К книге
Кладбище нерассказанных историйIII. Мануэль
34%
III. Мануэль
20

– Маме было сорок девять лет, когда она произвела меня на свет. Она была скорее бабушкой, чем матерью, с canas[247] в волосах и болями и achaques[248] во всем теле.

Прижавшись щекой к шару, Филомена различает голос, заглушающий все остальные. Она предполагает, что это голос Эль Барона, вероятно, рассерженного идеей его переместить, но потом голос представляется как некий Мануэль де Хесус Крус, и его история изливается сплошным потоком, как будто это, возможно, его единственный шанс ее рассказать.

– Мама дала мне это второе имя, потому что я тоже родился чудесным образом. Reglas[249] у нее прекратились, только время от времени появлялись кровянистые выделения. У меня также был отец, но с тем же успехом его могло и не быть. Папа считал меня нежеланной обузой. У него уже было десять детей от первой жены, которая умерла, как ни странно, не при родах, прежде чем он женился на моей матери и завел еще пятнадцать, в общей сложности двадцать пять, не считая несчастных ублюдков, которых он приживал то с одной, то с другой любовницей.

Мысли Филомены возвращаются к ее собственному детству в кампо, где большие семьи были обычным делом. У их соседки Иокасты было десять детей. «У этой женщины целая factoría[250] в утробе!» – воскликнул однажды отец Филомены. Филомена вспоминает, как какой-то остряк пошутил в ответ: «Sí, señor[251], и кое-кто был собран в вашу смену».

– Ты слушаешь? – спрашивает голос, выдавая то же нетерпение, что и у бывших profesores[252] Филомены, которых раздражало, что она еще не знает того, чему пришла учиться в школу.

– ¡Presente![253] – отвечает она, как когда-то в la escuelita[254].

– Мама с лихвой компенсировала папино пренебрежение, – продолжает голос Мануэля. – Она дарила мне всю ту любовь, которой не давал отец, слишком занятый своими многочисленными интрижками и negocios[255]. Если он и обращал на меня внимание, это часто выражалось в недовольстве. Его раздражало, что я люблю поэзию, что плачу, когда мне рассказывают грустную историю. Он пытался выбить из меня это, а когда не получилось, отправил в военное училище. Суровая дисциплина, беспрекословное подчинение глупости – я был несчастен.

За меня вступилась мама: она хотела, чтобы ее маленький сын был рядом с ней. Папа смягчился. Он чувствовал себя в долгу перед ней с тех пор, как его последняя любовница родила двойню, которую в качестве доказательства принесла к нашим дверям: с их маленьких личиков смотрели его серебристые глаза. Мне разрешили остаться дома и заниматься с мамой, которая передала мне свою любовь к чтению.

Недостатком пребывания дома был папа. Он сделал мою жизнь невыносимой. Я столько ночей засыпал в слезах, что мог бы наполнить ими кувшины для воды во всех домах на нашей улице. Мама пыталась меня утешить, доставая из серванта какие-нибудь маленькие сокровища, давая мне их подержать и рассказывая их историю (инкрустированный серебряный наперсток, или снежный шар из Парижа, или кукольную испанскую сеньориту в крошечной мантилье[256] и с кастаньетами, или деревянные башмачки, перевязанные красной бечевкой). Мы вместе читали книги. «Двадцать тысяч лье под водой», «Вокруг света за восемьдесят дней», «Трех мушкетеров», «Тысячу и одну ночь». Мне также нравился Дантов «Ад». Есть ли в аду круг для суровых отцов?

Мама шикала, боясь, что папа услышит и побьет меня. Она находила для него оправдания: папа разочаровался в правительстве. Здоровье его подводит. Твой отец просто завидует тебе, потому что ты такой особенный.

Папа наказывал меня за малейшую провинность – избивал, стыдил, а однажды на всю ночь выставил меня из дома за то, что я ослушался его приказа есть, держа вилку в левой руке, а нож в правой, как это принято в Европе, а не меняя столовые приборы, как malditos Americanos[257], которые оккупировали нашу страну. Его также раздражало, что я так привязан к маме. «Он вырастет женоподобным pájaro»[258].

«Ты pájaro, да? – Он ткнул меня под ребра. – На ужин мы будем давать тебе только птичий корм».

Это звучало жестоко даже в качестве шутки, но отец говорил всерьез. Он поставил передо мной миску с птичьим кормом. Когда я начал всхлипывать, он швырнул миску о стену – птичий корм и осколки стекла разлетелись во все стороны.

В тот вечер мама предложила, чтобы мы придумали волшебное место, где можно было бы укрыться от папиного гнева. Мир, где абсолютно всё, а не только люди, рассказывает историю. Капли воды повествуют о своем путешествии из тучи в родник, из реки в море; разбитая чаша собирается из осколков и рассказывает о ссоре, которая ее разбила; cigüita[259] описывает то, что скрывается за горами на Гаити; морская ракушка, убийца, возлюбленная с разбитым сердцем, звезда, украденная с неба смелой принцессой. Мы с мамой вместе наполняли наш тайный мир историями.

Нам нужно было подобрать ему название. Мама выбрала «Альфа», первую букву греческого алфавита. Но само по себе «Альфа» звучало слишком просто.

Каждый год перед сбором урожая тростника гаитянские мигранты останавливались на нашей ферме по дороге на сахарные плантации на юго-востоке. Подобно перелетным птицам, они знали, где приземлиться на своем пути, места, где будет вдоволь доброты и пищи. Обычно эти мигранты оставались на несколько дней, и мама давала им любую работу, которую требовалось выполнить, платила им, кормила их. По ночам они разжигали костры, играли на tamboras[260] и трубах, пели и танцевали, проводя свои обряды. Один из их танцев, календа, был запрещен на Гаити, поскольку владельцы плантаций боялись, что он распалит бурные страсти, которые, не ровен час, приведут к революции.

Каждый раз, когда я слышал эту мелодию, она пробирала меня до глубины души. Я вскакивал и присоединялся к танцу. Я ничего не мог с собой поделать.

Почему бы тогда не «Календа»? И мы окрестили это место Альфой Календа.

Филомена прежде слышала эти самые слова, доносимые ветром, и предполагала, что это имя и фамилия какой-то fulana[261].

– С тех пор всякий раз, когда отец порол меня ремнем, или бил открытой ладонью, или стыдил грубыми словами, или прогонял с глаз долой, мама прокрадывалась в мою комнату, садилась ко мне на кровать и обнимала меня: «Готов? А теперь закрой глаза! Había una vez…»[262]

И мы отправлялись на Альфу Календа…

Филомене трудно сосредоточиться. Ее мысли постоянно отвлекаются. Где сейчас Перла? Солнце карабкается все выше, из земли медленно пробиваются сорняки, Перла не появляется.

Голос Мануэля становится тише, как у заводной игрушки, у которой кончается завод. Бóльшая часть снежинок осела на дно шара. Вдалеке звонит телефон. Филомена готовится к тому, что ее вот-вот позовут. Но звонят кому-то другому. Где Перла?

– Встряхни меня, – шепчет голос.

Филомена подумывает, не ослушаться ли: возможно, на этом рассказ закончится. Но сегодня не тот день, чтобы сердить Эль Барона. Она слегка покачивает шар, в воздухе снова кружатся пылинки.

Голос, набравшийся энергии, рассказывает, как в молодости он присоединился к группе диссидентов, и перечисляет имена, как будто Филомена должна была слышать об этих людях. Ей это не в новинку: как служанка, она часто была посвящена в разговоры о людях, о которых ничего не знала.

Голос Мануэля начинает разглагольствовать о жестокости Эль Хефе.

– А я-то считал суровым папу. Неудивительно, что в аду много кругов!

Филомена не собирается перечить протеже Эль Барона, но, по словам ее отца, Эль Хефе был сильным лидером, в котором нуждалась страна. Во время его правления царили порядок и уважение. Человек мог оставить у себя за дверью песо, и на следующее утро оно все еще было там. Возможно, друзья дона Мануэля были ворами, которые крали деньги, оставленные где попало?

Шар качается в знак несогласия, поднимая яростный вихрь снежинок.

– Кто-то из нашей группы нас предал. Моих товарищей схватили. Мне и еще двоим удалось пересечь границу и сесть в Кап-Аитьене на пароход, направлявшийся в Пуэрто-Рико. Мои друзья остались там, чтобы координировать вторжение. Но с меня хватило диктаторов. Я отправился в Нуэва-Йорк.

«Неужели туда рано или поздно попадают все на свете?» – удивляется Филомена.

– Я уже был дипломированным врачом, но los Americanos[263] презирали меня, мой акцент, мою смуглую кожу, мой иностранный диплом. Те, кто были оккупантами моей страны, теперь говорили мне, чтобы я возвращался туда, откуда приехал. «Я здесь, потому что вы были там», – проклинал я их себе под нос. Пусть мой последующий успех не вводит тебя в заблуждение, я никогда не чувствовал себя там желанным гостем.

«Каково же пришлось Перле?» – задумывается Филомена, снова отвлекаясь. Она всегда считала, что ее сестра найдет счастье allá[264]. Все говорили о Соединенных Estates[265] так, словно это был рай падре Рехино. Но, может быть, Перла тоже была несчастна? В те считанные разы, когда Филомена видела Перлу издалека, та выглядела неважно. Возможно, некоторые из проблем, о которых упоминали сестры Тесоро, были похожи на проблемы, о которых рассказывает дон Мануэль. Неужели Пепито обзывали из-за его смуглой кожи? Но посмотрите, как он преуспевает! Филомена им так гордится. Ее несостоявшийся сын оказался выдающимся студентом, получал стипендии и даже стал учителем. Если у дона Мануэля были трудности, это не значит, что они есть у всех. «Не все истории получаются одинаковыми», – напоминает себе Филомена. Взгляните на ее жизнь по сравнению с жизнью ее сестры. Но теперь они наконец-то снова будут вместе.

К тому времени, как Филомена снова прислушивается к голосу, он опять слабеет, а снежинки оседают на дно шара.

Филомена пятится, боясь, что его могут снова разбудить даже ее шаги.

Предыдущая главаГлава 20 из 58Следующая глава