблескивали красноватые черепичные крыши. Ветер мурлыкал что-то в кронах эвкалиптов и белых ив.
– Времени у нас – сколько нужно, – сказал Майта. – Не надо пороть горячку.
– Да, они здесь, – суховато сказал Вальехос. Он обернулся, и Майта увидел в его глазах слепую решимость. И подумал: «Еще что-то… я сейчас узнаю еще что-то». – Два главных из Учубамбы – те, которые руководили вторжением в Айну, сейчас здесь.
– В Хаухе, – сказал Майта. – Почему же ты мне их не представил? Я бы хотел потолковать с ними.
– Они в тюрьме и гостей не принимают, – улыбнулся Вальехос. – Сидят.
Их доставил патруль Гражданской гвардии, которую отправили на подавление восстания. Но неизвестно, долго ли они тут пробудут. В любую минуту может поступить приказ перевести их в Уанкайо или в Лиму. А почти весь план строился на них. Их должны были спешно и скрытно отправить из Хаухи в Учубамбу, а они – гарантировать участие коммунаров.
– Алехандро Кондори и Зенон Гонсалес, – говорю я, опережая Убильюса. Тот остается с открытым ртом. Лампочка горит так тускло, что мы остаемся почти в темноте.
– Да, так их зовут, – бормочет он. – Вы хорошо осведомлены.
Я? Да я прочел все, что было напечатано в газетах и журналах про эту историю, и побеседовал с бессчетным количеством участников и очевидцев. Но у меня создавалось впечатление, что чем глубже я зарываюсь в это, тем меньше понимаю, что же произошло на самом деле. Потому что каждый новый факт приносил новые противоречия, нестыковки, тайны, домыслы и догадки. Как же эти два крестьянских вожака из захолустной общины в зоне сельвы очутились в тюрьме Хаухи?
– Чудесная случайность, что их привезли именно в эту тюрьму, – объяснил Вальехос. – Я и не думал вмешиваться в это. Моя сестра сказала бы, что так Господь управил.
– Они до ареста принимали участие в ваших делах?
– В самом общем виде, – говорит Убильюс. – Мы говорили с ними, когда ездили в Учубамбу, и они помогали нам прятать оружие. Но вошли по-настоящему, когда оказались в тюрьме. И стали неразлучны со своим тюремщиком. Ну, то есть с лейтенантом. Я так понимаю, он не посвятил их в подробности, пока не громыхнуло.
Эта часть истории – финал ее – беспокоит Убильюса, хотя с тех пор прошло уже столько лет; об этой части истории он знает понаслышке, в этой части истории он играет роль противоречивую и сомнительную. Вдалеке снова звучит залп. «Похоже, это расстреливают сторонников террористов», – бурчит он. В это время суток их выводят из дома, сажают в джипы или танкетки и увозят на окраины. У обочин дорог на следующий день появляются их трупы. «Вы видите смысл в том, чтобы сочинять роман, находясь в нынешнем Перу, где жизнь дана всем гражданам словно бы взаймы? Имеет ли смысл ваш роман?» Отвечаю, что наверняка имеет, если я его пишу. В Убильюсе есть нечто наводящее тоску: во всем, что он говорит, чувствуется привкус горечи. Я, наверное, предубежден, но не могу отделаться от ощущения, что он постоянно обороняется и, что бы ни говорил, говорит для самооправдания. Но разве не все мы поступаем схожим образом? Откуда же тогда мое недоверие? От того, что он остался жив? От вороха сплетен и слухов, порочащих его? Но разве я не знаю, что по части политических дебатов эта страна, прежде чем сделаться нынешним кладбищем, всегда была огромной мусорной кучей? Но неужели мне неизвестно, какое количество совершенно безосновательных мерзостей принято приписывать здесь оппонентам? Нет, не это внушает мне жалость к Убильюсу, а, положа руку на сердце, упадок, в котором он пребывает безвылазно, его тоска и тот карантин, куда он сам себя посадил.
– Подводя итог, можно сказать, что вмешательство Майты в разработку плана действий сводилось к нулю? – говорю я.
– Ну, точнее, степень его участия была ничтожна, – поправляет он, пожимая плечами. Зевает, отчего все лицо морщится. – С ним или без него – все едино. Мы согласились иметь с ним дело, считая его профсоюзным и политическим деятелем, имевшим определенный вес. Нам нужна была поддержка рабочих и революционеров в остальной части страны. И эта функция отводилась Майте. Но в итоге вышло так, что он не представлял даже свою крошечную РРП (Т). В политическом смысле он был круглым сиротой.
«Круглым сиротой». Два этих слова продолжают звучать у меня в ушах, когда я, простившись с Убильюсом, выхожу на пустынные улицы Хаухи и в звездном сиянии направляюсь к своему отелю. Он сказал, что если я опасаюсь идти так далеко, то могу переночевать у него. Но я отказываюсь: мне остро необходимы свежий воздух и одиночество. Мне нужно унять вихри в голове и отдалиться на какое-то расстояние от человека, одно присутствие которого подавляет мою творческую активность. Стрельба смолкла, и, судя по полному безлюдью на улицах, уже начался комендантский час. Я иду по середине мостовой, ступая твердо и звучно, стараясь быть заметным издали, чтобы патруль, буде он появится, не счел, что пытаюсь скрыться. С небес исходит свечение – непривычное для человека из Лимы, где звезды вообще почти не видны или чуть угадываются в тумане. Холодный воздух щиплет губы. Разыгравшийся днем аппетит сейчас пропал. Политический сирота. Майта стал таким, борясь с режимом в составе сект, которые из-за его бесплодных поисков идеологической чистоты становились с каждым разом все малочисленней, но все радикальней, и его полнейшее сиротство выражалось в стремлении к строжайшей конспирации для того, чтобы начать войну на высотах Хунина в союзе с двадцатидвухлетним лейтенантом-тюремщиком и учителем из Национального колледжа, причем оба были напрочь отъединены от левого движения Перу. Да, это завораживало. Пленяло и пьянило и год спустя после того, как я взялся за расследование, и в тот день, когда я узнал в Париже обо всем, что произошло в Хаухе… Скудный свет редких уличных фонарей погружает в таинственный полумрак старинные фасады домов – иные с огромными подъездами и засовами, с железными коваными решетками, с балконами, за которыми угадываются вестибюли, патио с деревьями и вьющимися растениями и жизнь, некогда упорядоченная и однообразная, а ныне, без сомнения, охваченная страхом. И «круглый сирота», впервые оказавшись в Хаухе, наверняка пребывал в небывалом, беспримерном восторженном возбуждении. Он собирался действовать: мятеж обретал все более зримые и осязаемые очертания – лица, места, диалоги, конкретные поступки. И казалось, что вся его жизнь борца, заговорщика, преследуемого, политзаключенного вдруг оказалась оправданной и как из катапульты выброшенной в высшую реальность.
Все закрыто, и я вспоминаю по каким-то прежним, давним приездам сюда незабываемые лавчонки и магазинчики, освещенные керосиновыми лампами, – мастерские часовые, швейные и шляпные, свечные лавки, парикмахерские, булочные. И еще – на прилавках видны иногда ряды кроличьих тушек, сушащихся под открытым небом. Внезапно опять хочется есть, рот заполняется слюной. Я думаю о Майте – возбужденный и счастливый, он собирается назад, в Лиму, и уверен, что его товарищи по партии примут план действий без замечаний. Он подумал: «Увижу Анатолио, проговорим с ним всю ночь напролет, я расскажу ему все, посмеемся… А потом…» Умиротворяющую тишину нарушает изредка голос какой-то ночной птицы, невидимой под стрехой. Я уже выхожу из поселка. Здесь это было, здесь они это сделали, здесь, на этих тихих улочках, где время замедлило свой бег, на этой площади благородных пропорций, где двадцать пять лет назад стояли по периметру плакучие ивы и кипарисы. Здесь, в этом краю, где им было бы трудно представить, что бывает хуже, что голод, резня и опасность распада достигнут нынешних пределов. Здесь, перед возвращением в Лиму, прощаясь на вокзале, «круглый сирота» внушал пылкому лейтенанту: чтобы усилить импульс при начале восстания, следует подумать о кое-каких акциях боевой пропаганды.
– А это что такое? – спросил Вальехос.
Поезд уже стоял у перрона, и началась толчея посадки. Двое разговаривали у двери вагона, используя последние предотъездные минуты.
– На языке католицизма это значит «проповедовать, используя личный пример», – сказал Майта. – Это поступки, которые обучают массы, воздействуют на их воображение, обогащают идеями, показывают свою силу. Боевая пропаганда стоит больше, чем сотня номеров «Вос обрера».
Они говорили вполголоса, хотя в бешеной сутолоке можно было не опасаться, что их услышат.
– Какой тебе еще пропаганды, если можно занять тюрьму в Хаухе и захватить оружие? И полицейский комиссариат, и участок Гражданской гвардии? Тебе что, мало?
– Да, мало.
Штурм этих мест – дело чисто военное, мятеж, раз уж его возглавляет лейтенант. С точки зрения идеологии это выглядит недостаточно наглядно и красноречиво. Газеты и радио должны будут давать информацию беспрестанно. Все, что будет делаться в первые часы, должно быть навсегда запечатлено в памяти народа, найти в ней отзвук, высечено, как на граните памятника. Все происходящее следует использовать в полной мере, чтобы все поступки и деяния обрели символическое значение, раскрылись до отказа, чтобы их революционный, классовый посыл дошел до активистов, студентов, интеллигентов, рабочих и крестьян.
– Знаешь, а ведь ты прав, – сказал Вальехос.
– Важно понять, сколько времени у нас в запасе.
– Несколько часов. Перережем телефонные и телеграфные провода, отключим радио, так что им не останется ничего иного, как послать связного в Хуанкайо. Пока он обернется туда и обратно, пока поднимут в ружье полицию, пройдет часов пять.
– С избытком хватит для кое-каких дидактических действий, – сказал Майта. – Они наглядно покажут массам, что наше движение выступает против власти буржуазии, империализма и капитализма.
– Ты целую речь произнес, – рассмеялся Вальехос и обнял его. – Давай поднимайся в вагон. А будешь возвращаться, не забудь прихватить тот мой подарочек. Он тебе пригодится.
«План-то был прекрасен», – несколько раз повторил во время нашего разговора Убильюс. Ну, а что же не удалось? Что в нем изменили, почему поторопились, кем он был поставлен с ног на голову? «Точно не скажу. Вальехосом, разумеется. Но под влиянием троцкистика. С этими сомнениями я и в гроб сойду». Сомнения, которые грызли его всю жизнь и сейчас еще грызут – сильней, чем гнусная клевета, которую о нем распускают, сильней того, что он значится в черном списке у герильеро. Я прошел уже половину пути до гостиницы и не встретил ни танкетки, ни человека, ни животного – только слышал клекот невидимых птиц. Звезды и луна освещали спокойный синеватый луг, плантации, эвкалипты и холмы, маленькие домики по обочинам дороги, камни и грязь, как в городе. В такую ночь воды лагуны, должно быть, сто́ят того, чтобы увидеть их. Доберусь до гостиницы – выйду посмотреть. Прогулка примирила меня с моей книгой. Я поднимусь на террасу, выйду на причал, и никакая пуля – ни шальная, ни прицельная – не оборвет мой путь. И я буду думать, вспоминать, фантазировать до тех пор, пока – прежде чем займется день – не придам форму этому эпизоду из истории Майты. Раздался гудок, и поезд тронулся.