Если Николай действительно не писал третьего письма, оставалось мало возможностей определить убийцу.
Корвиний никогда не был знаком с молодым Элием и рекомендовал его в школу Арриания только из желания доставить удовольствие своему клиенту. Оттавий во время скандала ещё находился в Бруццио, так что теперь речь могла идти только о Камилле, Иренее и Панеции.
Аврелий решил начать с эфесянина. Как преподаватель Элия, тот знал его почерк. Он посещал восточные мистерии, разговаривал с Лучиллой незадолго до её смерти, и о чём они говорили, известно только с его слов.
Наконец, в день убийства он один долго находился в доме Арриания, поэтому спокойно мог отравить вино.
Но вот мотив такого поступка выглядел малоубедительным. Трудно поверить, чтобы столь умный человек, каким казался Панеций, решился на убийство только из желания отомстить за старую обиду девушке, посмеявшейся над ним, и старому учителю, готовому взять на его должность Оттавия.
Если только…
Аррианий был достаточно известным человеком, и его смерть должна была привлечь внимание. Несомненно, рано или поздно всплыла бы история с ядом. Но какой-нибудь страж вряд ли стал бы изучать, кроме чаши, ещё и пробку от кувшина. Это маловероятно, заключил Аврелий. Он просто арестовал бы первого же подозреваемого, то есть Оттавия, молодого наследника, с которым, как слышали рабы, Аррианий крепко ссорился во время ужина.
А Панеций, если судебный процесс по делу об отцеубийстве устранит этого двуличного Оттавия, отнявшего у него любовь Лучиллы и ритора, сможет снова занять своё место, которое, как он считал, полагалось ему по праву.
Вот о чём думал Аврелий, направляясь от Кол-линских ворот к дому эфесянина недалеко от Соляной дороги, в том уголке Рима, который ещё оставался сельской местностью.
Грязная улочка вела к нескольким неказистым строениям, каких давно уже не возводили в центре, где из-за высоких налогов на землю только очень богатые люди могли позволить себе обширные домусы.
Здесь же, на окраине, высилась городская стена, возведённая Сервием Туллием, последним властителем, к которому хорошо относились квириты, прежде чем навсегда изгнали царей и стёрли из памяти их имена.
По ту сторону мощного укрепления тянулись бескрайние сады Саллюстия[80], принадлежащие императорской семье, которая с каждым годом присоединяла всё новые земли и виллы. Теперь дорога простирались уже до самого холма Пин-чо. Здесь ещё витали запахи леса, но оживлённое движение повозок и телег, гружённых товарами, напоминало путешественнику, что за монументальными воротами находится самая большая во всём известном мире метрополия.
Это было сумбурное, хаотичное поистине вавилонское скопление строений, которое жители никогда не называли Римом, а только Городом, исключительно Городом, а всё остальное вокруг и вообще на земном шаре считали провинцией, периферией, предместьем…
Панеций, удалившись от кипучей жизни улиц и площадей, выбрал для жизни этот пока ещё сельский уголок, от которого вскоре ничего не останется из-за неудержимого разрастания Города.
Поселившись здесь, вдали от толпы и шума, эфесянин, очевидно, смирился с тем, что каждое утро приходилось проделывать нелёгкий путь к театру Марцелла, почти в центре Рима.
Аврелий оставил паланкин возле Коллинских ворот и пешком двинулся дальше по тенистой улочке, по обе стороны которой тянулись густые лавровые изгороди. Вскоре он остановился, желая снаружи рассмотреть скромное жилище Панеция: небольшой атриум, три или четыре комнаты, таблинум, наверное, скромная столовая.
И, конечно, задний двор, где трудились домашние рабы. Должно быть, их у Панеция было немного, и они, надо полагать, занимались менее смехотворным делом, чем сопровождение хозяина повсюду.
Из внутреннего дворика и в самом деле доносились какие-то неопределённые звуки, скорее всего, там кипятили бельё в большом котле или отбеливали его, замачивая в щёлоке.
Подойдя к ближайшей двери, Аврелий на минуту остановился, задумавшись: как бы повести разговор так, чтобы Панеций выдал себя? Письмо с угрозами казалось патрицию недостаточно весомым доказательством жестокого убийства…
Пока он стоял в нерешительности, дверь распахнулась и из неё вышла женщина в элегантном фиолетовом плаще и с густой вуалью на лице. Узнать её Аврелию не удалось, но показалась знакомой походка и скромное изящество, которым он уже любовался когда-то.
«Камилла? Неужели она?» — заволновался сенатор, быстро укрывшись за изгородью. Взглянув на небо, он понял, что солнце взошло лишь недавно. Но что она делала в доме учителя в такой ранний утренний час? Скорее всего, провела у него ночь…
Женщина как раз проходила мимо кустарника. Патриций услышал быстрые шаги, скрип сандалий и попытался рассмотреть её, но густые вечнозелёные листья лавра мешали сделать это.
Он подождал немного, не решаясь оставить укрытие и обнаружить себя, а когда снова посмотрел на дорогу, то увидел там лишь двух маленьких девочек, возвращавшихся с огорода с корзинками зелени. Так что оставалось дождаться, когда таинственная незнакомка пройдёт на главную улицу, возможно, тогда удастся рассмотреть её в толпе.
Выйдя из своего укрытия, Аврелий увидел, что женщина с вуалью уже дошла до перекрёстка, и, не желая упустить её, поспешил следом, проклиная Кастора, который надел ему на ноги ужасно неудобные калцеусы — сенаторские сапоги, вместо пары лёгких открытых сандалий.
Уже на Соляной дороге патриций случайно задел двух облачённых в тоги пожилых людей, которые осыпали его оскорблениями. Не обращая внимания на их недовольство, он поспешил на главную улицу.
В порванной тунике, обливающийся потом Аврелий с волнением рассматривал пассажиров в повозках и лёгких колясках, которыми сами правили отважнейшие матроны. Увы, нигде не было видно никого, кто хотя бы отдалённо походил на женщину с вуалью.
Рассматривать телеги — только время терять, вдруг понял патриций, ведь в Риме запрещён проезд любому гужевому транспорту, значит, чтобы вернуться в город, таинственная матрона должна воспользоваться паланкином.
Аврелий посмотрел в ту сторону, где стояли закрытые паланкины, между оглоблями которых дремали носильщики в ожидании клиентов. Среди их серых туник нетрудно будет заметить фиолетовый плащ…
Рядом со стоянкой паланкинов находился ветхий лоток с варёными бобами — горсть за половину acca. Аврелий купил мешочек бобов и остановился в ожидании женщины. Ждать пришлось недолго.
Взмах белой руки, отблеск яркой ткани, носильщики вскакивают, фигура в фиолетовом плаще быстро садится в паланкин, стук дверцы, и он закрывается.
Аврелий уже готов был осыпать проклятиями всех бессмертных неба, моря и подземного мира, как вдруг занавеска отодвинулась, и в окне показалось лицо без вуали. Мешочек с бобами упал на землю, а патриций так и остался стоять с открытым от удивления ртом.
У обладательницы фиолетового плаща оказался хорошо знакомый профиль Юнии Иренеи.
Когда паланкин удалился, Аврелий, обуреваемый тысячами вопросов, поспешил обратно на улицу, что вела к дому Панеция.
Глупо было думать, будто Иренея его любовница. Что могла найти в этом уволенном провинциальном учителе знаменитая учёная дама, подруга принцев и властителей? Кроме давней тайной любви к Лучилле, между ними не было больше ничего общего.
Иренея — напористая и отважная вплоть до дерзости, и Панеций — скрытный, замкнутый, способный подолгу вынашивать застарелую злобу, давние разочарования, реальные или воображаемые оскорбления.
Соединять их могла бы только какая-то постыдная тайна, некий груз вины, слишком тяжёлый, чтобы нести его в одиночку. Возможно, убийство.
Аврелий постучал в дверь эфесянина, ещё плохо представляя, что скажет. Он рассчитывал, встретившись с ним лицом к лицу, прочитать на нём затаённое признание, приметы страстей, которые когда-то волновали его ум и, возможно, подтолкнули на преступление.
Панеций, казалось, удивился его появлению, но тем не менее принял вежливо, усадил в таблинуме за стол, на котором лежало множество восковых, испещрённых цифрами дощечек.
Аврелий с любопытством посмотрел на греческие буквы и геометрические фигуры на пугилла-рисе[81].. Выходит, всё же именно научные интересы сближали Юнию Иренею и эфесянина…
Открытие порадовало патриция. Кроме очень большого уважения, которое питал к этой женщине, он был ещё и очарован ею, и только необъяснимое, беспричинное увлечение Камиллой помешало ему строить в отношении неё какие-то серьёзные планы.
Панеций тем временем позвал слугу, чтобы тот освободил стол и принёс хлеб и соль — символы гостеприимства — вместе с корзинкой сухофруктов и двумя чашами горячего вина.
Учёный муж, одетый в простую тунику, казалось, чувствовал себя намного свободнее, встречая гостя таким достойным и скромным образом, чем когда появлялся на публике в безупречно элегантном облачении.
— Ты принимаешь меня как гостя, Панеций, но я пришёл как магистрат, чтобы допросить тебя, — сразу разъяснил Аврелий, ожидая, что он тут же проявит готовность сотрудничать.
Но реакция вольноотпущенника оказалась резкой и неожиданной:
— В таком случае, сенатор, должен сказать, что хоть мне и нечего скрывать, я всё равно не стану отвечать на твои вопросы. Существует немало вещей, которые мне хотелось бы оставить при себе, а ты уже и так проявил даже слишком большое усердие и мастерство, выпытывая из меня признания.
«Нет, так просто ты от меня не отделаешься, — подумал Аврелий. — Согласен, необходимо уважать личную жизнь, но у меня два нераскрытых убийства».
— Помнишь процесс, который затеяла семья Элия против Арриания девять лет назад? — решительно заговорил он.
— Помню, — коротко ответил эфесянин.
— Ты ведь признал этого юношу и свидетельствовал против него, не так ли?
— Да, — глухим голосом ответил Панеций, и сенатор ожидал, что он продолжит разговор.
Однако учитель, похоже, не собирался этого делать, и нетерпеливому Аврелию пришлось использовать все своё самообладание, чтобы сдержать тот ворох вопросов, которым хотелось засыпать его, и он стал молча ждать.
— Я дал ложные показания, — наконец произнёс вольноотпущенник. — И готов был сделать всё что угодно, только бы угодить Аррианию в надежде, что он поблагодарит меня за это.
— Однако впоследствии ты обнаружил, что ритору нет никакого дела ни до тебя, ни до твоей преданности. С его точки зрения ты появился лишь для того, чтобы совершить несправедливость, и за это заслуживаешь осуждения. Отвечал за всё и всегда только он один, Аррианий, который точно так же, как и его дочь, использовал тебя, обманул твои ожидания и насмехался…
— Считай как хочешь, — развёл руками Панеций.
— Посмотри внимательно на эти письма, — попросил патриций, протягивая ему три папируса.
Вольноотпущенник взял их, и, по мере того, как читал, на лице его появлялась жестокая и мрачная усмешка:
— Наконец-то кто-то заставил старика расплатиться! — злорадно воскликнул он. — Интересно, долго ли он страдал перед смертью!
— Мне известно, Панеций, кто написал первые два. Третье письмо подбросили до убийства, а не после, и его мог написать только убийца. А кто ещё, кроме тебя, знал почерк этого юноши?
— Ну, прежде всего он сам, потом ритор, все его коллеги и даже Лучилла, она была в курсе той истории, хотя и всячески отрицала это…
— Ты говорил мне об этом в библиотеке. Напомни, пожалуйста…
— Утром в день её смерти, когда я разговаривал с ней, она притворилась, будто ничего не знает об отношениях Оттавия с её отцом. Я сказал ей, что нет смысла отрицать очевидное, то есть утверждать вместе с Зеноном, что Ахилл не может обогнать черепаху. Лучилла с таким удивлением посмотрела на меня, словно не поняла, о чём я говорю, и захлопнула дверь перед моим носом.
— Ты последний, кто видел её живой, — попытался озадачить его Аврелий.
— Ты лжёшь. Потом она ещё разговаривала с женихом, а кроме того, сестра и служанка видели её позднее в ванной.
— И всё же одна плакальщица утверждает, что девушка умерла намного раньше этого момента. А ты достаточно худощавый, чтобы Камилла и служанка могли принять тебя за женщину, если видели только со спины, завёрнутого в простыню. Оттавий, напротив, слишком крупный и мускулистый для того, чтобы сойти за девушку. К тому же ты точно знал, где Аррианий держит кувшины.
— Если, по-твоему, я мог отравить вино, то ведь точно так же это мог сделать и наш молодой грамматик, — уточнил эфесянин, с трудом скрывая злобу.
— Да, но при всех возможностях, какие были у него, он мог сделать это той ночью, когда они оставались дома вдвоём. Яд, введённый в кувшин через пробку, похоже, указывает на кого-то, кто надеялся отсрочить убийство, спутать…
— Я не тот, кого ты ищешь, сенатор, поэтому не вижу причины продолжать наш разговор, — прервал его Панеций, вставая. — И теперь послушай меня внимательно: это последний раз, когда я соглашаюсь иметь с тобой какие-то дела. Обвини меня в убийстве, если хочешь. Но не приходи ко мне больше, не досаждай мне. Ты позволил себе копаться в моей жизни, как в ещё не зажившей ране, воспользовался моей слабостью, заставил стыдиться самого себя. Тебе этого мало, и теперь пытаешься приписать мне преступление!
Патриций в недоумении смотрел на него. Эфесянин казался незлобивым человеком, но обычно именно такие люди, когда у них кончается выдержка, совершают необычные и непоправимые поступки…
— В любом случае, прежде чем выйдешь в эту дверь, — гневно, почти истерично продолжал Панеций, — я хочу, чтобы ты знал: ты неприятен мне, Аврелий, и весьма! Твоя невыносимая наглость, твоя бесцеремонность, гордая самоуверенность и твоя манера хитро играть на слабостях других — как я ненавижу всё это!
Аврелий молча выслушал отповедь, которую посчитал незаслуженной. Он не ожидал, что Панеций до такой степени зол на него, и в то же время, не считал, что так уж плохо держится с ним. И всё же, чем громче тот кричал, тем больше патриция охватывал холодный гнев.
— Сейчас же опомнись, вольноотпущенник Панеций, — спокойно произнёс он. — Ты говоришь с римским сенатором!
Решительность и строгость, с какой были произнесены эти слова, немедленно подействовали на человека, которому ярость позволила пережить несколько мгновений самоуважения.
Панеций пришёл в себя и с ужасом осознал, что оскорбил магистрата, который явился допросить его.
Гнев его словно испарился, сменившись смущением и страхом.
— Мне хотелось бы быть таким, как ты, — тихо проговорил он. — У тебя была Иренея, была бы и Лучилла…
И тут Аврелий понял причину глухой досады, какую испытывал этот человек: он опять любил безо всякой надежды.
— Не губи меня, Аврелий. На самом деле я так не думаю… — униженно попросил он.
— Зачем отрицать это, Панеций? Многое из того, что ты сказал, верно, — сухо ответил сенатор. — Так или иначе, ты предложил мне гостеприимство, и я забуду всё, что ты говорил. Если ты и в самом деле невиновен, тебе нечего бояться. В любом случае имей в виду: одного только письма недостаточно, чтобы обвинить тебя в убийстве, но я скоро найду другие доказательства, — сказал он, уходя, и несчастный вольноотпущенник опустился на стул.