Я услышал, как пуля угодила в керамическую раковину. Потом, когда я мыл руки, то раковина под пулями и моими ногтями издавала душераздирающий звук.
Размытый свет масляной лампы сначала растекался в воздухе, затем собрался в точку и вскоре исчез.
Придя в себя, я понял, что лежу на мельнице. Помещение было низким, кривым, казалось, постройка может рухнуть в любой момент. С грязных балок под крышей свисала паутина. В центре стоял двухъярусный жернов. В углу лежала корова, срыгивая жвачку. В другом углу валялись глиняные кувшины и разноразмерные горшки для риса разных размеров. Во влажном воздухе растекался запах свежего соевого молока и гниющего жмыха, оставшегося после приготовления соевого творога.
Я увидел спину женщины в синем халате, волосы ее были собраны в высокий пучок на затылке. Она сидела на пороге и отделяла чечевицу от сора. Недалеко от нее пыхтел курительной трубкой старик, развалившись на куче сена у двери.
Уже почти рассвело. Утренний ветер покачивал ветви деревьев и колыхал заплатанную занавеску. Женщина поднялась и задула масляную лампу, висевшую на стене. Сначала стало темно, но через какое-то время сквозь мутное окно пробился свет.
Старик, полулежавший на сене, вероятно, и был тем самым лекарем, который обрабатывал мою рану. Он ухмыльнулся, уперся голой пяткой в грудь женщины, а затем коснулся ее лица. Женщина вздрогнула и подняла руку, чтобы отпихнуть его ногу.
– Не испугалась япошек, когда приволокла сюда этого вояку? – спросил старик.
– А разве японцы не пошли на Нанкин?
– Они вернутся после удара по Нанкину. Им принадлежит весь Китай, а не только Нанкин.
Возможно, женщине, стало немного страшно – она помолчала и вздохнула:
– В конце концов, не все ли равно, кто император?
– Ну, я б так не сказал. Если к власти придут японцы, мы станем рабами.
Женщина ничего не ответила. Старик медленно пододвинулся к ней, протянул руку и схватил ее за запястье, она пару раз трепыхнулась и затихла.
– Солдата разбудим. – Женщина оглянулась на меня.
– Да он, может, помер давно.
Женщина вскочила на ноги.
– Ты что, убил его?
Старик опять хохотнул:
– Надо было убить, чтоб у тебя же меньше проблем было.
Он развязал пояс женщины, зажал его в зубах и принялся стягивать с нее штаны.
Женщина, похоже, потеряла терпение.
– Если тебе так приперло, давай побыстрее, а то Юйсю проснется.
Юйсю – это ее дочь. Я увидел девушку, когда приподнялась занавеска, служившая ширмой для внутренней комнаты. К тому времени старик уже ушел, а мать все еще сидела у двери и перебирала чечевицу.
Юйсю была худой смуглой девушкой, одежда на ней болталась как на палке, поэтому, если она не была ничем занята, она постоянно поддергивала рукава своей рубахи. У нее были редкие волосы и тусклые глаза, возможно, ее мучила какая-то серьезная болезнь.
Следующей весной до меня дошли многочисленные сплетни об этой девушке. Один деревенский старик рассказал, что уже трижды принимал у Юйсю роды – первые два ребенка умерли, как только появились на свет, а последний едва не угробил саму Юйсю. Первым ее мужчиной стал какой-то рыбак. Как-то раз мартовским днем этот рыбак из чужой деревни заманил Юйсю в рощу у реки и достаточно бесцеремонно уговорил ее открыть врата целомудрия. Позже она приглянулась двум богатым мужчинам из деревни, и в ту холодную зиму на мельницу ее матери приносили одну за другой корзины с соевыми бобами и древесным углем, а Юйсю по очереди грела в своей постели этих мужчин. В конце концов на нее положил глаз проезжавший мимо плотник. Этот немногословный мастер закончил свою работу в Дунъи, но нашел повод задержаться и оставил на мельнице все заработанные тяжким трудом деньги. Уезжая, он даже продал пилу и молоток.
С годами на лице Юйсю появились глубокие морщины – ведь время не щадит никого, – и постепенно ее предали забвению, как забывают сломанный инструмент. Люди предпочитали с восхищением вспоминать прежний облик Юйсю, с легкой горечью говоря про ее губы, руки, упругое тело.
В те дни, когда я, залечивая свою рану, отлеживался в Дунъи, я не раз слышал, как деревенские женщины подшучивали у колодца над Юйсю: «Юйсю, а плотник-то снова приехал, сейчас на другом конце деревни что-то чинит». Или говорили: «Юйсю, господин Ху велел тебе забежать к нему». Я видел, как руки Юйсю переставали теребить одежду и она затравленно озиралась по сторонам, а женщины начинали гоготать.
В 1952 году я прочитал в старой газете, что Дунъи стала одной из одиннадцати деревень этой провинции, в которых были проведены реформы, и теперь там размещена рабочая бригада. На целом развороте газета рассказывала о том, как все изменилось в этой бывшей деревне проституток. В верхнем левом углу поместили фотографию нескольких пожилых женщин, с безучастным видом сидевших возле стены, унылых и дряхлых, а в нижнем правом углу газеты была изображена группа улыбающихся энергичных девушек в клетчатых рубашках.
К тому времени, когда влажные летние ветра пронеслись по безмолвной равнине к этой забытой богом деревне, я уже почти оправился от раны. В Дунъи мне стало знакомо все: извилистые отмели, темно-коричневая песчаная почва, китайские лавры, которые росли повсюду. Знакомы мне были и вызывающие, дерзкие улыбки, не сходившие с лиц деревенских женщин.
Даже после японской оккупации деревню по-прежнему окутывал флер таинственности. Крестьяне в деревне были ленивыми и не любили работать, они плохо ухаживали за своими посевами. Мужчины все дни проводили в праздности, слоняясь в тени деревьев, с трубкой во рту и заложив руки за спину. Женщины, казалось, никогда не высыпались, их лица были осунувшимися, и они, зевая и еле волоча ноги, частенько приходили на берег реки за желанной прохладой.
Действительно, о жителях Дунъи давно ходила дурная слава, что они лентяи и распутники. Предполагали даже, что в заброшенную деревню заселилась когда-то компания проституток, которые перебрались сюда то ли с берегов реки Циньхуай, расположенной недалеко от Дунъи, то ли от подножия горы Юйшань. Привычка к распутной жизни не только не исчезла на новом месте, а наоборот, окрепла с годами и приобрела еще большую известность. Слухи о женщинах легкого поведения привлекали в Дунъи множество мастеровых людей: плотников, кузнецов, гончаров, а также торговцев табаком и чаем. Мужчины приезжали отовсюду, чтобы проверить странные слухи и провести ночь в деревне, предаваясь самым разным любовным утехам. Некоторые из них оставались здесь жить и даже обзаводились детьми.
Процветание Дунъи настораживало некоторые соседние деревни. Крестьяне из этих деревень, опасаясь заразиться распутством, отказывались общаться с жителями Дунъи. Если их путь лежал через Дунъи, то они предпочитали делать крюк, лишь бы не ехать через развратную деревню.
Однако атмосфера в Дунъи как нельзя лучше подходила для моего состояния. Я крепко спал по ночам под скрип вращающихся жерновов. Иногда я просыпался, когда солнце было уже высоко в небе, и не слышал ничего, кроме привычных звуков мельницы и щебетания птиц за окном.
Зимой я несколько раз порывался покинуть Дунъи и вернуться в Майцунь. Но по мере того как мое желание становилось все более настойчивым, росла и моя привязанность к этому месту. Подобно тому, как жареное просо вызывает непреодолимое желание уснуть, я чувствовал, что в этой деревне есть что-то трудно объяснимое, однако властно притягивающее меня.
Во время нападения японцев на город Нанкин Дунъи служила для японской армии местом расположения тылового госпиталя. Каждый день я видел, как японские военные врачи в белых халатах входили и выходили из деревенского храма. Они оказались не такими уж страшными, как их живописали, а один из докторов даже подарил несколько японских конфет сыну деревенского штукатура.
Спустя несколько дней после того, как в Дунъи был развернут японский госпиталь, в деревню вернулись все сбежавшие женщины, и у колодца вновь зазвучал женский смех и болтовня. Но поскольку в госпиталь постоянно привозили на повозках раненых, военным врачам было совершенно не до этих женщин, и в деревне воцарилась какая-то извращенная тишина.
Однажды под вечер в Дунъи тихо вернулась и Бабочка. Я увидел повозку, стоящую возле дома в конце улицы. Когда Бабочка слезла с повозки, ее загородили от меня несколько высоких деревьев. Деревья шелестели, трепеща на ветру ветками, и роняли листья. Я до сих пор вижу ее, как тогда, в первый раз: вот она стоит под деревом перед воротами в жарких лучах послеобеденного солнца и смотрит на реку. Ее надменный, печальный вид навсегда остался в моей памяти.
Хозяйка мельницы сказала, что в Дунъи нет приличных женщин, кроме Бабочки. Когда она это говорила, в ее тоне слышались зависть и ревность. Целомудрие и чистота Бабочки уже давно стали головной болью для большинства непутевых деревенских женщин. Бабочка никогда с ними не общалась, но само ее присутствие в деревне было для них чем-то вроде насмешки, и поэтому они ненавидели ее и осыпали самыми злобными проклятьями, какие только может придумать женщина. Поскольку семья Бабочки считалась очень влиятельной, ненависть к ней уступила место какому-то отчаянному ожиданию.
Момент, которого так долго ждали жительницы Дунъи, все-таки наступил – на следующий год, во время сбора урожая пшеницы. Последние японские военные врачи, расквартированные в Дунъи, покинули деревню, а военнослужащие, оставшиеся в Нанкине, редко пересекали реку, разве что приезжали за продовольствием.
В этот день пронесся слух, что Бабочка выходит замуж, и вот теперь-то у женщин деревни появилась возможность отомстить ей. В Дунъи уже давно не заключали браков – женщины случайно беременели от проезжих торговцев, чьих имен они даже не знали, и такое событие, как свадьба, казалось им не просто непривычным, как погодная аномалия, но и ненужным.
Юйсю жевала лепешку из соевых бобов, когда услышала эту новость. Ее мать пришивала подметки к матерчатым туфлям и время от времени поглядывала на дочь.
– Сегодня в семье Ху играют свадьбу, нас тоже пригласили. Пойдешь?
– Нет.
– А почему бы тебе не сходить к ним?
Юйсю на минутку задумалась, а потом ответила:
– Я не пойду на ужин к этой шлюхе.
Мать опустила голову, с трудом подавив желание рассмеяться в голос.
С самого утра в деревне звучал гонг и взрывались петарды, но несмотря на это свадьба Бабочки проходила тихо, как похороны. Семья Ху устроила в храме предков в центре деревни банкет, но, за исключением нескольких пьяниц, на него почти никто не пришел. Двери всех домов были заперты, и на улице не было ни одного человека.
В полдень ворота дома Ху несколько раз измазали дерьмом. После такой выходки странную свадьбу, проходившую в несвойственной для подобных мероприятий тишине, поспешно завершили, как будто случилось что-то неприличное, и еще до темноты семья Ху закрыла ворота своего особняка.
С наступлением ночи тень, отбрасываемая этой свадьбой, так окончательно и не рассеялась. Я уже засыпал на соломенном тюфяке, когда из внутренней комнаты вышла хозяйка мельницы с зажженной масляной лампой в руке. Я услышал, как от порыва ветра загремел карниз крыши, на улице давно лил дождь, капли били в окна и собирались в блестящие лужицы на полу мельницы.
Женщина запахнула одежду на груди, подошла к окну и приложила к нему ухо.
– Кто это плачет? – спросила она.
Со стороны поля до меня донесся слабый звук, похожий на крик удода.
– Должно быть, эта шлюшка спятила. – Юйсю терла сонные глаза. Вскоре на ее болезненном лице появилось выражение радостного волнения, а сон как рукой сняло.
– Если утки слишком долго живут на берегу, они не могут спуститься в воду, – со вздохом сказала хозяйка мельницы.
В этот момент мы услышали громкий плеск воды на улице, а в окне мелькнул темно-красный свет. Хозяйка мельницы рывком распахнула дверь, и в дом ворвался холодный ветер, разворошил солому на кровати и едва не задул масляную лампу. Я увидел мужчин, похожих на слуг, которые несли зажженные фонари и по щиколотку в воде брели по направлению к лесу.
Остаток ночи я проворочался без сна на соломенном тюфяке. Мать и дочь о чем-то перешептывались во внутренней комнате. Дождь еще усилился, и за окном сверкнула молния, осветив лес.
К утру дождь прекратился. В полдень, когда вода отступила, а грязные дороги еще не успели просохнуть под солнцем, в деревне, как обычно, появилась Бабочка. На ней было яркое платье ципао, и она шла с каким-то мужчиной в жилетке. Они держались за руки, шутили и смеялись, проходя по залитой солнцем деревенской площади.
По деревне уже начали расползаться слухи о безумии Бабочки, поэтому ее внезапное появление ошеломило всех завистниц. Ее взгляд был таким же пронзительным, как и раньше, словно вчера ничего не произошло.
Я по-прежнему переживал из-за Бабочки. Мне казалось, что, прогуливаясь по центру деревни, она бросает своим односельчанам дерзкий вызов. Я подумал, что в таком месте, как Дунъи, ее незаурядность и непохожесть на других оставляла ей единственный выход – безумие.
Я не знаю, с каких пор Юйсю начала отводить от меня взгляд. Она вдруг стала волноваться, как будто ее что-то беспокоило. Ее лицо, как и лица всех женщин в Дунъи, было бесхитростным, но на нем не отражались никакие чувства, отчего у постороннего человека возникала иллюзия ее беззаботности.
Однажды днем хозяйка мельницы, склонившись над шитьем, принялась рассказывать мне о Юйсю. Опытные женщины всегда облекают мудрость в слова, причем почти бессвязные, но зачастую истинный смысл того, что тебе пытаются сказать, становится понятен прежде, чем слова будут произнесены. Хозяйка трещала не умолкая, время от времени она проводила иголкой по волосам и все больше и больше погружалась в мечты о будущем Юйсю, как будто мы с ее тощей, похожей на обтянутый кожей скелет дочерью уже нарожали кучу детей. Я болтал с хозяйкой, а в голове у меня крутились мысли о том, как же сбежать из этого места, когда я полностью оправлюсь после ранения.
Юйсю ходила за мной, словно тень. Вне всяких сомнений, она уже согласилась с планом матери, вот только не проявляла ни радости, ни печали.
Как-то ночью я неожиданно проснулся – Юйсю стояла возле моей кровати. Я не знаю, как долго она здесь находилась. Ее белоснежные зубы блестели в темноте, и я слышал, как она нерешительно ходит туда-сюда. Она то расстегивала, то снова застегивала платье. Наконец она разделась и обнаженная легла рядом со мной. Я почувствовал ее грудь, напоминавшую высушенный перец чили, и каждая выступающая косточка ее тела вызывала у меня неприятные ощущения.
Юйсю дрожала и трепетала всем телом, а я был просто ошарашен. Возможно, в тот день она слишком сильно устала, потому что вскоре я услышал ее негромкий храп и скрежет зубов – ужасный звук, похожий на визг дерущихся крыс.
Назавтра Юйсю, очень смущаясь, принесла мне на поле воду. Она поставила кувшин на приличном от меня расстоянии и ушла, не сказав ни слова. Вечером, за ужином, я заметил, что ее щеки с нездоровым, зеленоватым оттенком тронул слабый румянец, который стал ярким при свете лампы. Время от времени она бросала на меня стыдливые взгляды, отчего у меня замирало сердце.
В течение последующих дней Юйсю уже не следила за мной так пристально, и даже когда мы столкнулись с ней нос к носу на окраине деревни, она, потупившись, быстро ушла.
В один из дней между матерью и дочерью вспыхнула ссора: из внутренней комнаты раздались звуки бьющейся посуды, затем крики стали еще громче, и наконец мать и дочь сцепились в драке. Они выскочили в основное помещение, раздирая друг на друге одежду. Хозяйка схватила туфлю и погналась за Юйсю.
– Да хоть убей меня – я не буду с ним спать! – визжала Юйсю.
– Ах ты, сучья дочь, если ты не будешь с ним спать, как ребенка родишь?
– Это ты сучья дочь! Сама с ним и спи, если тебе так хочется!
– Я уже старая, мое дерево не может больше плодоносить.
– Тогда что же ты не родила десяток сыновей этому хлопкоробу?
Хозяйка мельницы вдруг замерла, смущенно взглянула на меня, и слезы ручьем полились из ее глаз.
Ночью, после ссоры с матерью, Юйсю снова пришла ко мне. Из-за сырой погоды моя рана опять начала ныть. Юйсю, тихонько всхлипывая, свернулась калачиком рядом со мной. В тот момент я и не подозревал, что вижу ее в последний раз. Всю ночь меня мучила невыносимая боль в ноге. В полузабытьи я чувствовал, как Юйсю прижимается ко мне, а ее слезы капают на мою рубаху. Она металась и беспокойно ворочалась, как ребенок, время от времени тыкала меня локтями, царапала ногтями мою спину, а потом я услышал, как она сквозь слезы что-то говорит мне. Голос звучал приглушенно и нереально – казалось, он доносился откуда-то издалека.
В моей памяти всплыло одно воспоминание. Это было весной на второй год после нашего переезда в Майцунь. Тихий полдень. Мать уснула в плетеном кресле в тени дерева. Дверь во двор была открыта, и через проем виднелся берег канала, залитый солнечным светом, несколько загоревших до черноты детей играли там в старой лодке. Пчелы перелетали с цветка на цветок, и все вокруг было заполнено их жужжанием. В воздухе витала тихая меланхолия, исходившая от этого неуютного, пустого особняка.
Я встал на маленькую деревянную скамеечку и смотрел на спящую маму в надежде, что она проснется. Я тянул ее за руку, трогал ее нос, гладил красный браслет на запястье, но мама спала. Через некоторое время я тихонько заплакал от невыразимого одиночества.
Мой плач услышал отец. Он вышел из кабинета, бесшумно подошел ко мне, положил руку мне на голову (я заплакал еще сильнее), а затем разбудил маму.
– Ты не знаешь, почему он так расплакался? – спросил отец.
– Не знаю, может, он чего-то испугался, – ответила мама.
Она поднялась с кресла и достала платок, чтобы вытереть мне слезы. У меня возникло ощущение, что она уже давно проснулась, но просто не хотела отвечать на мой призыв.
– Я слышала сквозь сон, как он плачет, но не могла проснуться, – пояснила мама.
Отец повернулся и посмотрел на меня, и в его взгляде читался ласковый вопрос. Я тут же перестал плакать, ощутив внезапную свободу.
На следующее утро тело Юйсю всплыло в пруду возле мельницы: живот раздулся, как барабан, глаза полуоткрыты, а взгляд такой же жеманный и распутный, как и раньше.