– Рано или поздно эта история должна быть написана, – говорит сенатор, поерзывая в кресле, чтобы поудобней пристроить поврежденную ногу. – Истинная история, не миф. Но сейчас еще не время.
Я просил его назначить встречу в каком-нибудь тихом месте, но он настоял, чтобы я пришел в бар конгресса. И, как я и опасался, беседа наша прерывается ежеминутно: коллеги и журналисты то и дело подходят к нашему столику, здороваются, перебрасываются шутками, задают вопросы. Оставшись после покушения хромым, сенатор теперь – один из самых популярных парламентариев. Беседа течет не гладко, перемежается большими паузами. Я повторяю, что намереваюсь не писать истинную историю Майты, а всего лишь собрать как можно больше сведений и отзывов о нем с тем, чтобы, сдобрив эти материалы изрядной долей вымысла, создать нечто такое, что станет неузнаваемой версией произошедшего. Глаза навыкате смотрят на меня недоверчиво, недоброжелательно, изучающе.
– Ситуация сейчас такова, что не следует делать ничего такого, что могло бы навредить великому делу объединения левых демократов, ибо только оно в нынешних обстоятельствах способно спасти Перу, – бормочет он. – Хотя минуло уже двадцать пять лет, история Майты чревата неприятностями.
Сенатор говорит легко и свободно. Он худощав, элегантно одет, во вьющихся волосах преобладает седина, курит из мундштука. Вероятно, дает себя знать покалеченная нога, и он с силой разминает ее. Для политика он пишет правильно. И это в свое время открыло ему двери в высшие сферы – он стал советником генерала Веласко[19], главы военного режима. Это он придумал львиную долю тех словес, благодаря которым над диктатурой воссиял ореол поборницы прогресса. Это он сочинил для генерала большую часть его речей (об этом можно догадаться по кое-каким социально-юридическим оборотам, застревавшим у оратора в зубах) и вместе с очень немногими был радикальнейшим поборником режима. Сейчас сенатор Кампос занимает умеренную позицию, которую яростно атакуют и крайне правые, и ультралевые (маоисты и троцкисты). И городские партизаны-геррильерос, и бойцы «эскадронов свободы» приговорили его к смерти. Последние уверяют – и это ли не лучшее доказательство того, в каком абсурде мы живем, – что именно он тайно руководит всей подрывной деятельностью в стране. Несколько месяцев назад бомба, заложенная под его автомобиль, ранила его водителя, а ему раздробила левую ногу, которая теперь не сгибается. Кто устроил взрыв? Неизвестно.
– И наконец, – вдруг восклицает он в ту минуту, когда я, отчаявшись разговорить его, собираюсь откланяться, – если уж вам известно так много, узнайте и самое главное: Майта сотрудничал с военной контрразведкой и, вероятно, с ЦРУ.
– Это не так, – возразил Майта.
– Это так, – ответил Анатолио. – Ленин и Троцкий всегда осуждали терроризм.
– Прямое действие – не терроризм, – сказал Майта, – а просто-напросто и в чистом виде – способ революционной вооруженной борьбы. Если даже Ленин и Троцкий высказывались против него, то не постоянно, не всегда. Пойми, Анатолио, мы забываем нечто очень важное. Наш долг – устроить революцию, выполнить первую и главную задачу марксиста. Невероятно, что нам напоминает об этом армейский офицер.
– Но ты признаешь, по крайней мере, что Ленин и Троцкий осуждали терроризм? – предпринял тактический отход Анатолио.
– Сохраняя дистанцию, я тоже его осуждаю, – кивнул Майта. – Слепой терроризм отдаляет народные массы от их авангарда. Мы призваны к иному: наше предназначение – стать искрой, которая воспламенит фитиль, снежным комом, который вызовет лавину.
– Да ты прямо поэт, – рассмеялся Анатолио, и его хохот раскатился по крошечной комнатке непомерно громко.
«Нет, не поэт, – подумал он. – Скорее уж вновь обрел молодость и воодушевился». И оптимизм, которого так давно не чувствовал. Показалось, что вся груда книг и газет, наваленных вокруг, вспыхнула и занялась нежарким, всеохватным пламенем, которое, не обжигая, словно бы накаляло и тело, и душу. Это и есть счастье? Дискуссия в Центральном комитете партии пробудила в нем страсть, всколыхнула давно позабытые чувства. После заседания он отправился на площадь перед театром Сегуры, в редакцию «Франс пресс». И там четыре часа переводил. И, вопреки всей этой суете, на душе было свежо и светло. Его сообщение о Вальехосе было одобрено, как и предложение принять во внимание его план. «Взять за основу, выработать план действий – какая чушь все это», – подумал он. На самом деле значение достигнутого согласия – совершить революцию, прямо сейчас, не рассусоливая, – имело первостепенную важность. Майта делал доклад так убежденно, что это не могло не подействовать на товарищей: он видел это по их лицам, сознавал по тому, что его ни разу не перебили. Да, план осуществим, но при том условии, что осуществлять его будет такая революционная организация, как его партия, а не юнец с лучшими намерениями, но без прочного идеологического фундамента. Он полузакрыл глаза, и перед ним возникло отчетливое видение: немногочисленный, хорошо вооруженный и оснащенный авангард при поддержке городской бедноты и с ясным пониманием стратегической цели и тактических шагов к ее достижению способен стать тем очагом, из которого революция распространится на остальную страну тем горючим материалом, который поддержит пожар революции. Возможно ли, чтобы в такой стране, как Перу, где с незапамятных времен бушуют такие классовые противоречия, не сложились объективные условия? А это первоначальное ядро, отважно ведя пропаганду с помощью оружия, создаст и субъективные условия для того, чтобы в борьбу включились рабочий класс и крестьянство. Его вернула к действительности фигура Анатолио, который сидел на краешке кровати, а теперь поднялся.
– Схожу гляну, есть ли очередь, потому что еще немного – и навалю в штаны. Терпежу больше нет.
Он уже дважды спускался, но всякий раз у обеих уборных стояли ожидающие. Майта видел, как Анатолио, согнувшись и держась за живот, вышел из комнаты. Как хорошо, что он пришел вчера вечером, как хорошо, что сегодня, когда наконец случилось нечто важное, когда началось нечто новое, есть с кем поделиться этими бушующими в голове вихрями идей. «Партия совершила качественный скачок», – подумал он. Подложив правую руку под голову, растянулся на кровати. Центральный комитет, одобрив идею работы с Вальехосом, создал группу действия – товарищ Хасинто, товарищ Анатолио и сам Майта, – которой будет поручено разработать график акций. Решили, что Майта немедленно отправится в Хауху, чтобы на месте разобраться, кто входит в маленькую организацию Вальехоса и какого рода контакты установлены с общинами долины Мантаро. Два других товарища поедут в сьерру для координации работы. Заседание ЦК завершилось в обстановке всеобщего восторга. В этом же настроении пребывал Майта, переводя телеграммы «Франс пресс», и потом, когда возвращался домой. В переулке он увидел юношескую фигуру Анатолио, различил, как в полутьме блеснули зубы.
– Меня так перетряхнуло днем, что захотелось еще потолковать с тобой, – сказал тот. – Ты очень устал?
– Вовсе нет, пойдем ко мне, – похлопал его по плечу Майта. – Я и сам взбудоражен. Потому что, как сказал Вальехос, это чистый динамит.
Ходили слухи, звучали сплетни, делались намеки, и даже во дворах Сан-Маркоса разбрасывали листовки с обвинениями. В том, что Майта внедрен? Подослан? Тут же появились две статьи, где, смущая умы, разъяснялось, чем на самом деле занимался Майта.
– Его считали провокатором? – напрямик говорю я. – Но вы тем не менее…
Сенатор Кампос вскидывает руку, не давая мне договорить.
– Мы, как и Майта, были троцкистами, а эти нападки исходили от московитов, так что поначалу мы не придавали им значения, – объясняет он, пожимая плечами. – Люди из РРП ежедневно вешали на нас всех собак и призывали к покаянию. Между троцкистами и московитами никогда не утихал каинизм[20]. И принцип был: «Злейший враг – тот, кто ближе всех: с ним надо покончить, даже если для этого придется заключить сделку с дьяволом».
И замолкает, потому что к нам подходит очередной журналист с вопросом, правду ли пишут в газете о том, что он, испугавшись угроз, готовит бегство за границу под предлогом новой операции на покалеченной ноге. «Чистейшая клевета, – смеется он в ответ. – Только смерть разлучит меня с перуанцами». Журналист, придя от этой фразы в восторг, удаляется. Мы заказываем еще кофе. «Я знаю, что здесь, в конгрессе, мы пользуемся привилегией пить кофе несколько раз в день, что для остальных перуанцев стало непозволительной роскошью. Но это ненадолго. Запас, имеющийся у хозяина, небесконечен». Потом он распространяется о тяготах войны, таких как нормирование продуктов, неуверенность в завтрашнем дне, психоз, который вызывают у людей слухи о вторжении иностранных войск.
– Товарищам московитам, несомненно, – неожиданно увязывает он это с тем, о чем говорил мне раньше, – хорошо платили за такие сообщения. Понятно, откуда ветер дует. Москва, КГБ. Это от них становилось известно о двуличии Майты.
Он вставляет сигарету в мундштук, берет его в рот, посасывает, снова растирает ногу. Хмурится, словно спрашивая себя, не слишком ли далеко он зашел в своих откровениях. Они с моим одноклассником сражались бок о бок, лелеяли одни и те же политические мечты, делили поровну тяготы подполья и преследований. Как же он мог с таким безразличием сообщить мне, что за гнусная тварь был этот Майта?
– Вы же знаете, что он много раз сидел в тюрьме. – Он стряхивает пепел в порожнюю кофейную чашечку. – И там его должны были шантажом склонить к сотрудничеству. Одних каталажка закаляет, других – размягчает.
Он смотрит на меня, оценивая, какой эффект произвели его слова. Он спокоен, уверен в себе, и на лице его – любезное выражение, которое он не теряет даже в самых ожесточенных дискуссиях. Почему он так ненавидит своего старого товарища?
– Такие вещи всегда трудно доказать.
Там, в каком-то миге прошлого, Майта, неузнаваемо замотанный засаленным шарфом, передает тетрадки, где симпатическими чернилами записаны имена, планы, адреса, какому-то военному, на котором неладно сидит штатское платье, и недоверчивому чужестранцу, путающемуся в испанских предлогах.
– Не трудно, а невозможно, – поправляет меня сенатор. – Но тем не менее однажды это удалось. – Он набирает воздуху и приводит в действие гильотину. – Во время правления генерала Веласко мы обнаружили, что нашими спецслужбами практически руководило ЦРУ. Всплыло множество имен. И среди них – имя Майты. Мы прикинули, сопоставили, припомнили кое-что. Он стал вести себя подозрительно после своего знакомства с Вальехосом.
– Это тягчайшее обвинение, – говорю я. – Сотрудник военной разведки, агент ЦРУ и одновременно…
– Сотрудник… агент… Слишком громкие слова, – поправляет он. – Осведомитель, орудие, быть может жертва. Вы говорили с кем-нибудь еще из тех, кто знавал Майту в ту пору?
– С Мойзесом Барби Лейвой. Мыслимо ли, чтобы ему ничего не было известно об этом? Мойзес принимал участие в подготовке к акции в Хаухе, он даже виделся с Майтой накануне…
– Мойзес вообще многое знает, – улыбается сенатор.
Может быть, он сейчас откроет мне, что и Мойзес – агент ЦРУ? Нет, он никогда не бросит такое обвинение директору центра, который опубликовал уже два его социально-политических исследования, а к одному из них сам написал предисловие.
– Мойзес – человек осмотрительный, обремененный интересами, которые надо защищать, – не без сарказма роняет сенатор. – Он исповедует философию, сводящуюся к формуле «что было, то сплыло». Лучшая философия для тех, кто хочет избежать проблем. Я же, на свою беду, – другой породы. Язык за зубами держать не умею. И благодаря обыкновению говорить, что думаю, стал хромоногим. И это же в любую минуту может доконать меня. А выиграл лишь право не стыдясь смотреть в глаза моей семье.
Минуту он сидит, потупясь, словно стесняется, что позволил себе предать огласке такую автобиографическую подробность.
– И какого же мнения о Майте он придерживается сейчас? – спрашивает он, по-прежнему разглядывая носы своих башмаков.
– Считает, что Майта – довольно наивный идеалист, – говорю я. – Человек безрассудный, конфликтный, однако революционер до мозга костей.
Окутанный дымом сенатор пребывает в задумчивости.
– Знаете поговорку «Дерьмо не тронь – не завоняет»? – И, немного помолчав, договаривает с улыбкой: – В ту ночь, когда мы исключали Майту из партии, не кто иной, как Мойзес, выдвинул обвинение в том, что его внедрили к нам.
Я потерял дар речи: в маленьком гараже, превращенном в трибунал, некий громогласный юнец по имени Мойзес, завершая свою обвинительную речь, выкладывает ворох неопровержимых обвинений. Доносчик! Стукач! Скорчившись под плакатом с портретами вождей, бледный Майта не произносит ни слова. Дверь открылась, и вошел Анатолио.
– Ну, кажется, удалось прорваться в сортир, – приветствовал его Майта.
– Уф, наконец-то могу дышать свободно, – засмеялся Анатолио, закрывая дверь. Он намочил волосы, лицо и грудь: на коже блестели капельки воды. В руке у него была рубашка, и Майта увидел, как он аккуратно расстелил ее в изножье топчана. «Совсем цыпленочек», – подумал Майта. Кожа туго обтягивала костлявый торс, на груди влажно курчавились волосы. Руки у него были длинные, но соразмерные. Майта впервые увидел его четыре года назад на конференции в профсоюзе строительных рабочих. Ораторов постоянно перебивали мальчишки из Союза коммунистической молодежи: хором заводя старую, в зубах навязшую песню про Троцкого и троцкизм – они союзники Гитлера, агенты империализма, приспешники Уолл-стрит. Большеглазый темноволосый парнишка, сидевший в первом ряду, – этот самый Анатолио – старался пуще всех. Он, кажется, и подавал сигналы к началу обструкции. И все же что-то в нем вызывало у Майты симпатию. Это было предчувствие – одно из тех, что часто посещали его, но ни разу не сбылись. На этот раз вышло иначе. Когда заседание окончилось и страсти немного улеглись, он подошел к нему и предложил вместе выпить кофе, чтобы «продолжить уточнение расхождений», и парнишка не заставил себя просить. Позднее, уже вступив в РРП (Т), он часто повторял: «Товарищ, ты прочистил мне мозги». Майта в самом деле проделал работу, требовавшую и изворотливости, и ласки. Давал ему книги и журналы, убедил посещать марксистский кружок, которым сам же и руководил, бессчетно приглашал в кафе, где за столиком вдалбливал, что троцкизм – это и есть подлинный марксизм, революция без бюрократии, деспотизма и коррупции. И вот сейчас этот паренек, совсем юный и такой славный, сидит, по пояс голый, в пыльном конусе света и разглаживает свою рубашку. Он подумал: «Хорошо, что Анатолио был в боевой группе. С ним он уверенней чувствовал себя в партии, на него он оказывал наибольшее влияние. Когда они отправлялись продавать «Вос обрера» или раздавать листовки на площади Уньон и у фабричных ворот на проспекте Аргентины, Анатолио никогда не заставлял себя ждать, хоть и жил у черта на рогах, в Кальяо.
– Ох, как неохота пилить домой в такую поздноту…
– Оставайся ночевать, если тебя устраивает это логово.
Здесь время от времени случалось ночевать каждому товарищу из ЦК, а иногда – спали вповалку сразу по несколько человек.
– Не хотелось бы тебя стеснять, – сказал Анатолио. – Тебе бы надо завести кровать пошире – для таких вот неотложных случаев.
Майта улыбнулся ему. Непослушное тело напряглось. Он с усилием заставил себя думать о Хаухе. Его исключили из партии после истории с Хаухой?
– Нет, раньше, – поправляет он меня, удовлетворенно отмечая мою растерянность. – Непосредственно перед ней. Если память мне не изменяет, представили дело так, будто Майта сам отрекся от РРП (Т). Состряпали эту ложь из лучших побуждений – чтобы не обнаруживать перед врагами раскол в наших рядах. Однако все же его выгнали. Потом случилась Хауха, и уже ничего нельзя было прояснить. Помните, какие тогда начались репрессии? Одних пересажали, другие ушли в подполье. Дело Майты предали забвению. Вот как пишется история, друг мой. В общей неразберихе, после наступления реакции, что спровоцировало Хауху, в герои вышли Майта и Вальехос.
Он снова замолкает, задумывается об экстравагантных фортелях истории. Я не мешаю ему размышлять, потому что уверен: его рассказ еще не окончен. Самоотверженный Майта, ставший двуличным чудовищем, сплетает рискованнейшую интригу, чтобы подстроить ловушку своим товарищам? Не слишком ли все это невероятно? И как прикажете оправдать это – в романе, который с самого начала отвергает условность детектива?
– Сейчас все это уже не важно, – говорит сенатор. – Потому что они проиграли. Хотели покончить с левыми навсегда. А сумели устранить их лишь на несколько лет. Явилась Куба, а в 1963-м – Хавьер Эро. В 1965-м – геррильи MIR и FLN[21]. Поражение за поражением в борьбе с революцией. Теперь наконец добились своего. Вот только…
– Вот только – что? – спрашиваю я.
– Вот только это не революция, а апокалипсис. Мог ли кто-нибудь представить себе, что в Перу произойдет такое побоище? – Он смотрит на меня. – То, что творится сегодня, окончательно похоронило историю Майты и Вальехоса. Уверен, что ее сегодня даже не вспоминают. Что еще вас интересует?
– Вальехос… – говорю я. – Он тоже был провокатором?
Пососав мундштук, сенатор – в сторону, чтобы не дымить мне в лицо, – выпускает голубоватое облачко.
– Доказательств нет. Он мог быть просто орудием Майты. – В воздухе снова возникает витая узорчатая струйка. – Ведь это вполне вероятно, а? Майта был старый хитрый лис, а тот – неопытный юнец. Но, повторяю, доказательств не имеется.
Он по-прежнему говорит мягко и раскланивается с теми, кто входит в бар.
– Вы же знаете, что Майта всю жизнь менял партии. Оставаясь при этом левым. Что это? Переменчивость нрава или ловкость? Лично я судить не берусь, хотя хорошо знал его. Потому что он, как угорь, выскальзывал из рук и понять его суть было невозможно. Так или иначе, он был с теми и с этими, входил во все прогрессистские организации или был где-то рядом. Такая траектория наводит на подозрения, вам не кажется?
– А все его тюрьмы? – спрашиваю я. – Он ведь прошел и Фронтон, и Шестую, и Пенитенсиарию.
– И везде был недолго, как я сумел понять. Вот именно – «прошел», не задерживаясь, – не отсидел. И, несомненно, значился в списках агентуры.
Он произносит все это очень хладнокровно, без малейшей неприязни к человеку, которого обвиняет в том, что лгал день и ночь и на протяжении многих лет выдавал и предавал людей, доверявших ему, что организовал восстание для того лишь, чтобы власти получили повод и предлог обрушить на левых массовые репрессии. Несомненно, сенатор ненавидит его всей душой. Все, что он рассказал мне о Майте, все, что он предполагает, тянется издавна, все было многократно думано-передумано, не раз проговорено за эти двадцать пять лет. Но сколь прочно подножье у нагроможденной им горы ненависти? Быть может, все это фарс, призванный опорочить память Майты у тех, в ком еще эта память жива? И в чем причина этой ненависти? Политика? Что-то личное? Или то и другое?
– В нем и вправду было нечто от Макиавелли. – Вооружась спичкой, он извлекает из мундштука сигарету и давит ее в пепельнице. – Поначалу мы сомневались – немыслимой казалась та утонченность, с какой он заманил нас в ловушку. Мастерски проведенная операция.
– Какой смысл перуанским спецслужбам вместе с ЦРУ устраивать этот заговор? – прерываю я его. – Ради того, чтобы ликвидировать организацию численностью семь человек?
– Шесть, шесть, – со смехом поправляет меня сенатор Кампос. – Не забудьте, что в нее входил и сам Майта. – И тотчас вновь обретает серьезность: – Целью операции была не РРП (Т), а все левое движение. Принять превентивные меры и выкорчевать любую попытку революции в Перу. Но мы разгадали эту затею, провокация провалилась и, стало быть, желанного результата не дала. А мы, люди из РРП (Т), самые ничтожные и жалкие и всякое такое, избавили левых от той кровавой бани, которая сейчас устроена в стране.
– И как же РРП (Т) провалила эту провокацию? – отвечаю я. – Уж не тем ли, что устроила Хауху, не так ли?
– Мы провалили ее на девяносто процентов. Их замысел удался всего лишь на десять. Скольких перехватали? Скольким пришлось скрываться? Года на четыре нас загнали в угол. Но покончить с нами не смогли, а ведь цель была поставлена именно такая.
– Не слишком ли дорого это обошлось? – говорю я. – Потому что Майта, Вальехос…
Прерывая меня, он говорит сурово и твердо:
– Быть провокатором и доносчиком – рискованное дело. Провалились и, само собой, поплатились. Такое уж это ремесло. Есть еще одно доказательство. Посмотрите на тех, кто выжил. Что стало с ними? Что делали они потом? Чем заняты сейчас?
Судя по всему, сенатор Кампос с годами утратил навык самокритики.
– Всегда думал, что революция начинается со всеобщей забастовки, – сказал Анатолио.
– Сорелианское заблуждение, анархистский изъян, – ответил Майта. – Ни Маркс, ни Ленин, ни Троцкий никогда не утверждали, что всеобщая забастовка – это единственный метод. Ты забыл про Китай? Как действовал Мао? Забастовками и революционной войной? Подвинься, сейчас упадешь.
Анатолио немного отодвинулся от края.
– Если план сработает, в Перу никогда не будет братания солдат и народа. А будет беспощадная война.
– Мы должны ломать схемы, отбрасывать отжившие формулы. – Майта прислушивался, потому что именно в эти часы начинали слышаться тихие звуки. Вопреки снедавшей его тревоге, он все же предпочел бы не говорить с Анатолио о политике. А о чем же тогда? Да о чем угодно, но только не о борьбе, потому что это устанавливало между ними абстрактную солидарность, безлично-братские отношения. – А мне это трудней, чем тебе, потому что я старше.
Они еле умещались вдвоем на узком топчане, скрипевшем при малейшем движении. Оба были босиком и по пояс голыми. Свет был погашен, в окошко проникал отблеск уличного фонаря. Снаружи время от времени доносилось сладострастное мяуканье кошки в течке.
– Признаюсь тебе кое в чем, Анатолио, – сказал Майта. За несколько часов он выкурил целую пачку. В груди кололо, но все равно хотелось курить. Томление снедало его. Он думал: «Спокойно, Майта. Ты ведь сейчас не наделаешь глупостей, Майта?» – Это самая важная минута в моей жизни. Уверен, Анатолио, что это так.
– Да, это так, – эхом откликнулся паренек. – Самая важная в жизни партии. И, бог даст, для всего Перу.
– В твоем случае все иначе, – сказал Майта. – Ты еще очень молод. Как и Пальярди. Вы только начинаете свою жизнь революционеров, и хорошо начинаете. А мне уж за сорок.
– Разве это старость? Это, кажется, называется «вторая молодость».
– Скорее «первая старость», – пробормотал Майта. – Я уж лет двадцать пять варюсь в этом. В последние месяцы, в этом году, особенно после того, как мы отделились и остались всемером, у меня в ушах все время звучит одно слово, и это слово – «отбросы».
Наступила тишина. И нарушали ее только кошачьи вопли за окном.
– Меня тоже иной раз тоска берет, – подал голос Анатолио. – Когда дела не идут, человек все видит в черном свете. А вот ты меня удивил сейчас, Майта. Потому что если я чем и восхищаюсь, то это как раз твоим оптимизмом.
Было жарко, и их руки, касавшиеся друг друга, были влажны. Анатолио тоже лежал на спине, и в полутьме Майта видел у края топчана его босые ноги – совсем рядом со своими. И подумал, что в любую минуту они тоже могут соприкоснуться.
– Ты пойми меня правильно, – сказал он, стараясь скрыть, что ему не по себе. – Я не потому в тоске, что посвятил свою жизнь революции. Этого и близко нет, Анатолио. Каждый раз, как выхожу на улицу и вижу, в какой стране мы живем, убеждаюсь, что ничего нет важней. А потому, что потерял столько времени из-за того, что не сразу вышел на верную дорогу.
– Если скажешь сейчас, что разочаровался во Льве Давидовиче и в троцкизме, я тебя убью. Что же мне – для собственного удовольствия читать этот талмуд?
Но Майта был не расположен шутить. Он был одновременно и возбужден, и подавлен. «Сердце как колотится, – сказал он себе, – как бы Анатолио не заметил». От пыли, скопившейся на книгах, бумагах, журналах, защекотало в носу. «Сдержись, не чихни или умрешь», – пришла в голову дурацкая мысль.
– Слишком много времени мы потеряли, Анатолио. На переливание из пустого в порожнее, на дискуссии, никак не связанные с реальностью. Утратили связь с массами, оторвались от народных корней. И какую же революцию мы задумали совершить? Ты еще очень молод. А я уже столько лет иду этой дорогой, а революция не приблизилась ни на пядь. И сегодня впервые почувствовал, что мы двинулись вперед, что революция – не мираж, а нечто живое, из мяса и костей.
– Успокойся, брат, – сказал Анатолио: он протянул руку и похлопал его по ноге. И Майта весь сжался, как будто ощутил не ласковое прикосновение, а удар. – Сегодня, на заседании комитета, когда ты так здорово обосновал свое предложение перейти к действию и спросил, сколько же еще мы будем попусту тратить время, твои слова задели всех за живое. Они прямо из самого нутра шли. Никогда еще ты так здорово не выступал.
Майта с усилием повернулся на бок и в туманной полутьме увидел на фоне книжной полки профиль Анатолио – кудрявую челку, гладкий лоб, поблескивающие зубы.
– Давай начнем новую жизнь, – прошептал он. – Выберемся из этой ямы на чистый воздух, вместо того чтобы плести интриги в гараже и в кафе, будем работать с народными массами и бить врага. Погрузимся в гущу народа.
Его лицо было совсем рядом с голым плечом юноши. В полутьме Майта едва различал его неподвижный профиль. Открыты ли у него глаза? Грудь равномерно поднималась и опускалась в такт дыханию. Майта медленно протянул влажную, дрожащую правую руку, опустил ее на обтянутое тканью брюк бедро.
– Позволь… – замирающим голосом пробормотал он, чувствуя, как горит все тело. – Позволь прикоснуться, Анатолио.
– И, наконец, есть еще одна тема, которой мы не касались, но, если хотим дойти до сути вопроса, коснуться обязаны, – вздохнув – я бы сказал даже «сокрушенно вздохнув», – говорит сенатор. – Вам известно, что Майта, разумеется, был извращенцем?
– В нашей стране в извращенцы записывают чуть ли не каждого политического противника. Доказать трудно. Это имеет отношение к истории с Хаухой?
– Да, потому что, по всему судя, там его и накрыли. Кажется, именно там его приперли к стенке и заставили работать на них. Нашли его ахиллесову пяту. Достаточно было один раз уступить. Что ему еще оставалось, как не продолжать сотрудничество?
– От Мойзеса я узнал, что он был женат.
– Все голубые женятся, – улыбается сенатор. – Самая распространенная маскировка. Его брак был не только фикцией, но и сущим несчастьем. И длился весьма недолго.
Судя по тому, что из зала заседаний доносятся шум голосов, усиленных микрофонами, и стук пюпитров, сенат или палата депутатов возобновляет работу. Бар пустеет. «Делаем запрос министру. Палата потребует однозначно ответить, есть ли на нашей территории иностранные войска», – бормочет сенатор. Однако он не спешит. Продолжает говорить с научной объективностью, под которой прячет ненависть.
– Вероятно, этим все и объясняется, – рассуждает он, поигрывая мундштуком. – Как можно доверять гомосексуалисту? Это существо неполноценное, женственное, подверженное всем слабостям, включая измену.
Увлеченный темой, он оставляет в стороне Майту и события в Хаухе и объясняет, что гомосексуальность тесно связана с классовыми различиями и с буржуазной культурой. Почему же, если это не так, гомосексуализма практически не существует в социалистических странах? Это ведь не случайно и не потому, что воздух на этих широтах способствует добродетели. Жаль только, что социалистические страны помогают подрывным силам в Перу. Ибо многое в этих обществах стоило бы позаимствовать, многое следовало бы взять за образец. В них исчезли культ безделья, душевная пустота, характерная для буржуазии экзистенциальная неуверенность, заставляющая сомневаться даже в том, к какому полу ты принадлежишь с рождения. Педераст изначально лишен определенности.
– Тебе не совестно? – услышал он. – Воспользовался тем, что мы друзья, что я у тебя дома. Не стыдно тебе, Майта?
Анатолио теперь сидел на топчане, упершись локтями в колени, а подбородком – в сложенные ладони. Маслянистый отблеск из окна ложился ему на спину, окрашивал в темно-зеленый цвет гладкую кожу, под которой так четко обозначались кости.
– Стыдно, – с усилием выговорил Майта. – Забудь о том, что было.
– Я думал, ты мне друг, – не оборачиваясь, ломким голосом произнес юноша. От ярости он переходил к презрению, а от него – опять к ярости. – Какое разочарование! Ты решил, что я – из этих?
– Знаю, что нет, – пробормотал он. Жар, от которого только что пылало все тело, сменился ознобом, пронизывавшим до костей: он пытался думать о Хаухе, о Вальехосе, о том, что близятся дни восторга и очищения. – Прошу тебя, мне и так хреново, не делай мне еще хуже.
– А мне, ты думаешь, хорошо? – взвизгнул Анатолио. Он заерзал, топчан заскрипел, и Майта решил, что юноша собирается подняться на ноги, натянуть рубашку и уйти, шарахнув дверью. Однако скрип утих, а гладкая поверхность спины осталась на прежнем месте. – Ты все обо…, Майта. И выбрал самый подходящий момент. Сегодня, как раз сегодня!
– Да что уж такого стряслось, – бормотал Майта. – Чего ты расхныкался как маленький, а? Так говоришь, будто мы с тобой умерли.
– Для меня ты умер сегодня ночью.
И в этот миг у них над головами раздались звуки – множественные, невидимые, отвратительные, непонятные. На несколько секунд показалось, что затряслись перекрытия, старое дерево потолочных балок задрожало, словно собираясь рухнуть им на головы. Потом, так же своевольно, как возникло, все стихло. Иногда эти звуки доводили Майту до бешенства, но сейчас он был благодарен им. И чувствовал, как напряглось тело Анатолио, увидел, как он вытянул шею, прислушиваясь: он забыл! Он забыл! И Майта подумал о своих соседях, которые втроем, вчетвером, ввосьмером жмутся в этих комнатках, расположенных подковой, и безразличны к мусорным кучам и к этим звукам. И сейчас позавидовал им.
– Крысы, – пробормотал он. – Живут в перекрытиях. Их там целые орды. Носятся, снуют, дерутся, потом затихают. Им оттуда не выбраться. Не беспокойся.
– Да я и не беспокоюсь, – сказал Анатолио. И добавил чуть погодя: – У нас в Кальяо их тоже полно. Но только на полу, в трубах, в… Не над головой.
– Поначалу был совершеннейший кошмар, – сказал Майта. Он говорил теперь отчетливей, губы и язык снова слушались его, дыхание выровнялось. – Я и отраву рассыпал, и ловушки ставил. Один раз добились даже от муниципалитета, чтобы пустили дым в перекрытия. Все впустую. Исчезнут на несколько дней, а потом опять вернутся.
– Коты лучше, чем отрава и ловушки, – сказал Анатолио. – Надо бы тебе завести. Все сгодится, лишь бы только не бесновались над головой.
Словно услышав, что речь о ней, кошка в отдалении снова испустила свой похабный вопль. Майте – сердце у него дрогнуло – показалось, что юноша улыбнулся.
– В РРП (Т) была создана боевая группа, чтобы действовать с Вальехосом в Хаухе. Вы, помнится, входили в нее, не так ли? И какого же рода действия проводили там?
– Акции наши были немногочисленны и порой довольно комичны. – Сенатор жестом низводит его до уровня пустяка, показывая, что эпизод значения не имел, ценности не представлял. – Вот, к примеру, однажды мы целый день толкли уголь, покупали селитру и серу для производства пороха. Не произвели, сколько мне помнится, ни грамма.
Позабавленный этим воспоминанием, он крутит головой и тянется за новой сигаретой. Пускает дым вверх и наблюдает, как вьются в воздухе его кольца. Ушли даже официанты, и бар конгресса кажется теперь просторней. Издали доносятся аплодисменты. «Надеюсь, министр выложит депутатам все без утайки, и палата узнает наконец, есть ли в Перу морская пехота США, – размышляет он вслух, забыв про меня на несколько секунд. – И готовы ли кубинцы вломиться к нам через границу с Боливией».
– Там, в этой группе, стали крепнуть наши подозрения, – говорит сенатор. – Мы и раньше вели скрытное наблюдение за ним. С тех пор как однажды он неожиданно оповестил нас, что нашел военного, настроенного революционно. Этот младший лейтенант начнет революцию в сьерре, а мы будем ему помогать. Мысленно перенеситесь в 1958 год. Разве это не подозрительно? Впрочем, основные подозрения возникли позже, когда, несмотря на наше недоверие, он все же втянул нас в авантюру в Хаухе, а от авантюры этой уже начинало пованивать.
Меня сбили с толку не сами обвинения против Майты и Вальехоса, а сам метод сенатора, напоминающий пролитую ртуть, которую не соберешь, как ни старайся. Он говорит таким непререкаемым тоном, что можно решить, будто двурушничество Майты есть аксиома. Вместе с тем я, как ни старался, не смог найти ни единого по-настоящему убедительного доказательства, а продолжал все сильнее запутываться в этой паутине самодовольных гипотез. «Еще говорят, что кубинцы уже вошли на нашу территорию и это они действуют в Куско и Пуно, – восклицает он неожиданно. – Сейчас все узнаем точно».
Я возвращаю его к прежней теме:
– Вы помните, какие именно поступки Майты вызвали у вас подозрения?
– Их было без счета, – отвечает он в тот же миг и выпускает клуб дыма. – Поступки-то сами по себе, может быть, и немного значат, но в контексте и в связи с происходящим просто сокрушительны.
– Можете привести какой-нибудь конкретный пример?
– В один прекрасный день он предложил подключить к проекту нашего восстания другие политические группы, – говорит сенатор. – И начать с московитов. И даже предпринял кое-какие шаги к этому. Можете себе представить?
– Откровенно говоря, не вижу тут ничего особенного. Все левые партии – московиты, пекинцы, троцкисты – спустя сколько-то лет приняли идею союза, совместных действий и даже слияния в единую партию. Почему у вас вызывает подозрение то, что вскоре сделалось вполне нормальным?
– Двадцать пять лет спустя, – насмешливо произносит он. – А четверть века назад троцкист никак не мог вот так, за здорово живешь, предложить нам сотрудничество с московитами. В ту пору это выглядело так, как если бы папа римский предложил католикам принять ислам. Подобное предложение было бы равносильно саморазоблачению. Московиты питали к Майте лютую ненависть. А он – к ним, по крайней мере на словах. Вы можете представить себе, чтобы Троцкий призвал сотрудничать со Сталиным? – Он с жалостью качает головой. – Это ясная игра.
– Я никогда в это не верил, – сказал Анатолио. – А многие в партии – верили. Я всегда защищал тебя и твердил, что это клевета.
– Если ты забудешь об этом, давай поговорим, – прошептал Майта. – Если нет, то лучше не будем. Это – трудная тема, Анатолио, я в растерянности. Был и есть. Много лет я блуждал в потемках, силясь понять это.
– Ты хочешь, чтобы я ушел? – спросил Анатолио. – Уйду сию же минуту.
Но не двинулся с места. Почему из головы у Майты не выходят сгрудившиеся во тьме обитатели соседних квартиренок, родители и дети, родные и сводные, делящие один матрас в духоте и вони? Почему они сейчас стоят перед глазами, если прежде он их никогда не вспоминал?
– Не хочу, чтобы ты уходил, – сказал он. – Хочу, чтобы ты забыл все, что было, и чтобы мы никогда больше не говорили об этом.
Невыносимо тарахтя, погромыхивая так, что дребезжали стекла, проехал по соседней улице автомобиль – наверняка древний и сто раз чиненный сверху донизу.
– Не знаю, – сказал Анатолио. – Не знаю, смогу ли все забыть и жить дальше как ни в чем не бывало. Что с тобой случилось, Майта? Как ты мог?
– Скажу, если ты настаиваешь, – с удивившей его самого решимостью ответил тот. Зажмурился и, боясь, что в любую минуту язык вдруг перестанет слушаться, продолжал: – Я был так счастлив после этого заседания. У меня было такое ощущение, будто мне перелили свежей крови, вот как подействовало на меня решение перейти наконец к действиям. Я был… ну, ты сам видел, каким я был… Вот из-за этого все и случилось. Я был взбудоражен, возбужден, воодушевлен… Это плохо, инстинкт заглушал разум. Мне хотелось прикоснуться к тебе. С тех пор как мы познакомились, мне много раз хотелось этого. Но я сдерживался, и ты ничего не замечал. А сегодня ночью я не совладал с собой… Знаю, что ты никогда не испытывал ничего подобного…
– Я должен буду сообщить об этом в комитет и попросить, чтобы тебя исключили.
– Я должен буду с вами попрощаться, – неожиданно говорит сенатор Кампос, взглянув на часы, а потом – в сторону зала заседаний. – Сейчас будем обсуждать законопроект о понижении призывного возраста до пятнадцати лет. Пятнадцатилетние бойцы – как вам это? Там среди прочих и школьники будут…
Сенатор поднимается из-за стола, и я – следом. Благодарю за то, что он уделил мне время, хотя, надо признаться, ухожу несколько подавленным и с горьким чувством. Такие тяжкие обвинения против Майты и трактовка событий в Хаухе как всего лишь подстроенной им ловушки не кажутся мне обоснованными. Сенатор улыбается с прежней любезностью.
– Не уверен, что стоило говорить об этом столь откровенно. Знаю, это мой недостаток. Особенно в данном случае, когда по причинам политическим предпочтительней было бы не вступать в эту грязь, ибо слишком многих можно ею забрызгать. Но в конце концов вы – не историограф, а романист. Скажи вы мне, что намерены написать социально-политическое исследование, я был бы нем как могила. А беллетристика – дело другое. Она проходит по разряду «не любо – не слушай, а врать не мешай».
Объясняю, что все добытые мною свидетельства, достоверные или ложные, мне годятся. Сенатору кажется, что я отверг его утверждения? Он ошибается; я отбираю свидетельства не по принципу их правдоподобия, а по силе производимого ими внушения, по изобретательности вымысла, по их красочности, по силе их драматизма. И, разумеется, я почувствовал, что он знает много больше того, что сказал мне.
– И это я повторяю как попугай, – отвечает он, нимало не удивившись. – Есть такое, чего я не скажу, пусть хоть с меня заживо кожу сдерут. Время – времени и время – истории, друг мой.
Мы направляемся к выходу. В кулуарах дворца многолюдно: члены комиссий, явившиеся переговорить с парламентариями, женщины с папками, активисты и сочувствующие, которые под присмотром каких-то субъектов с нарукавными повязками выстраиваются в очередь, чтобы подняться на галереи палаты депутатов, где сегодняшние дебаты по новому закону о воинской повинности обещают быть весьма жаркими. В изобилии представлены те, кто обеспечивает безопасность: жандармы с карабинами, агенты в штатском с автоматами, телохранители парламентариев. В зал заседаний им доступа нет, и потому они прохаживаются взад-вперед, не пряча револьверов в кобурах на боку или заткнутых за брючные ремни. Полицейские тщательно досматривают всякого, кто появляется в вестибюле, заставляют открывать портфели и сумки в поисках взрывчатки. Эти предосторожности не упасли от того, что в последние недели в здании конгресса произошли два теракта, причем один – с очень тяжкими последствиями: заряд динамита взорвался в сенате, и в итоге два человека погибли, а трое – ранены. Сенатор Кампос идет, хромая, опирается на палку, кивает направо и налево. Провожает меня до выхода. Мы идем как по минному полю – люди, оружие и политические споры создают гнетущую атмосферу. У меня возникает ощущение, что довольно будет самого ничтожного инцидента – и конгресс взорвется, как пороховой погреб.
– Как хорошо глотнуть свежего воздуха, – говорит сенатор в дверях. – Бог знает сколько часов я тут торчу и дышу дымом. Впрочем, в дело отравления воздуха свой скромный вклад вношу и я. Курю много. Надо будет бросить… Впрочем, я уже раз шесть бросал…
Он доверительно берет меня за локоть – но для того лишь, чтобы сказать на ухо:
– Насчет того, о чем мы говорили… Так вот, я ничего вам не говорил. Ни про Майту, ни про Хауху. И никто не обвинит меня, что я раскалываю левых демократов, воскрешаю полемику доисторических времен. Если вы упомянете мое имя, мне придется дать опровержение, – продолжает он как бы в шутку, но мы оба знаем, что этот легкомысленный тон звучит предостерегающе. – Левые решили предать этот эпизод забвению, и сейчас это разумно. Еще представится возможность покопаться в грязном белье.
– Все ясно, сенатор. Вам нечего опасаться.
– Если сошлетесь на меня, я должен буду вчинить вам иск за лживые измышления, – говорит он, подмигнув мне, и словно бы ненароком дотрагивается до револьвера, оттопыривающего карман. – Однако теперь вы знаете правду и можете использовать ее, но не называя моего имени.
Он сердечно протягивает мне руку – трудно представить револьвер в этих коротких тонких пальцах – и снова плутовато подмигивает.
– Случалось ли тебе когда-нибудь завидовать буржуям? – сказал Майта.
– Почему ты спрашиваешь? – удивился Анатолио.
– Потому что я всегда их презирал, но в одном отношении завидовал, – ответил Майта. И подумал: «Рассмешил?»
– Чему же?
– Тому, что они могут мыться каждый день. – Майта надеялся, что юноша по крайней мере улыбнется, но тот так и сидел с каменным лицом. Сидел на краешке топчана и чуть-чуть повернулся боком так, что Майта видел теперь его удлиненное, очень серьезное, смуглое, резко очерченное лицо, на котором дрожал отсвет уличного фонаря. Рот у него был с пухлыми, четко вырезанными губами, а крупные зубы, казалось, светятся в темноте.
– Майта.
– Что?
– Ты веришь, что после сегодняшней ночи наши отношения останутся прежними?
– Да, верю. Ничего же не произошло. Разве было что-то? Сам подумай.
За потолочным перекрытием снова послышалась и сейчас же смолкла возня, и Майта почувствовал, как юноша выпрямился, весь напрягся.
– Не понимаю, как ты можешь тут спать.
– Могу, потому что ничего с этим не поделаешь, – ответил Майта. – Но не верь, если скажут, что человек ко всему привыкает. Я вот так и не привык к тому, что не могу вымыться, как захочу. И это притом что уже забыл, когда в последний раз жил в квартире с душем. Кажется, это было сто лет назад, в Суркильо, в доме моей тетки. И все равно – каждый день удивляюсь. Возвращаешься усталым, а умыться можешь только как кот, во дворе, а потом втаскиваешь сюда таз, ставишь ноги в воду и думаешь: какая роскошь – встать под душ, и пусть струи смывают с тебя всю грязь и все заботы. И уснуть свежим… Хорошо живется буржуям, Анатолио.
– А тут нет поблизости каких-нибудь бань?
– Есть одна, кварталах в пяти отсюда, я туда хожу раз или два в неделю, – сказал Майта. – Если деньги есть, а это бывает не всегда. Билет стоит столько же, сколько обед в университетской столовке. Без мытья прожить можно, а без еды – нет. У тебя дома есть душ?
– Есть, – ответил Анатолио. – А вот вода – не всегда.
– Везет же тебе… – зевнул Майта. – Ну, кое в чем тебя можно счесть буржуем.
На этот раз улыбнулся и Анатолио. Один сидел, другой лежал, и оба молчали и не шевелились. Хотя было по-прежнему темно, Майта замечал за окном первые признаки скорого утра – шум машин, изредка – гудки, голоса и звук шагов. Часов пять? Или шесть? В эту ночь они не сомкнули глаз. Майту одолевало изнеможение, какое бывает после огромного усилия или когда выздоравливаешь от тяжкой болезни.
– Давай поспим малость, – сказал он, переворачиваясь на спину. Согнув руку в локте, прикрыл лицо, подвинулся, давая Анатолио побольше места. – Уже, наверное, очень поздно. Завтра, а верней – уже сегодня, спину ломить будет.
Тот ничего не ответил, но Майта почувствовал, как он сменил позу, потом услышал скрип топчана, увидел, как Анатолио вытягивается рядом, стараясь, чтобы их тела не соприкасались.
– Майта…
– Что?
Тот долго не отвечал. Майта слышал его тяжелое дыхание. Расслабившееся было тело вновь обдало жаром.
– Спи, – повторил он. – А завтра думай только о Хаухе.
Сенатор Анатолио Кампос удаляется, а я остаюсь на ступенях конгресса, перед морем людей, машин, микроавтобусов, маршруток, перед суетой и сутолокой площади Боливара. И провожаю глазами допотопный сероватый автобус с помятым правым боком, с клубами черного дыма, стелющегося из выхлопной трубы на уровне крыши, с гроздьями свисающих из дверей пассажиров, которые держатся чудом и задевают фонарные столбы, машины, прохожих, пока он не скрывается из виду на проспекте Абанкай. Конец рабочего дня. На всех углах плотно сбитое людское скопище ждет автобусы и маршрутки; а когда подъезжает этот рыдван, вокруг него тотчас начинаются толкотня, свалка, галдеж, брань. Для заморенных, взмыленных мужчин и женщин уличный бой за место в смрадном мастодонте на колесах, в котором, если удастся влезть, ехать они будут полчаса или три четверти часа, стоя, в давке и духоте, – это ежедневная рутина. Но эти перуанцы, несмотря на свою бедную и даже нелепую одежду – чего только стоят вычурные юбки и засаленные галстучки, – относятся к тому меньшинству, которое отметила своим прикосновением богиня удачи, ибо, сколь ни скромна, сколь ни однообразна их жизнь, у них есть работа в каких-нибудь канцеляриях или конторах, есть жалованье, есть социальная страховка и гарантированная пенсия. Они просто вельможи по сравнению, например, с этими босыми чоло, которые везут тачку с порожними бутылками, уворачиваясь от машин и плюя им вслед, или с семейством этих оборванцев – мать без возраста и четверо детишек, густо покрытых грязью, – которые стоят у ограды Музея инквизиции и автоматически тянут руки, едва завидев меня: «Дяденька, сделайте божескую милость… сеньор, сжальтесь, подайте на пропитание».
Совершенно неожиданно для себя, вместо того чтобы следовать дальше к площади Сан-Мартин, я решаю зайти в этот музей. Я очень давно здесь не был – быть может, с тех самых пор, как в последний раз видел своего одноклассника Майту. Пока я брожу по залам, у меня перед глазами стоит его лицо, словно этот образ преждевременно постаревшего, усталого человека, увиденный мною на фотографии в доме его крестной, был какой-то неодолимой силой призван сюда. Что общего? Какая потаенная нить связует всемогущую охранную институцию, в течение трех веков ревностно оберегавшую чистоту католицизма в Перу и во всей Южной Америке, с безвестным революционером, который двадцать пять лет назад на миг, краткий, как вспышка молнии, оказался на свету?
Сам Дворец инквизиции – в руинах, но черного дерева плафон XVIII века хорошо сохранился, как нараспев объясняет учительница своим питомцам. Красиво, ничего не скажешь – инквизиторы были люди со вкусом. Почти полностью исчезла севильская изразцовая плитка, которую отцы-доминиканцы вывозили из метрополии для украшения дворца. Выстилающие пол кирпичи, тоже некогда доставленные из Испании, покрыты густым слоем копоти. Я ненадолго задерживаюсь перед каменным щитом с крестом, мечом и лавровым венком, который некогда горделиво красовался на фронтоне дворца. Ныне он покоится на ветхом коньке крыши.
Инквизиторы обосновались здесь в 1584 году, после того как первые пятнадцать лет провели в здании напротив церкви Ла-Мерсед. Земельный участок они не задорого купили у дона Санчо де Риберы, сына одного из основателей Лимы, и оттуда принялись ревностно бдеть за духовной чистотой того, что ныне сделалось Перу, Эквадором, Колумбией, Венесуэлой, Панамой, Боливией, Аргентиной, Чили и Парагваем. Из этого актового зала, сидя за этим вот массивным столом, столешница которого изготовлена из цельного комля, а ножки – в виде морских чудовищ, инквизиторы в белых сутанах и все их воинство – лиценциаты, нотариусы, писцы, тюремщики и палачи – отважно сражались с чародейством, сатанизмом, иудаизмом, богохульством, многоженством, лютеранской ересью, извращениями. «Со всеми видами иноверия и раскола». Это был труд тяжкий, упорный, тщательный, неукоснительно придерживавшийся законов, труд маниакальный, и среди самих сеньоров инквизиторов, а также среди тех, кто сотрудничал с ними, были самые прославленные интеллектуалы того времени – адвокаты, богословы, ученые-теологи, проповедники, стихотворцы и прозаики. Каждому приговору и каждой казни предшествовало скрупулезное исследование, требовавшее усердно перелопатить бесчисленное множество судебных дел. Он подумал: «Скольких душевнобольных они запытали насмерть? Скольких простаков удавили гарротой?» Проходили годы, прежде чем из-за этого стола, где стояли череп и серебряные чернильницы, украшенные резными изображениями мечей, крестов, рыб и надписью: «Я, свет истины, направляю руку твою и совесть твою. Если судить будешь не по совести, приговором своим себя же и погубишь», Священный трибунал оглашал приговор. Он подумал: «Скольких же истинных святых, скольких смельчаков, скольких бедолаг они сожгли на кострах?»
Потому что не свет истины направлял руку инквизиции, а доносчики. Им благодаря не пустовали тюрьмы и застенки, сырые подземные казематы, куда не проникал солнечный свет и откуда узника не выводили, а выносили. Он подумал: «Ты бы непременно попал туда, Майта. Просто за то, каков ты есть, за твой способ существовать». Доносчик защищен как нельзя больше: ради того, чтобы он мог продолжать сотрудничество, не боясь возмездия, ему гарантируют анонимность. Вот она, эта неприкосновенная Тайная дверь, и Майта с тревогой смотрел в щелку, чувствуя себя тем самым обвинителем, который, не видимый никем, одним кивком головы подтверждал личность обвиняемого, и это свидетельство могло на долгие годы отправить того в тюрьму, лишить его имущества, обречь на жалкое существование или сжечь заживо. По коже побежали мурашки: как просто отделаться от соперника. Достаточно войти в эту комнатку и, положив руку на Библию, дать свидетельские показания. Анатолио мог бы явиться, подойти к двери, заглянуть в щелку, кивнуть, указывая на него, и отправить на костер.
На самом деле сожжено было немного – объясняло, вольно обходясь с правописанием, табло: за триста лет – всего тридцать пять человек. Невпечатляющая цифра. А из этих тридцати пяти – слабое, впрочем, утешение – тридцать было сначала удавлено гарротой, а пламя пожрало только их мертвые тела. Первому, кто выступил в главной роли грандиозного действа под названием «аутодафе» в Лиме, не повезло: француза по имени Матео Салад сожгли живьем за то, что он ставил химические опыты, которые кто-то в своем доносе назвал «шашнями с сатаной». Он подумал: «Саладо?»[22] Не от фамилии ли этого французика произошло перуанское словечко, которым обозначается «невезучий, злосчастный человек»? Он подумал: «Отныне и впредь ты уже не будешь соленым революционером».
Сожжено было немного, зато в пытках Священный трибунал не знал удержу. Уступая первое место лишь доносчикам, физическое страдание было самым эффективным средством воздействия на жертв обоего пола, любого положения и состояния. Здесь наглядно представлен весь ассортимент ужасов, весь инструментарий, который служил Трибуналу, чтобы – пользуясь математическим термином – извлечь истину из подозреваемого. Картонные манекены знакомят посетителя с устройством удавки или с принципом действия дыбы, когда осужденного со связанными за спиной руками и с подвешенной к ногам стофунтовой гирей вздергивают на веревке, пропущенной через блок. Или, разложив его на подобии операционного стола, посредством четырех жгутов расчленяют суставы конечностей – всех разом или каждую поочередно. Самая примитивная пытка – закрепив в некоем подобии ярма голову осужденного, его подвергают порке; самая утонченная, изобретательная и порожденная поистине сюрреалистической фантазией – некое подобие стула, на который усаживали жертву и с помощью системы блоков стягивали веревками его руки, ноги, шею и грудь. Самая распространенная и ходовая пытка – тканью закрывают нос или забивают рот, а потом на нее льют воду, пока, пропитавшись влагой, не перестанет пропускать воздух и, стало быть, давать дышать, а самая впечатляющая и эффектная – жаровню с раскаленными углями ставят под ноги, предварительно связав их и смазав маслом, чтобы поджаривались. «В наши дни, – подумал Майта, – подводят электрический ток к мошонке, делают инъекцию пентотала, сажают в корыто с фекалиями, прижигают сигаретами». Недалеко шагнули в этой области.
Но сильней всего взволновала его – и он в десятый раз спросил себя: «Что ты тут делаешь, Майта, ты уже битый час теряешь здесь время, а ведь у тебя столько неотложных дел» – небольшая комната, где висела одежда, которую месяцами, годами или пожизненно должны были носить уличенные в иудаизме или чародействе или в том, что служили инкубами дьяволу или богохульствовали, но «пылко раскаялись», отреклись от своих прегрешений и пообещали исправиться. По сравнению с прочими ужасами эта комнатка с одеяниями кажется более человечной. Вот колпак-«кароса» и «сан-бенито» – белая хламида с вышитыми на ней крестами, змеями, чертями и языками пламени, – в которых осужденные, обязанные носить эти одеяния днем и ночью, брели до Пласа-Майор, где их бичевали или казнили, а по пути они должны были останавливаться на улице Крус и преклонять там колени перед доминиканским распятием. Эти одеяния особенно врезаются мне в память, когда по завершении своей экскурсии я иду к выходу: ведь осужденные не имели права снимать их и после того, как возвращались к своим обычным делам и занятиям, ибо они должны были вызывать у окружающих ужас, панику, отвращение, тошноту, ненависть, страх, насмешки. Я представляю, каково было сутками, месяцами, годами носить это, когда все вокруг тычут пальцами и сторонятся или шарахаются, как от бешеных собак. Он подумал: «Стоящая штука этот музей». Познавательно, захватывающе. В выставленных там экспонатах сосредоточен некий самый основной и неизменный компонент, издавна неотъемлемый от истории этой страны, и компонент этот – насилие. Моральная ее сторона и физическая, зарождение фанатизма и непримиримости, идеологии, коррупции и глупости, которые всегда у нас сопутствуют власти, и это насилие – грязное, мелкое, сволочное, мстительное, корыстное, паразитирующее на жертве. Хорошо прийти сюда, в этот музей, чтобы понять, как дошли мы до нынешнего нашего положения и почему стали мы теми, кем стали.
У входа в Музей инквизиции к семейству голодных оборванцев присоединилось еще не меньше десятка стариков, мужчин, женщин и детей. Все вместе они образовали маленький «Двор чудес» в большом разнообразии отрепьев, лохмотьев, копоти и струпьев. Не успел я выйти, как ко мне моляще потянулись руки с черными ногтями. За спиной у меня – насилие, а передо мной – голод. Между ними умещается моя страна. Здесь соприкасаются два лика перуанской истории. И теперь я понимаю, почему, покуда я бродил по залам музея, за мной неотступно следовал Майта.
До Сан-Мартина я почти бежал, чтобы успеть сесть на маршрутку, потому что время поджимало, – за полчаса до комендантского часа уличное движение прекращалось. Я боюсь, что на этот раз он настигнет меня ровно на полпути от проспекта Грау до моего дома. Идти недалеко, всего несколько кварталов, но с наступлением темноты опасно. Было уже несколько грабежей, а на прошлой неделе – изнасилование. Молодую жену Луиса Сальдиаса, инженера-гидравлика, живущего напротив моего дома, высадили из машины, потому что уже начался комендантский час, и ей пришлось идти пешком от Сан-Исидро. И на последнем отрезке пути ее остановил патруль. Трое полицейских втащили ее в машину, раздели, сначала избив, – потому что она сопротивлялась, и надругались над ней. Потом довезли до дома и сказали: «Скажи спасибо, что не пристрелили». Потому что им было приказано так поступать с теми, кто нарушает комендантский час. Когда Луис Сальдиас рассказал мне об этом, глаза его горели яростью, и он добавил, что отныне он будет радоваться каждый раз, как услышит о гибели жандарма. Он говорит, что ему плевать, если победу одержат террористы, ибо «хуже, чем сейчас, быть не может». Я знаю, что он ошибается, – очень даже может, предела ухудшению нет, – но из уважения к его боли ничего не отвечаю.