— Вся эта одежда иногда может совершенно сбить человека с толку, дорогая… Но я, конечно, обращу внимание и на записки… Спасибо, госпожа председатель Комитета, — сказал, частично собравшись с мыслями, европеальный глава фон Пфеллер, дипломатично извиняясь перед гостем за упущения. — Вы знаете, при таком количестве консархий, иногда происходит путаница с проектами… Итак, Ваше Высокородие, — говорит он и читает написанное на листке с подсказками, — мы твердо решили поддержать Вас в строительстве церкви Святого…какеготам…на самой высокой платформе овцы…
Фон Пфеллер в замешательстве поднял голову и посмотрел на Еву.
— Was ist das jetzt?![14] — спросил он, глядя на нее широко раскрытыми глазами.
— …Корабля, Руди! Корабля!!! Это их главное здание, — сказала Ева по-немецки и добавила: А овца[15]по-английски пишется по-другому!
— …на платформе корабля! — поправил сам себя уже вспотевший фон Пфеллер. — Надеюсь, так, наконец, правильно. Я имею в виду, я надеюсь, что это Вас устроит, господин… архиепископ…
— Конечно, уважаемый господин Председатель, — ответил Каллистрат, довольный сказанным. — Прошу Вас принять мою сердечную благодарность. И благодарность духовенства и всех граждан-акционеров нашей церковной организации.
— Нет проблем, — просто сказал старик. — Это мой долг!
Ева встала, за ней Каллистрат, решив наконец проблему с трусами и мгновенно почувствовав облегчение. Они прощаются с фон Пфеллером и выходят из его кабинета.
— Ты удовлетворен? — спрашивает у гостя Ева фон Хохштайн.
— Полностью! — отвечает он.
— Надеюсь, что теперь, у тебя в гостинице, буду удовлетворена и я! — говорит она, улыбаясь своей рыбьей улыбкой, и так сильно хватает его за задницу, что только что решенная проблема возвращается, снова требуя к себе внимания.
Есть еще одно пространство, сокровенно вмещающее в себя иное время, в которое Славену Паканскому все больше нравится возвращаться. А именно — городская набережная, по которой он охотно гуляет и, шагая по берегу, попадает назад в абсолютно другой, теперь изменившийся до неузнаваемости город, и здесь ищет места, где играл в детстве, без сомнения на этом, но все же таком другом берегу.
Когда его охватывает это печальное и в то же время теплое настроение, он вспоминает поразительную фразу одного из своих любимых домицильных писателей классического поколения, ностальгирующего по этому городскому пространству, фразу, написанную лет семьдесят назад. В этой фразе содержалось расплывчатое, загадочное и неприятное предсказание: «Ты будешь жить хоть и в том же, но в другом городе»[16].
Тогда глаза консарха наполняются старыми картинками, а в ноздрях вместо потоков разных запахов, испускаемых спреями с таймерами, распрыскивающими дезодоранты в магазинах, торговых центрах, кафетериях, кафе и чайных, где курят марихуану, даже на некоторых улицах, где из-за неудачной розы ветров концентрация промышленного смога уже давно стала критической, он слышит исчезнувшие ароматы былых дней, давно унесенных потоком времени. Затем он начал обдумывать и вновь переживать прошедшее, то, что он сам и запретил. Но для него это не проблема: никто не может воспрепятствовать его возвращению в прошлое. Аромат теплого хлеба, от которого он отламывал горбушку, пока нес его домой к обеду, который готовила ему мать, последние чистые вздохи реки, запахи колониального магазина, оставшегося с каких-то давних времен, закрытого и снесенного вместе с домом, на первом этаже которого он располагался, еще когда Славен был ребенком. И когда, опоенный осязаемостью другого времени, он бросал заблудившийся взгляд на реку, Славен Паканский не замечал уже маловодья и грязного зеленовато-бурого цвета воды, он видел другую реку, полноводную, бурную и прозрачную… Текущую в том же русле. Но в другом городе.
И когда София Паканская дома подозревает, что Славен находится где-то в хорошо законспирированном месте вне ее контроля, изменяя ей с какой-нибудь молодой и высокооплачиваемой фифой или с одной из тех бесчисленных девчонок, которые при встрече настойчиво к нему подлизываются, а потом получают от этого неоценимые преимущества, то она звонит мужу, чтобы проверить его и, возможно, услышать какой-нибудь подозрительный шум, а он включает на своем персональном коммуникаторе видео, чтобы она своими глазами убедилась, что он находится в кафетерии на набережной. Славен тем самым намекает ей, что приехал на важную деловую встречу, направляя камеру мобильного телефона на медленное, вялое и затрудненное течение едва слышной реки… Он делает это якобы не для того, чтобы оправдаться перед ней, а чтобы та, увидев, где он находится, поняла, что он занят делами, но София своим малым, насквозь прагматичным умишком думает, что он лишь беззаботно проводит время на берегу грязной реки.
И тогда, не прощаясь, Славен Паканский прерывает передачу изображения и звука, стремясь как можно быстрее вернуться в тот мир, который с годами притягивал его все больше. В отличие от своего отца, у которого не было времени для всяких сантиментов… Ты будешь жить хоть и в другом, но все в том же городе! — вновь вспомнилось переделанное на новый лад, но такое же точное ностальгическое высказывание давнишнего писателя из этого города.
Река, как однажды сказал ему отец, когда-то несла в город обильные воды, которые «пахли речными водорослями и моим детством». Странно, но с течением времени он все чаще думал об отце. Старший Паканский, крупный бизнесмен и сын продавца тканей в послевоенных социалистических магазинах, расположенных по обе стороны реки, умер лет десять назад, совершенно обессиленный, во сне. Славен сделал для него все, что сын мог сделать для своего отца. За исключением, может быть, того, что он не уделял ему достаточно времени, хотя и знал, что жизнь в нем из-за все более слабеющего сердца медленно, но неотвратимо угасала. Отплатил ему за недополученное в детстве внимание; Славен Паканский следовал по стопам отца. У тех, кто, как старик Паканский, в новые времена зарабатывал огромные деньги, открывая частные компании и расширяя их в соответствии со своими способностями до масштабов крупных предприятий, не было времени на собственных детей.
Своих детей у них с Софией не было, чужих они усыновлять или удочерять не хотели, надеясь все-таки обзавестись собственными. Им было достаточно мира, который они построили, он, занимаясь своей карьерой, она, следя за тем, чтобы все подчинялось его желаниям. И только его. Во внимание никогда не принимался никто, даже отец, который, приученный к одиночеству, с самого начала не хотел жить с ними. Может быть, ему следовало бы уделять больше внимания ему, своему отцу, а не только молодой жене. Славен был единственным ребенком, и это обременяло его дополнительной ответственностью перед стариком. А старик был автократом, человеком, стремившимся нажить капитал любыми возможными способами, без всякой жалости к другим. Ему всегда были безразличны окружающие его люди, даже собственная жена, которая с молодых лет оставалась одна, пока он строил первый консорциум семейства Паканских. Но перед смертью он сказал сыну, что все, что он сделал, даже то, что принес в жертву свою жену, мать Славена, оставив ее одну, что все, что он создал, он создал для него, для Славена Паканского…
Эти слова тронули его, хотя он не знал, можно ли верить человеку, который всю свою жизнь посвятил тому, что подсказывали ему личные амбиции, и который с легкостью лгал, создавая из лжи неоспоримую истину, рядом с которой не было места колебаниям… Тех, кто сомневался в отцовской лжи, оттесняли, а наиболее решительных из них — разными способами уничтожали… Потом, делая собственную карьеру, Славен довел это унаследованное от отца искусство до совершенства.
И вот, впервые беспомощный, не в силах ничего сделать, сидя на краю кровати, где лежал только что умерший отец, Славен Паканский почувствовал страшное сожаление из-за всех вопросов, которые он не задал, и всех ответов старика, которые он не услышал. И всех начатых и потом прерванных рассказов старика, часть из которых содержали укоры, часть — советы, но некоторые представляли собой короткие истории со скрытым смыслом, на которые то не было времени у молодого Славена, то его отец, в то время находившийся на пике деловой активности, не хотел досказывать их до конца, чтобы не задеть его чувств и не испортить собственный образ в глазах сына. Теперь он чувствовал, что многое между ними осталось недосказанным. Многие вопросы, которые он теперь задает себе, остались без ответа. Может быть, поэтому сегодня он все больше тоскует по отцу.
Кем он был на самом деле, что за человек он был?
Не тот, кто познакомил его с бизнесом, и кого он знал, как человека с неуемной энергией, спекулятивным духом и бескрайней активностью, а тот, каким он был до и позади всего этого, чье присутствие он иногда отчетливо ощущал, но с кем он так и не сумел познакомиться поближе… Все семейные легенды, которые он знал, он слышал от матери, особенно те, в которых говорилось о благодатном времени, когда человеческие души были чисты, как и речные воды…
Позже, когда Славен Паканский взял на себя управление империей своего отца, он объявил ее россказни ее личными химерами, потом вытеснил их и, наконец, забыл. Он увлекся идеей построения консорциума, а вскоре и консархии, начатого его предшественниками, но законченного им. Короче говоря, он стал таким же, как его отец. Но и сегодня Славен Паканский не испытывал никаких угрызений совести. Для них не было никаких причин. По крайней мере, не из-за отца. А что касалось остальных… в консархии стало немодно как-то по-особому относиться к другим. Он конечно любил своего отца, и отец отчасти это знал. С другой стороны, когда старик захворал, у него на вилле появилась небольшая армия нянек, которые удовлетворяли все его желания и потребности, а его врачи всегда были готовы помочь даже в самой незначительной нужде. И сам он регулярно навещал отца. Его огромные возможности позволяли получать новейшие лекарства, которые он закупал в лучших и известнейших лабораториях Континента.
Однако он чувствовал необъяснимую жалость, возникновения которой он не понимал; только жалость, которая с течением времени все увеличивалась. Ее причиной были не только мысли об отце, хотя все началось с этого; поводом к ней стал бег времени и крутая перемена, которую он переживал, пробуя на вкус минувшее время, совсем не такое, как нынешнее, снова и снова погружаясь в эту, во многом его собственную, но и совсем чужую эпоху. Ему было жаль отца, мечты которого так и не сбылись, жаль матери, внезапно умершей еще до того, как он поступил в гимназию; ему было жаль, что он не услышал историй жизни своих дядей, тетей, двоюродных братьев и особенно их предков, целые галереи которых неизменно серьезно и загадочно смотрели на него со старых фотографий, унаследованных от отца, но в выражении их лиц был лишь отблеск характера, в манере держаться — отражение амбиций, в позе было скрыто их настоящее настроение, во взгляде — неведомые желания.
Он никогда не узнает их судеб, их имен, их жизни, их потомков, их истинное счастье и несчастье, и, в отличие от того, что было раньше, теперь это становилось для него очень важным, почти навязчивой идеей. И сожаление вместе с тем, что осталось неизведанным из прошлого, росло в нем и захлестывало его, как хлынувший вдруг мощный поток из водоносного пласта при рытье колодца.
Отец, когда у него уже почти кончились силы, во время ночных визитов Славена рассказывал ему что-нибудь о своем прошлом и о прошлом семьи. Но тогда, к сожалению, Славена Паканского совершенно не интересовали старые истории, потому что он создавал новую, свою собственную историю успеха. И старик ждал, когда у сына появится не столько свободное время, сколько настоящий интерес, чтобы, показывая старые фотографии, он мог понемногу поделиться сохранившимися воспоминаниями.
Теперь Славен Паканский, лишенный этих важнейших ориентиров, чувствует себя человеком без прошлого. Близкий знакомый из деловых кругов, которому он втайне доверился, лаконично сказал ему: «Прошлое? Сегодня человек может производить и его», а затем, глядя ему прямо в глаза, добавил: «Особенно такой человек, как ты».
Так зародилось его желание воссоздать прошлое, читая, по секрету от всех покупая антикварные книги, старые подшивки газет, фотографии, видео, а потом он решил заказать проекты, в которых оживало прошлое, и хорошо за это заплатить.
— Вы ведь будете присутствовать на открытии собора «Изгнания Мессией Сребролюбцев из Храма» в Консархии, — тихо говорит Буонависта, стоя, опершись на стол Иннокентиуса и нависая над полным лицом понтимакса, который кажется маленьким, сжавшимся и съежившимся за своим огромным столом. — Не так ли, Ваше Святейшество?
Иннокентиус смотрит на него, побагровев лицом, и, напуганный рыбьим взглядом Буонависты, осмеливается наконец проговорить…
— Я больше не могу выдерживать такой темп…
— Выдержите! Вы все прекрасно выдержите. Именно для этого мы, братья, избрали Вас преемником Петровым на святом апостольском престоле. Так что Вы все стерпите, причем прежде всего ради себя. И клянусь могилой все еще живого святого Петра, еще больше стерпите ради нас! — говорит ему кардинал, подчеркивая каждое слово, почти прикасаясь к испуганному лицу понтимакса.
Затем, совершенно некстати, устрашенный холодом, исходящим от северянина, а еще и фразой про могилу все еще живого святого, (чьим представителем в церковной организации теперь является он сам), загадки, не перестававшей пугать его еще со времен занятий в семинарии, Иннокентиус почти по-детски наивно спрашивает:
— Ты так думаешь? — испуганно говорит южанин и при этом представляет себе живого святого Петра, который, сидя за маленьким деревянным столиком, на мгновение откладывает в сторону старый calamus scriptoris и перестает писать на пожелтевшем свитке из дубленой кожи, производящим невыносимый скрипящий звук, от которого у Иннокентиуса и теперь, когда он представляет его, бегут мурашки по коже, и тут же вытягивается, зевая, в своей довольно скромной внутри, но позолоченной снаружи ватиканской гробнице, расположенной под алтарем собора, носящего его имя…