– Если вам неинтересно здесь, с нами, то почему бы не отправиться в Туркестан снова? – кинула в сердцах Аполлинария Модестовна и обиженно передернула плечами.
Тогда Ипполит Романович решился. Раз дома нет покоя, надо его добывать. Ну не жить же, в самом деле, бессчастным? Ему ведь только тридцать три, до смерти еще далеко, а жизнь уже не в радость.
Вернувшись в Москву летом одна тысяча девятьсот десятого, он не до конца откровенничал с благоверной Аполлинарией; правда, она и не выпытывала – ей доставало новостей из светских салонов: то шпильки новые входили в моду, то фасоны, то каблуки.
Сначала он честно пытался все забыть. Думалось, что никакого наваждения нет: рощица под холмом не беспокоила по ночам, Кебирбану не рассказывала свои сказки. Но со временем разлука не зарастала, а, наоборот, начала скулить некормленой псиной, завывать вьюгами, шелестеть пышной прибрежной листвой. Родные улицы стали тесны, не дышалось полной грудью в каменных лабиринтах, не хватало степного простора. Легкие просили разбежавшегося ветра, глаза натыкались на облезлые фасады и скучнели, вода казалась застоявшейся, совсем не такой, как родниковая, постель – чересчур мягкой, а жена – совсем безвкусной. Барон перебирал записки вместе с воспоминаниями, глядя на восток, баронесса делала визиты и отчитывала прислугу, глядя на запад… Мда, не вылечила все-таки ведунья Зинат от каракуртова яда.
Через год он сделался откровенно несчастным. Кебирбану поселилась в его кабинете по соседству с мраморной Персефоной, все беседы велись только с ней одной, с другими неинтересно, каждую ночь она напевала ему ласковый мотивчик, без которого не засыпалось, каждое утро будила запахом свежего кумыса. Он не сомневался более, что это наваждение, что сестры его околдовали и теперь тянули в степь, как на семижильном аркане.
Ипполит Романович решил ехать. Ольденбург снова собирался в те края, но ждать его не нашлось мочи. Второй год в Москве прошел в предвкушении и стремительной подготовке к новому путешествию. На Рождество одиннадцатого года барон купил себе новый бинокль.
Он просто пойдет по степи, собирая предания древних холмов, доберется до знакомого Айнабулака, заглянет в гости к аксакалу, отведет Кебирбану в сторону и спросит, что нужно сделать, чтобы его оставили в покое… Нет, не так! Ему требовалась ясность: она в него влюбилась или просто играла под дудочку сестры-ведьмы? Да полноте: вправду ли сестры? Теперь, перебирая за тысячи верст каждую черточку, он уже сомневался в их родстве. Зинат – чернявый и плосколицый сгусток безумия, неспокойная, опасная. Кебирбану – родниковая вода, прохлада и покой. Носы у них совершенно из разных коллекций, губы тоже, вот глаза – да, глаза схожи разрезом, но у старшей стремительные и беспросветные, а у младшей – мерцающий агат, тягучий гречишный мед, загустевшая на зное сосновая смола. И почему Зинат почти не говорила по-русски, а Кебирбану легко и смешно стряпала свои истории? Разве они воспитывались не в одном доме? Кто же их учил и когда? Он вызывал в памяти руки: у одной с круглыми, вечно грязными ногтями, мизинец-переросток и шишаки на фалангах, у другой ногти – продолговатые розовые виноградины с фиолетовым ободком, пальцы без узлов и сама кисть тонкая, едва ли шире запястья. Нет, очевидно, не соврал тарачинец Хаким: никакие они не сестры и не дочки хитрому аксакалу. Это все коварный план, чтобы заманить в сети богатого столичного путника. А как же тогда каракурт? Неужто его тоже наколдовала Карасункар?.. Ну, это вряд ли. Им не мнилось никакого прибытка от гибели Афанасия, это все игрища злого рока… Или нет? Проводник говорил, что ведьме помогали силы матери-степи, так, может, то разыгрался многоходовый сценарий?
От подобных мыслей спалось еще хуже, иногда вовсе не удавалось забыться. Бессонные ночи разговаривали голосом Кебирбану, звенели ее шолпами, улыбались ее глазами. Он стал раздражительным, похудел, мало времени уделял семье, дочери, совсем забросил Аполлинарию. Он журил себя за манкирование супружеским долгом, оттого становилось только хуже: тянул руку к жене и тут же отдергивал, потому что рядом стояла Кебирбану и с ревнивой усмешкой наблюдала за его робостью. Нет! Так решительно невозможно существовать. Надлежало вернуть прежнюю свободу или окончательно отдаться желанной сладкой несвободе. Иначе не сложится его судьба, не сыщется точки равновесия, опора так и будет убегать, уплывать, растворяться, но не ляжет под ноги.
Осинский прожил достаточно, чтобы растерять наивность. Главное – выбить признание. Если это колдовские чары Карасункар, то он просто откупится. Для нежирного аппетита степняков его денег достанет с лихвой. А если это любовь, тогда о-ля-ля! Он заберет Кебирбану из аула, снимет дом в ближнем городке, наймет прислугу, наладит привычный образ жизни, вдали от цветного московского шума напишет наконец обещанную Афанасию книгу. Там сподручнее собирать материал и не в пример больше времени. В глухой провинции никто не сыщет барона, не призовет к ответу. И Старомонетный не уплывет вниз по реке и не улетит на журавлиных крыльях, всегда можно проведать семью и приятелей, явить научному сообществу свои труды и сделать модные покупки. А можно и вообще ездить туда-сюда, жить на два дома. Или, если прискучит степной пейзаж, забрать свою ненаглядную восточную красоту, поселить поближе, например в Коломне или Троицке. Но это все потом, надо прежде выведать, что у нее на уме.
Он ехал в поезде, слушал перестук колес, и они становились топотом лошадиных копыт возле старенькой юрты, шумом камешков на дне ручья или потрескиванием поленьев в очаге. Иногда обжигала плетью мысль, что Кебирбану могли выдать замуж, тогда он вскакивал, хватал шляпу и кидался в тамбур, готовый спрыгнуть с подножки и бежать стремглав, лишь бы скорее, чтобы выкупать ее у мужа, хитрить, интриговать, может статься даже нанять башибузуков[50] и выкрасть, а потом прятаться. Холодный ветер отвешивал злые пощечины, и барон остывал. Нет, воровать женщин не в русских традициях, но что же тогда ему делать? Он возвращался к себе в купе и пил горячий чай, вместе с потом уходила наружу и испарялась тревога: нет, его пери дождется своего мурзу. Зачем бы иначе колдовство?.. Или это вовсе не колдовство, а он сам себя накрутил на спирали ее косы, нанизал душу на серебряную шпильку в ее сережке?
Снова поезд дотащил путника и поклажу до Омска, а быстрый Иртыш – до Семипалатинска. Ермолай обрадовался Осинскому, как заграничной родне, от всей широкой казацкой души. Он не мог поверить, что барон оставил за спиной четыре тысячи верст, чтобы просто поговорить с глупой бабой, цокал и качал головой, думал, что у Ипполита Романовича имелся тайный, неразглашаемый замысел, – возможно, он искал старинный клад и набрел на замытый след.
Они тронулись втроем, прихватив с собой расторопного паренька Гришутку, Ермолаева племяша. Кони закисли за зиму в стойлах и радовались возможности помять копытами свежую траву, отлично смазанный тарантас вовсе не скрипел, только поухивал на кочках. Снова потянулись замечательно выдрессированные верстовые столбы, потом им на смену заступили редкие придорожные деревья, и наконец все растворилось в одной великой степи без начала и конца, без оси, координат и хоженых дорог. Здесь мерилом служило только солнце, а попутчиком – ретивое перекати-поле, здесь ветер заплетал хороводы вокруг холмов и сам же себе напевал, если не находил заплутавшей домбры. Степь сводила с ума разнотравьем, радужные запахи летали на крыльях хлопотливых по весне птиц, тянулись из проснувшихся нор, стекали с неба бледной лазурью. В груди снова зашевелился росток, зацвел, стал шириться и вообще стремился выпрыгнуть и понестись к братьям. Барон торопил коня и рассеянно отвечал Ермолаю, отчего тот все больше недоумевал и нещаднее теребил ус.
Дорога до знакомой рощицы не припасла приключений. За прошедшие два года подросли не только деревья – казалось, что сам холм стал повыше. Родник встретил их половодьем, озерцо подтопило ближние березки, и они печально поникли голыми ветвями. Ипполит Романович удивился, как же скудно бытовали здесь люди: обгрызенные нуждой седла, заштопанные войлоки, одна и та же одежда в будни и в праздники. Мясного и сыров ели вдосталь, но совсем не перепадало овощей, рыбы, вин и десертов. Хоть земли и безграничные, никто почему-то не сажал огородов, не квасил капусты и огурцов, не варил варенья. В первый раз он смотрел на все, как будто попал в диковинный музей, нынче, наоборот, музей пришел в его жизнь и экспонаты надели пугающие маски. Чернявый босоногий малец проводил глазенками Ермолаевы сапоги с алыми стежками по отворотам, справную сбрую, новое седло тисненой кожи. Другой, рыжеватый и толстощекий при нечеловечьей худобе, похожий на безобидного длинноногого паучка, обсматривал сундуки на закорках тарантаса. Им все в диковинку, всего недоставало в этих занесенных забвением, брошенных Богом и людьми холмах. Нужда выглядывала из каждой юрты, из всякого разинутого рта. Мда, откупиться будет не тяжко, и, пожалуй, во всей этой истории меркантильное колдовство уместнее настоящего, любовного. От таких дум заныла грудь, росток насупился и приготовился облететь.
И все равно он воодушевился долгожданным свиданием с местом и людьми. Аксакал тоже обрадовался знакомцам. Или он всем радовался, потому что путников в их края забредало не много, городские – не каждый год, а московским, из самого сердца большой страны, Осинский был один. Но гость только навешивал на лицо маску радушия, на самом деле он пытался собрать по частичкам лопнувшее, не выдержавшее обмана сердце: ни Зинат, ни Кебирбану не обитали более в виноградной кисточке. Они откочевали в Верный – тамошним жителям потребна врачевательница, а здесь, под холмом, попросту нет людей.
Еще две недели забрала дорога в Верный. Город встретил барона сухой злой пылью, хоть с календаря приветливо подмигивал апрель. За спиной пурпурился затканный холмами горизонт, обещая завтра новую жару. Впереди, на юго-востоке, голубели островерхие колпаки гор, целое стадо высоченных древних монахов, за дела праведные получивших наконец привилегию сидеть под облаками. Навстречу важно шествовали верблюды под богатыми или рваными попонами, мелькали тоненькими ножками ишачки, в арбах тряслись аксакалы в полосатых чапанах и тюбетейках, переговаривались через всю улицу, никуда не спешили.
Ипполит Романович крутил головой по сторонам, но ничего примечательного не попадалось. Широченные мостовые без тротуаров оторачивали заборы, над ними клубились цветущие деревья. Сладкий запах проснувшихся яблонь смешивался с навозным, вызывая в памяти сельские картинки из детства. Да и весь Верный походил на большую деревню с просторными зелеными дворами и невысокими постройками. Страшные землетрясения, последнее из которых имело место всего два года назад, в одна тысяча девятьсот десятом, растаскали на бревнышки дома, некоторые вовсе уволокли под землю. После того местные власти постановили строить с умом: не выше одного яруса, фахверковые, из деревянного остова и кирпичной кладки на булыжных фундаментах либо на цоколях не тоньше одного аршина, отступать друг от дружки не менее трех сажен и вживлять вокруг побольше деревьев, чтобы удерживали корнями взбунтовавшуюся землю и сшивали трещины.
Чуть больше полувека простоял Верный – сущая чепуха по сравнению с тысячелетней Москвой, да и вообще любым среднерусским городом. Но уродился он с бойким характером: из крошечной станицы с разбегу втесался в разряд городов, стал центром огромадной Семиреченской области и Верненского уезда, хоть и отрезали его от железных дорог и речных пристаней тысячеверстовые бездорожья. В остальном все привычное: гимназии, училища, торговые конторы, сословные клубы, постоялые дворы и ресторации. Имелась и телефонная связь, и электричество, и автомобили.
Верный не походил на настоящий восточный город и этим огорчал барона. После венчания они с Аполлинарией Модестовной путешествовали в Бухару и Хиву, вот там пахло пряностями и курились благовония, возвышались облитые мозаикой мечети, пели муэдзины, топились доисторические бани, кричали верблюжьими голосами караван-сараи. А здесь, по эту сторону Тянь-Шаня, все сплошь русское: «ропетовский» стиль, резные ставенки-крылечки, сибирская вязь под карнизами и кокошники над мансардами. Приехавшие в эти места казаки заложили сразу четыре станицы по именам великомучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии – небесных покровительниц Семиреченского края. Три так и остались небольшими приветливыми поселениями – станицами Софийской, Любавинской и Надеждинской, а Верная пошла своей торной дорогой, собрав в кулачок все степные тропы, все разноголосые мотивы.
Гостиница «Европа» предоставила барону вполне пристойный номер с отдельной ванной, правда, в окно упирался горбылевый забор, и больше ничего. Ермолай попререкался с посыльным касательно постоя для коней. Гришка успел состроить глазки кудлатой барышне в голосистом платке и нервной, готовой свалиться в обморок шляпке.
Аксакал велел искать Зинат под рукой сарта Сабура, но тот раскидал свои крыши на полгорода. Сабур ведал и скотом, и шкурами, и маслами, держал лагманхану и чайхану, открывал двери доходных комнатушек для небогатых путников и ворота скотных дворов для их лошадей и верблюдов. Все правильно, в таком проперченном и просоленном вареве всегда сыщется нужда в умелой врачевательнице и затеряются ненужные вопросы.
Гришка неплохо владел киргизским наречием, третий или пятый им опрошенный показал, куда постучаться. Зинат обитала в землянке ниже Торговой улицы, самом грязном и людном местечке. Уже на подходе к низенькой двери – по колено в земле, вместо петель кожаные ремни, вместо замка пастуший колоколец – Ипполит Романович унюхал в ансамбле помоев, жарки и скотины знакомый паленый жусан. Он нетерпеливо постучал костяшками пальцев, боясь ошибиться в своих чаяниях или узнать какую-нибудь неподходящую правду. Дверь открылась непозволительно медленно, внутри хозяйничала темнота, так что с яркого солнца глаза не сразу разобрали, кто стоял на пороге. Но сердце не умело ошибаться, оно екнуло праздничным бубенчиком и принялось отбивать искрометную чечетку.
– Здравствуй, По-олат-мурза. – Кебирбану по-прежнему тянула «о», округляя пухлые губы, делая их похожими на аппетитный розовый пончик. Она совсем не изменилась, даже платье носила то же самое, когда-то пестрое, но давно уже выплакавшееся, бледно-рябенькое. Подол доходил до колен, из-под него торчали светлые штанишки.
– Здравствуй, Кебирбану, – выдохнул Осинский, и на душе стало ясно, и покойно, и приветливо, и заголосили праздничную литургию певчие, и вторили им птицы чародейскими голосами.
– Ты Алмалы ехал? Старости искать надо?
– Нет, – барон развеселился, – буду здесь жить. Хороший город, горы рядом, прибыли много.
– Туту много перехожденцев. Хорошо.
– А Зинат как?
– Ай, хорошо. Мурза много, деньги много.
Он с недоверием заглянул в землянку, снаружи не казалось, что дела у сестер шагали в гору. Она поняла его интерес по-своему, запереживала, опустила глаза:
– Туту больной мурза, нельзя чай пить, нельзя сидеть.
– Да я не прошусь. Пойдем лучше в чайхану, там подождем, а вечером зайду к Зинат поздороваться и почаевничать. Можно тебе?
– Можно? – Шолпы вопросительно звякнули и тут же рассыпали победную трель. – Ай, можно.
Они чинно шли по Торговой, Кебирбану набросила поверх старенького платья выходной камзол без рукавов: многоярусная вышивка по синему полю, шелковые вставки на вороте и рукавных прорезях, три нитяные косицы сзади (серединная подлиннее крайних) и по две на каждой полочке. Платок она тоже сменила, взяла совсем новый, с веселыми завитушками цвета рождественской изморози. Ипполиту казалось, что такой прелестной спутницей не мог похвастать ни один встречный – ни купец, ни генерал, – все завидовали ему и оборачивались вслед. Он подробно и красочно описывал ей свою дорогу, что изменилось с прошлого раза, чем удивили здешние края. Наконец Ермолай нырнул под деревянный козырек приличного вида ресторации, Осинский последовал за ним.
Им принесли самовар и блины, икру и лосося, сметану и мед – все как дома, в Москве. Интерьер заведения тоже обошелся без восточного декора: бревенчатый теремок с длинной песенной резьбой по карнизам, рушники с птицами, скатерки с меандрами. Ермолай с Гришкой тактично уселись в углу, а Ипполита Романовича с дамой половой пригласил в отдельный кабинет без двери, зато с балкончиком.
– Ну, как ты поживаешь? – начал барон.
Полился многословный рассказ про разномастную городскую жизнь, про церковно-приходскую школу, куда власти загоняли всех без разбору и учили русской грамоте, про цены на базаре и предстоящую ярмарку в честь трехсотлетия царствующего дома.
– Ай, хорошо! Ай, керемет[51]! – закончила она.
– А Зинат, выходит, все же сестра тебе? – Он решил не темнить, пусть уж сразу разобьется сердце, с одного удара.
– Сестра, – с готовностью ответила Кебирбану. – Не родителями, а через кровь.
– Как это?
– Аже… бабушка наша так сделал.
– Бабушка наказывала быть сестрами?
– Нет, бабушка добрый, не наказывал. Сделал она.
Осинский ничего не понял. Очевидно, это степной обычай, названые они, или сводные, или еще без разницы какие.
– А что с женихами у вас? Не собрались еще замуж?
– Кто?
– Ты. Или Зинат. – В груди опять заворочало ветвями деревце, выпустило из своих объятий выспавшегося филина, тот заухал и захлопал крыльями.
– Зинат замуж нельзя, она Карасункар.
Ясно, что снова ничего не ясно. Но, по крайней мере, чаровница не лукавила и не переодевала степные россказни в иные чапаны.
– А ты?
– Ай, почему спросил? – Она смотрела честными глазами, как будто разговор шел о пастбищах или урожае, о скотине или ожидаемой назавтра погоде. Ему требовалось ответить также прямо, без иносказаний, иначе не поймет.
– Я хочу взять тебя второй женой. Куплю тебе дом в Верном, найму прислугу. Будем жить. Согласна? – Осинский сам себе не верил, вся его жизнь шла вразрез с этими словами. Но именно такое решение казалось теперь безошибочным.
– Ты разве мусульман? Тебе можно два жена?
– Можно, Кебирбану. Я богатый и именитый, таким в нашей империи все можно.
– Ты богатый, я знаю. Но моя постель не продается. Ты любишь меня? – Она по-прежнему смотрела без толики жеманства, спрашивала всерьез и искренне. Ни одна светская барышня не сумела бы так безыскусно припереть кавалера к стенке.
– Да, Кебирбану, люблю. Я эти два года только о тебе и думал. Я влюбился как юнец и не знаю другого счастья, кроме как дышать одним с тобой воздухом, пить воду из твоих рук, слушать твои косы и смотреть тебе в глаза. Выходи за меня! Я буду хорошим заботливым мужем.
– А байбише[52] не заругает?
– Кто?
– Байбише… старший жена.
– Нет, никто не станет между нами, я сумею отогнать все напасти.
– Я знаю. – Она опустила глаза и улыбнулась. – Я сразу видел, что ты такой, По-олат-мурза.
…Неужели он это сказал? Не потребовал объяснений, не попробовал склонить ее, уговорить, заморочить голову, как долженствовало поступать высокородному образованному господину со степными дикарями? Просто взял и брякнул про вторую жену? Дурачина же, однако, редкостный и беспримесный! Это походило на бред – многоженство, бесконечные сказки Шахерезады. Но как быть с такой искренностью? Ее можно либо взять всю целиком, либо повернуться и уйти. И зачем же тогда он страдал в Москве и шел сюда через всю империю?
Ипполит Романович снял дом среди садов на Веригиной горе, руку протяни – и достанешь до гор. По вечерам во двор спускалась настоянная на еловых ветках прохлада, пробиралась в комнаты, под такую спалось, как под маменькину колыбельную. В гостиную он купил круглый стол, в кабинет заказал шкафы и бюро. Свою комнату Кебирбану обустроила по степному обычаю: низенький стол в окружении подушек и завешанные красочными войлоками стены. Здесь они и проводили большую часть времени, потому что валяться на полу оказалось не в пример удобнее, чем сидеть на диванах или стульях. В качестве свадебного подарка по киргизскому обряду он купил ей золотые серьги с висюльками, а по русскому – массивное венчальное кольцо. Перед первой брачной ночью колдунья заварила ему чай, и он выпил, хотя знал, что не следовало. Праздничное соитие длилось до рассвета и принесло неведанные ранее остроту и сладость.
Лето в предгорьях походило на сказку: они подолгу пили утренний кофей в саду, шутили, Кебирбану рассказывала ему свои бесконечные сказки, потом он что-то сочинял, перебеливал, сытно обедал, отдыхал на коленях молодой жены, совершал вечерний променад, ужинал в клубе, возвращался к своей обольстительной дикарке. Она не стеснялась признаваться в любви, не скрывала аппетита к постельным утехам, ловко и охотно познавала новое, подыгрывала, иногда угощала знатным отваром по рецепту Карасункар, и тогда ночь для них не заканчивалась. Несмирная и необъезженная, выросшая в степном приволье женщина не признавала условностей, не кривила и не притворялась. С ней жилось просто и одновременно очень сложно, потому что без косных скреп не держались привычные ширмы, не представлялось возможным оградить свой внутренний хаос от ее пронырливых вопросов, отодвинуть или заставить замолчать ледяной светской репликой. Их миры существовали не рядом, а вместе, он не просто удовлетворял в ее лоне свои мужские потребности – они общими усилиями творили любовь.
Барон отправлял Аполлинарии Модестовне лживые письма, справлялся о здоровье и успехах Тасеньки. На ее вопросы он старался не отвечать, чтобы не завраться, однако обещал вернуться следующим летом.
Местное общество приняло Осинского с большим воодушевлением, среди офицеров отыскались старые знакомые, еще со времен недолгой и веселой службы. Городской голова приглашал барона на завтраки и благотворительные балы, архитектор Андрей Зенков с удовольствием выслушивал мнение по обустройству публичных пространств, купец Шахворостов рекомендовал завести скаковых лошадей, мельник Пивоваров звал вступить на паях в новое общество. Разумеется, Ипполит Романович никуда не выводил свою Кебирбану, наоборот, велел ей сидеть дома и учиться, для чего нанял приходящего словесника. Сам он приятно проводил дни, рассказывал про первую экспедицию Сергея Ольденбурга и готовился ко второй. Одна тысяча девятьсот двенадцатый закончился светло и вкусно, без дурных снов и предчувствий, без тоски по Замоскворечью и сухому требовательному покашливанию Аполлинарии Модестовны.
Следующий год начался празднованием трехсотлетия дома Романовых, гулянья закатили в размахом – с потешными войсками и оперой, пальбой из пушки с перекрестка Гоголевской и Первогильдейской, расцвеченными фасадами, торжественным архиерейским выходом на площадь перед Туркестанским собором – сочной пряничной красотой, что в Москве смотрелась бы аляповатой, а здесь – что надо. Ипполита Романовича попросили выступить с лекциями из истории и быта царствующего дома, это льстило и словно оправдывало здешнее пребывание.
Любопытным развлечением угостили барона, а вместе с ним и всех горожан казаки Семиреченского войска: щегольски разодетая молодежь инсценировала взятие снежного городка в Малой станице. Летали метлы, свистели нагайки, грозно пыхали холостые ружья, тяжело шлепались комья снега. Знамя ледового городка блюла разряженная в камчатный сарафан и расшитую тесьмой телогрею красавица казачка, ее оберегали, отгоняли прочь чубатых охотников бойкие подруги, все на подбор румяные, востроглазые и белозубые. За приз бились потешные полки мужской гимназии, городского имени генерала Колпаковского училища, просто пришедшие на гульбище парни. Казачья братва рвалась в снежные ворота, брала на абордаж обледенелые стены. Свист, топот, хохот, беззлобный и веселый мат, чавканье лошадей и бульканье забористой самогонки из-под армячка – все это сливалось в единый глас народного празднества – лихого, разнобойного и пьянящего. Осинский ни минутки не взгрустнул, что не застал праздника ни в Москве, ни в Санкт-Петербурге: там он терялся в чванливой толпе, а здесь его замечали и загодя распахивали объятия.
Кебирбану в отличие от венчанной супруги не приедалась, только становилась слаще и нежнее. Она многому выучилась за это время, купила себе два европейских платья и теперь могла вполне сойти за его спутницу. С удивлением и радостью Осинский понял, что на самом деле влюблен в эту чудесную степную ласточку, что ему уже все равно, имело ли место колдовство и какое именно. Даже если это оно, то пусть продолжается, пусть овевает его разноцветным опахалом, пусть поет канарейкой, кормит с ладони пахлавой, водит по запретным тропинкам, звенит шолпами, шуршит шелками. Но вернее всего, что это не то колдовство, о каком предупреждал болтливый Хаким, это чародейская любовь его заворожила – закружила, одурманила и забрала в плен, как и положено. Тогда все на своих местах, пусть так и пребудет и никогда не заканчивается.
В сентябре, в день всесветских бабьих именин, в Верном намечались сельскохозяйственная и промышленная выставки, поэтому он не поехал в Москву, отоврался очередным письмом. В четырнадцатом снаряжалась наконец Вторая Туркестанская экспедиция, к которой он изначально намеревался присоединиться. За этот год городок разгулялся, прибавилось автомобилей, поднялись новые срубы, подровнялись и обросли каменной чешуей арыки. Теплый климат обещал еще одну ласковую зиму, а весной он соберется в поход, накупит снаряжения и провизии, наймет транспорт. На обратном пути точно следовало вернуться со всеми в центр, в Москву, иначе его потеряют, станут искать, найдут, и тогда придется худо. Перед глазами вставала строгая Аполлинария Модестовна, и сухая ветка в горле когтила, рвала на части еще не сказанную ложь. Как он на нее взглянет? Что соврет? Чем прикроет равнодушие и раздражение, свою тоску и стремление снова умчаться подальше и не возвращаться подольше? Расставание с Кебирбану загодя тяготило, но он твердо решил обо всем ей рассказать и наказать, чтобы ждала.
Его дом стоял, занавесившись праздничной сиренью, в саду скучал стол под голубенькой скатеркой, вокруг него собрались стулья, рядом присел самовар. Кебирбану выбежала из дома, едва он отворил калитку. Ее щека прижалась к его уху, такая теплая и вкусная, пахнущая мылом и немножко нежным потом.
– Ай, я такая счастливая, – прошептала она.
– Я тоже. – Осинский взял ее руками за талию, но она перехватила его ладонь и накрыла ею свой живот.
– У нас будет маленький. – Ее щеки стыдливо порозовели, ресницы опустились, наведя тень на полщеки.
– О, как же замечательно! – воскликнул он… и тут же передумал ехать в экспедицию.
Время шло, любимый животик рос, не умаляя порции супружеских удовольствий из его меню.
Следующим летом у них родился сын. Ипполит Романович не видел малыша красивее, забавнее, умилительнее. Он самолично качал люльку, агукал и совал ладошку под крохотную попочку, чтобы проверить, не обмочилось ли дитя. Помнится, с маленькой Тамилой ничего подобного молодой папаша не позволял – брезговал. Всеми хлопотами тогда ведала кормилица, а в его жизнь дочь входила только на руках Аполлинарии не чаще двух раз в день: перед завтраком и вечерним купанием, чтобы пожелать доброго утра и спокойной ночи. Оказалось, у него украли настоящий кусок простой человеческой радости – нянчить своего ребенка, нюхать его бархатную кожу, купать, пеленать, петь колыбельные. Труды снова отправились в ящик, парадный сюртук прокисал на вешалке. Теперь барон ходил большую часть дня в атласном домашнем халате и интересовался исключительно новостями детской комнаты.
Кебирбану после родов расцвела, пополнела, побелела, легковесная девичья красота сменилась зрелой, яркой, разящей наповал. Муж смотрел на нее часами: как она прикладывала младенца к груди, качала его, гладила по сморщенной спинке чуткими длинными пальцами. Он проживал каждый день от края и до края счастливым мужчиной – мужем и отцом, каждый вздох, каждый шаг преисполнялся смысла и значимости, в нем нуждалась любимая женщина и желанный ребенок, наследник, продолжатель рода. С Запада приходили тревожные слухи о войне, но в дороге они растрачивали запах крови и пороха, потому казались безобидными. Навестить Москву стало неотложной необходимостью: сыну требовались имя и состояние. Осинский планировал затеять развод, уговорить Аполлинарию или откупиться. Он перебирал свои карты, вытаскивал козыри, подальше запрятывал шестерки и со смехом вспоминал, как ехал сюда три года назад с намерением откупиться от Кебирбану. Эх, случались же такие дурацкие мысли!
Аполлинарии Модестовне, Тамиле и Старомонетному переулку в его мире уже не оставалось места, он перестал о них вспоминать и отписывался пустопорожними придумками. Однако денежные и прочие дела звали в Москву. Ипполит Романович планировал нагрянуть в Москву осенью шестнадцатого, за зиму разобраться с нуждами и по весне снова отправиться в Верный. Чтобы проворная молва не донесла о нем без ведома, Осинский черкнул пару строк про древний город Яссы, дескать, застрял там по важным научным причинам, но скоро прибудет. А после и не понадобилось сочинительствовать: поднявшееся в степи восстание помогло запутать следы. Летом Кебирбану со стеснительно-радостной улыбкой сообщила, что у них будет еще один ребенок. Счастливый отец засиял, зацеловал свою пери и отменил все планы. Раз ребенок, пусть все катится в тартарары, никуда он не поедет.
Следующий отъезд – на этот раз бесповоротно! – намечался весной семнадцатого, чтобы отпраздновать годик младшему сыну и двинуться по теплу. Однако в феврале разразился государственный переворот и поломал расписание. Ипполит Романович всегда чурался политических кружков, сословная спесь велела уповать на самодержавие и не употреблять в речи модных и опасных словечек. Да, он сетовал на провал военной кампании, но в баталиях всегда имелись победитель и проигравший. В этот раз не свезло, надо штопать прорехи и готовиться к следующему, чтобы не прошляпить вдругорядь. Что же тут сложного? А всякие там большевики-меньшевики, эсеры и анархисты – это случайная послевоенная пена, какая поднималась на поверхность после любой бури. Он ужаснулся отречению государя, однако не поверил, что эта неразбериха надолго. В восемнадцатом в Верном стало неспокойно, вернувшиеся с фронта семиреченские полки штормило, бросало из стороны в сторону, а за ними и весь край.
На улицы выходить стало небезопасно, из лавок исчезли продукты, на базарной собиралась беднота, о чем-то шумела. Офицеры ходили в штатском, многие поснимались с мест и удрали в степи или в Китай формировать полки для нового переворота, чтобы снова поставить страну с головы на ноги. Осинский верил, что так оно и будет, что скоро вернутся прежние хозяева и колесница истории покатит по привычной колее. Он растил сыновей, тешился с женой и просто ждал, пока не стали приходить дурные вести о расстрелах и экспроприациях, голодных бунтах и карательных отрядах.
Семиречье – сытый, благословенный край – не особенно волновалось о пропитании, но отнюдь не собиралось терпеть у власти голоштанных крикунов. Начались волнения, из Омска и Оренбурга прискакали казачьи гонцы, привезли приказы, семиреки выступили против новой власти, и белая полоса стала теснить красную к центру страны. Осинский обрадовался, приготовился праздновать возвращение старого миропорядка, хотя и не понимал до конца, в какой именно стране он тогда очутится. Мысли об Аполлинарии и Тамиле наведывались неспокойные, дурные, барон тайком молился о них, но бросать Кебирбану с малышами в такой сумятице – лучше сразу повеситься без завещания. Белые наступали, красные истекали кровью, потом красные давили белых, выгнали в Китай, и затем еще одна белая волна, мутнее и жестче первой, и снова красные сверху. Резня, пальба и беспросветность.
Летом девятнадцатого Ипполиту Романовичу пришлось признать, что его уютный мирок под обстрелом. Он нанял дунганина со старым мерином, погрузил в арбу скарб, посадил сверху Кебирбану с малышами, сам поехал верхом с маузером в руке. Следовало удирать из этого голодного и страшного мира. В Малой станице подобрали Зинат, и ее присутствие вселяло надежду на благополучное завершение экспедиции. В кровавые времена не стоило списывать со счетов колдовские чары: пусть оберегают и помогают, он после рассчитается с ними сполна.
На восток, в сторону Китая, текли полноводные реки беженцев, их там отлавливали, полонили, зачастую расстреливали. Эта дорога не сулила добра. Ипполит Романович направился в другую, омскую сторону. Там прочно засело правительство Александра Колчака, там по-прежнему существовала его Россия.
Дорога от Верного до Сергиупольской запомнилась как одна длинная и страшная сказка. На них нападали, грабили, предавали, втягивали в потасовки и перестрелки. Осинский много раз пожалел, что тронулся с места, хоть и в Верном они успели позабыть о покойной жизни. Попав к казакам, он откупился лошадью; оказавшись на прицеле у красноармейцев, быстренько кинул в походный костер свой паспорт, и тот сгорел вместе с прошлым.
В Сергиупольской они застряли на целых два месяца, бытовали в чужом сарае. В сторону Семипалатинска удалось тронуться только в самом конце лета, зато в обозе. Стараниями Зинат никто не захворал и по щедрому летнему времени не голодал. Она выкапывала растения, варила суп из дикого лука, приманивала в силки мелкую степную дичь и меняла лечебные травы на картошку. Кебирбану ей помогала, а Ипполит Романович все больше возился с детьми и чувствовал себя бесполезным.
В октябре они достигли Семипалатинска и поняли, что дальше идти некуда: впереди суровая сибирская зима. Зинат удалось пристроиться к смертельно больному, но не желавшему умирать баю, семья Осинского получила крышу над головой. Дальше последовала череда разочарований: Восточный фронт отступал, белая армия проигрывала одно сражение за другим. Красные вернули Екатеринбург, скоро падут и Петропавловск, и Новониколаевск, и Омск. Кебирбану пошла прислуживать в лавку за еду, муж по-прежнему нянчился. Поражение Добровольческой армии Ипполит Романович воспринял как собственную гражданскую казнь. Он ругал себя, что не подался со всеми в Китай, что понадеялся на Верховного правителя, долго и грязно сетовал вслух. Однажды жена не выдержала:
– А что ты помогал? Какие твои дела, Полат-мурза? Убегал, ругал, спасал себя – это для тебя самого. А что для Россия?
Весь двадцатый год они мыкались по уезду, искали прокорма и пристанища. В новой реальности требовался новый статус, и Кебирбану пошла за документами. Совершенно нечаянно Ипполит Осинский взял справку с фамилией жены – Шалобаев. Красные поверили на слово, им было не до разбирательств. Оказалось, что у его спутницы вовсе отсутствовали документы, а муж об этом даже не знал все восемь счастливых супружеских лет.
В конце концов стараниями неутомимой Зинат им удалось закрепиться в Семипалатинске. Все дороги покрылись рубцами и залились кровью. Нужно сидеть, где по крайней мере не убивают. Кебирбану снова нашла работу, на этот раз на рыбзаводе. Как ни странно, ей нравилось ходить на службу, болтать и пересмеиваться с товарками, приносить домой ворованную рыбу и продуктовые карточки. Вскоре ее назначили звеньевой, а потом в округе и вовсе воцарился какой-никакой порядок. Ипполит Романович придумал себе биографию, дескать, выпустился в Казани, учительствовал в Уфе, в казахских землях оказался по прихоти любовной фортуны. Его прошлое мало кого интересовало в этом Богом забытом захолустье, но редактор местной газеты обрадовался грамотному человеку и предложил писать статьи. Так для барона началась карьера корреспондента областной газеты. В двадцать третьем он энергично строил планы побега из красной России, но жена снова забеременела, и пришлось все отменить. В положенный срок она разрешилась дочкой, опять начались радости отцовства, стало казаться, что все не так уж плохо. Незаметно, перепрыгивая с заснеженных зимних холмов на знойные летние пастбища, израсходовались еще пять или шесть лет. Их не трогали – видно, помогали заговоры грозной Карасункар. Потом снесли их лачугу, семье выдали жилье в новом доме. Газетное поприще оказалось увлекательным, работать вообще замечательно, намного лучше, интереснее, чем прятаться в гнилой землянке, однако Осинский все еще надеялся перебраться за границу и зажить по-человечески.
При новом строе Кебирбану сильно выросла – выучилась на курсах рабочей молодежи, ходила на собрания, стала начальницей. Нынешняя реальность подходила ей лучше прежней, здесь ее слушали, платили, даже уважали и совершенно не интересовались, кто муж, богат ли, знатен ли, доволен ли своей женой или вот-вот собирается завести новую. Для Ипполита ее просвещенность и востребованность обернулись плачевно: жена совершенно утратила к нему интерес. Ей расхотелось слушать его истории, потому что хватало собственных, недоставало времени рассказывать всякие благоглупости, задавать наивные вопросы, чтобы дать ему шанс покрасоваться ученостью. Да она теперь и не считала его больно умным, а титула и богатства за ним больше не числилось. Дошло до того, что ей прискучили супружеские ласки. Иногда, после бани в выходной, находило игривое настроение, а в прочие вечера она укладывала рядом с собой дочь, а его отправляла в комнату к сыновьям.
В тридцатых страну накрыл голод, спасались кто как мог. Мечты о побеге сменились голодными обмороками. Теперь все грезили только о пропитании. Но и это прошло. Оглядевшись по сторонам в тридцать шестом, или седьмом, или восьмом, барон смирился с тем, что никуда не сбежит из красных, очерченных кровью границ. Кебирбану поняла это давно.
Он старел, мрачнел и все чаще возвращался мыслями в Старомонетный переулок, к своей чопорной Аполлинарии Модестовне, пресной, но понятной. Ее гордую голову с римским профилем не закружить никаким большевистским гимнам, не запудрить лозунгами и прокламациями. Почти два десятка лет на газетном посту сделали из Осинского отличного репортера – острого на язык, немногословного, меткого в высказываниях. Он не слезал с передовиц и наставлял новое поколение журналистов. Редакция стала вторым домом, он лихо рулил служебным авто по области, ел в рабочих столовых и на полевых станах, иногда оставался ночевать на облезлом диванчике в приемной главреда. Когда началась война, Ипполиту Романовичу исполнился шестьдесят один год – поздно, чтобы воевать, но вполне приемлемо, чтобы составлять сводки. Сыновей призвали, Кебирбану перестала появляться дома, потому что приходилось стоять по две смены, а потом еще собирать провизию для фронта. Осинский посидел пару вечеров в нетопленой кухне, пожевал сушеную рыбу, представил, что его ждало в будущем. На третье утро он собрал в небольшой узелок смену белья, рубашку, валенки, бритвенный станок, книжку любимых стихов, оловянную кружку с ложкой, коробок соли, две пачки папирос. Его путь лежал сначала в родную редакцию, потом в военкомат и дальше – на перрон, на войну, в роту армейских корреспондентов.