К книге
О чем смеется ПерсефонаГлава 18
100%
Глава 18
20

– Чай, умным быть невыгодно, лучше дурачком! – Кто-то невидимый ржаво хохотнул cправа от Ипполита Романовича. Запахло сырым луком, через минуту раздалось чавканье.

Зрительный мир отсутствовал: одеяло накрывало с головой, причем так плотно, прилипчиво, будто никакое оно не одеяло, а шапка-балаклава или вообще повязка.

– Иех, как борода-то моя посивела, дюже, знамо, поумнел… – В голосе говорившего послышалось явное огорчение.

Осинский захотел дотронуться до умника, проверить, это живой человек или очередной призрак, кои в последнее время завели привычку являться едва не дюжинами. Однако рука отчего-то застряла, не пожелала двигаться, как он ей ни приказывал. Голоса своего он уже давно не слышал и теперь сомневался в его наличии. Могло статься, что человеки общались ментально, и он это умел, а слова просто мишура наподобие одежд… Да и позабыл он что-то все слова, порастерял.

– Отчего же все хотят умными быть тогда? – сказал простуженный бас в ногах.

– От дурости ж! Посуди сам: дурак своей дурью спасается, а умный от своего ума гибнет. Так кем лучше быть, а?.. То-то и оно.

– Ага, еще Грибоедов написал, что горе – оно от ума. – Простывший засмеялся, постепенно, через одну клавишу заменяя смех кашлем.

Ипполит Романович лежал на спине, слушал, соображал. Умный он или дурень? Вроде умный. Почему-то казалось, что он точно умный. Однако отчего же ничего не помнит? Вот хотя бы «горе от ума» – сочетание знакомое, а что за ним кроется? И фамилию Грибоедов он точно где-то слышал. Кстати, как его собственная фамилия? В голове жужжало и зудело, словно летал шмель. Это подсказка или подножка? Шмелев он, что ли? Посмаковав так и эдак, он отказался от предположения. Тогда, может, Пчелкин? Или Комаров? Или Мухин? Все эти фамилии придумывались легко – наверное, он знал таких людей, между тем лица в памяти не всплывали. Звали его Ипполит, это точно. Он жил в Москве, в Старомонетном переулке, в желтом доме, квартира налево, в гостиной на окне малиновые портьеры, а в кабинете зеленые. Это все являлось с замечательными подробностями, вроде сдобного запаха из кухни или забытого под лампой романа. При всем том совершенно потерялись воспоминания, как он здесь очутился и по какой надобности.

– Шалабаев, как самочувствие? – сказал совсем рядом прохладный металлический баритон.

– Он пока не разговаривает, Виктор Матвеич. Ждем, что сойдут отеки и на днях вернется зрение.

– Непременно вернется все. Сильнейшая контузия, надо продолжать неагрессивную терапию и просто дать время на восстановление. – Над самой головой шепотком перелистнули страницу. – Вы меня слышите? – Цепкие пальцы схватили за плечо, потрясли.

Ого-го! Это же к нему, про него самого! Ипполит Романович замычал. Прохладный баритон обрадовался:

– Вот и замечательно. Все слышит. На днях заговорит.

Голоса зазвучали сбоку – вероятно, подвергали допросу того, чья борода поседела, а ума прибавилось, к вящему неудовольствию хозяина. Впрочем, из беседы не следовало такого вывода, Ипполиту Романовичу показалось, что сосед не должен печалиться: он до сих пор пребывал отменным дурнем.

После сна и еды, которую подносила в ложке некая запашистая особа, в глаза заплыл туман, отодвинув в сторону беспросветность. Только наметилась интересная игра в отгадывание теней, как тяжелым одеялом навалилась усталость и отправила в гости к Морфею. Во сне приходила красивая восточная женщина, он называл ее по имени, ласкал, укладывал в постель… Радости на этом заканчивались. Потом приходилось лазать по бесконечным горам, что-то искать. Иногда ему помогал Афанасий Шапиро, Ипполит его сразу узнал. Возвращался он снова к той самой женщине в надежде досмотреть сон до пикантного, но опять не получалось: кто-то звал на двор, в поход, в Москву. Пробуждение не было лишено приятности: туман вился живописными клубами, сквозь которые просвечивало зеленое небо. Присмотревшись, он понял, что это потолок. Сосед оказался одноглазым и вовсе не таким уж глупым. Через несколько дней вернулась речь, но куда-то подевались связные мысли. То есть Осинский не желал их произносить вслух. Государь император отрекся от престола, к власти пришла чернь, Германия снова напала на Россию, а к нему самому публика обращалась как к некоему Шалабаеву и полагала, что он прожил на этом свете целых шестьдесят шесть лет. Утешением служили сны, в которые с похвальной частотой наведывалась сказочная красавица, иногда с младенцем на руках или даже в окружении нескольких детей, она соглашалась уединиться с ним в спальне, раздевалась, прижималась, но до самого сладкого почему-то никогда не доходило. Впрочем, со временем она стала все чаще отворачиваться, а несколько ночей подряд вообще не пожелала разоблачаться и выглядела скучной – наверное, разочаровалась в нем.

Его выписали из госпиталя весной сорок шестого. Улицы разгромленной Праги пугали разбросанными гильзами, отвалившимися кусками стен, раздавленными, как игрушечные, автомобилями. В голове медленно вспухала туча, сердце заколотилось бесноватым летним дождем. Неказистая телега отвезла всех счастливчиков к вокзалу, оттуда отбывал состав в Российскую империю… нет, в Советский Союз. За это время Осинский кое-что припомнил, кое-чему отказался поверить, посчитав это плодом контуженного сознания, кое-что хотел бы позабыть, да не получалось. Некоторые эпизоды прожитого ему добросердечно подсказали соседи и веселый поручик… нет, лейтенант… с папками. Например, про победу над Гитлером, про службу военкором, про коллег и солдат, с которыми ехал на полуторках, шел пешком, сидел в окопах. Теперь он уже затруднялся утверждать, своими ли видел глазами или старательно додумал чужие рассказы. Так или иначе, жизнь продолжалась, и ему следовало прибыть в Москву к семье.

* * *

– Стенюшка, ты знал? Ты… ты это подстроил? – Тамила стояла у окна на коммунальной кухне и шептала безостановочно, перемежая восторги и удивление с недоверием и неприятием. Ким, Влада и Лидия Павловна сидели на табуретках вокруг стола. Супруги Осинские – Ипполит Романович и Аполлинария Модестовна – остались наедине в комнате.

– Ты ку-ку, Мил? Я же его ни разу в жизни не видел до сегодня. Это… это настоящий свистоморок! И… я все-таки высокий армейский чин, ко мне могут и того… подослать… – Степан Гаврилович сверкнул глазами и стал похож на хищную рысь. – А ты точно уверена, что это твой отец?

– Я ведь не окончательная дуралейка. Это papa. Постарел, но все равно он.

– И где он был все эти годы?

– Ты у меня спрашиваешь? – Она возмущенно взмахнула рукой и сбила подвешенный на крючок жестяной ковшик. Ким поймал его на подлете к плите, не дав исполнить номер на коммунальных нервах.

Генерал не обратил внимания ни на жестяную эквилибристику, ни на внимательных зрителей.

– Или вправду не помнит, или это знатный распердач? – Он задал вопрос не присутствующим, а открытому окну.

– И что делать?

– Кхм-кхм. – Влада постучалась в родительскую беседу осторожным покашливанием. – Он пришел не к нам, а к бабушке. Ей и решать. Предлагаю убраться подобру-поздорову.

– А если бабушка выгонит… дедушку? – возразил Ким. – Куда он пойдет?

– Угу, – поддержала мать.

– Тут, видите ли, имеется кое-какой прелюд. – Степан Гаврилович откашлялся. Он разговаривал только с женой, остальные сидели зрителями без права голоса. – Помнишь, я тебе говорил, что не все немецкие коробки прибыли? Так вот: теперь прибыли. То бишь еще одна прибыла, та, что я ждал. И вот сейчас Павлуня привезет ее сюда по уговору. Это важнецкий сюрпризон. Я же специально все свел на один день, а тут – пожалста! – Ипполит Романыч через тридцать лет решили проведать родню.

– Кажется, нам на сегодня решительно достанет сюрпризов, – пробормотала Тамила.

– Пожалуй, стоит пойти… туда. – Влада покосилась на дверь и округлила глаза.

– Не надо. Пусть поговорят сами, – хором ответили родители.

– Лучше давайте я чай поставлю, посидим на чужой кухне, как будто в гостях, – засуетилась Лидия.

– Это не чужая, – обиделась Тамила. – Я между делом выросла в этой квартире.

– Да уж… Единственный зять почти тридцать лет собирался в гости, а как притопал, оказалось не до него! – Степан Гаврилович со смехом уселся напротив детей. – Давайте ваш чай, Лидия Пална. Будем сами гостевать.

Молодой вечер кинул в окно клубок тополиного пуха и убежал играть в прятки с многоэтажками, позвал на улицу молодежь. В приотворенное окно влетела гитарная бравада, за ней потянулся чистый молодой голос, повествующий о Гренаде. К нему присоединилось уверенное сопрано, его хозяйка почему-то сразу представилась необыкновенной красавицей, смуглой, тонкой, как струна, с обжигающими коньячными глазами.

Тамила Ипполитовна не вполне обрадовалась явлению заочно похороненного отца – она растерялась. А вредина Владка приперчила и без того ядреную кутерьму в голове:

– Мам, пап, а если бабушка и… дедушка не договорятся, нам придется пригласить его жить в Троицк? Ведь ему где-то надо жить?

Степан Гаврилович растерянно посмотрел на жену, а она на него.

– Да ладно, не переживай, хватит тебе места в доме. – Ким беззлобно толкнул сестру плечом.

– А я и не переживаю, я не планирую долго там задерживаться.

– Вот и марципаново… Как не планируешь?

В вестибюле хлопнула входная дверь, собрание насторожилось. Неужели выгнала? Или он что-то вспомнил и ушел? Как так? Даже не попрощавшись? Быстрые невесомые шаги всех успокоили. Ким выглянул в прихожую и тут же вернулся донельзя довольный.

– Здравствуйте. – Из-за его плеча высунулась Ярослава. Она улыбалась и вообще походила на счастливую красотку из трофейного кино.

– Здрасти-и-и…

Владка вспомнила, как впервые увидела ее за новогодним столом, сама она тогда была еще дитем, генеральша взгрустнула по собственной стремительно убегающей красоте, Лидия испугалась возможного скандала. А тут еще барон…

По улице проехал дребезжащий грузовик, звонкие детские голоса вопили «Пас! Пас!» и сразу же «Гол! Гол!», соседние крыши навели вечерний марафет, огненные языки на Григории Неокесарийском почернели, а луковичное пятиглавие без привычных крестов, наоборот, высветлилось на темно-сиреневом плаще подкравшейся ночи. За окном разыгрывался увлекательный ежевечерний спектакль: темный дракон сватался к белой птице, она поначалу сопротивлялась, но потом непременно уступала.

На кухне потемнело сразу, без увертюры, но сцена намечалась не хуже небесной. Соседские каморы молчали – наверное, их хозяева предпочитали проводить выходные за городом, или в парках, или в очередях. Или просто их предупредил кто-то всемогущий и бесконечно добрый, чтобы полежали воскресным вечером в своих кроватях с интересными книжками. Ким состроил физиономию циркового клоуна, сумевшего сначала растворить платок в кулаке, а потом вытащить его из кармана незадачливого двоечника. Его рука потянулась к выключателю и щелкнула язычком. Электрический свет позволил придирчивее разглядеть Ярославу – она оказалась еще красивее. Генерал удовлетворенно улыбнулся, его супруга внимательно всмотрелась в матово-смуглое лицо, отыскивая следы косметики. Нет, ни тушь, ни тени, ни помада его не украшали, оно припудрилось счастьем, оттого и сияло.

– Как раз здорово получилось… – весело сказал Ким. – Я и так собирался, но тут… Я тут воспользовался случаем, и… в общем, мы с Ярославой женимся. Прошу любить!

Над далеким Кремлем пробили куранты, на подоконник уселась долгожданная прохлада, и только теперь все поняли, как невыносимо душно в озадаченной кухне.

– Да вы меня с ума решили свести! – Тамила Ипполитовна закатила глаза.

– Поздравляю! Совет да любовь! Долго ждали, так что теперь, чур, не откладывать! – Владка вскочила, подбежала к Ярославе и по-сестрински расцеловала в обе щеки. Потом снизошла до брата – чмокнула его тоже.

– Совет да любовь, совет да любовь, – затрепетало крыльями по воздуху.

– Ты знала? – Генеральша строго посмотрела на Владу. – А ты? – Это адресовалось мужу.

– Я нет.

– А я знал.

– А какая разница? – Ким схватил со стола три яблока и начал ими жонглировать. – Главное, что мы вместе, и это марципаново!

– А… а где Аполлинария Модестовна? – поинтересовалась Яся.

– А бабушка беседует со своим возвертавшимся супругом. – Ее жених уронил яблоко. (Все же не напрасно ему отказали в цирковом училище!)

– Что? – Губы Ярославы приоткрылись и застыли очаровательным «о», от этого лицо вытянулось.

– Так, с меня довольно новостей! Позвольте мне пройтись, привести в порядок нервы. Я… я скоро вернусь… Мы с папой скоро вернемся… – Тамила Ипполитовна схватила за локоть мужа, потянула к себе.

– Отставить! – Степан Гаврилович положил свою руку на ее, призывая к миродушию. – Я ведь сказал, что жду Павла. Если ты не заметила, он еще не соизволил припереться.

– Мам, ты, главное, не ругайся с бабушкой, – попросила дочь. Она хотела добавить «и с Кимом», но положилась на догадливость Тамилы Ипполитовны. – Некрасиво это перед… перед дедушкой.

Она ждала, что мать кинется оправдываться, будет совестить или просто прикрикнет, но та неожиданно улыбнулась ей как несмышленышу. Такую мамину улыбку Влада помнила, забегая домой с разодранными коленками в Ташкенте, или показывая дневник с пятеркой в Ашхабаде, или совсем давно сидя на плечах у отца на первомайской демонстрации в Оренбурге. Как странно: дед только объявился, а мать уже улыбается иначе, как девчонка.

– Ясенька, вы простите, сегодня какой-то ненормальный день. – Тамила заломила руки и посмотрела на Лидию.

Та поняла ее по-своему: налила чай новой гостье, хотя на самом деле это они все гостили, а Ярослава как раз-таки здесь жила, имела постоянную прописку и временную выписку.

– Благодарю. – Ярослава не стала присаживаться, приняла предложенную чашку в руки и вопросительно посмотрела на всех по очереди.

Тамила Ипполитовна решила взять разъяснительную часть на себя:

– Тут Степан Гаврилович запланировал дружбу с тещей, и как раз, ни раньше ни позже, объявился мой отец. После тридцати четырех лет!.. А еще вы с Кимом с такими новостями. Мы просто растерялись, а так-то мы решительно рады, очень, просто несказанно рады.

Но ее красивое лицо не выражало радости, скорее выглядело обеспокоенным.

– Вообще-то, мам, мы с… с товарищем генералом договорились, поэтому и придержали новость с женитьбой, – сообщил Ким, снова хватаясь за яблоки. – Мы же не знали, что сюрприз будет не один.

– Хм. Я человек военный, потому против колбасятины и за точность: это я придумал мириться с вашей бабушкой, хоть ни разу с ней и не ссорился, и приготовил сюрпризон, которого и поджидаю. А ты, Ким Степаныч, на тот момент не располагал данными, примет ли Ярослава Мстиславна твое предложение. Так что не выдумывай лишнего, это же не цирк.

– Хватит пустой болтовни! – Влада глубоко вздохнула, отставила чашку с недопитым чаем и поднялась из-за стола. – Пошли к бабушке. Что-то долго они там. Как бы от переизбытка чувств… ну… сами понимаете…

Все разом заволновались, ринулись в коридор. Ярослава осталась озадаченной: она ждала расспросов, обмороков, слез, а получилось, что им не так и интересно. Наверное, это правильно: каждый должен заниматься своей судьбой. Она не до конца простила Кима, но уже любила его, как прежде. Вернее, она всегда его любила, просто не разрешала себе в этом признаваться.

Тамила Ипполитовна на этот раз шла по коридору впереди мужа, выпятив бюст, будто только что водрузила красное знамя на Рейхстаг. Она чувствовала себя именинницей, но на всякий случай проверяла спиной наличие крепкого тыла. Ким пробирался за отцом, процессию замыкали Влада с Лидией Павловной. Дверь в комнату Аполлинарии Модестовны оказалась не просто прикрыта, а заперта на ключ. Тамила подергала, внутри заворочалось неприятное. Генерал оттеснил ее, приложился ухом к полотну, надавил… и едва не провалился в отворившуюся пещеру. Баронесса стояла на пороге, охраняя пространство от пришельцев. Ее острый и бледный указательный палец прижимался к губам, призывая не шуметь, а полуприкрытые глаза плавали: смотрели на них и вроде не на них. Влада с удивлением заметила, что они ярко-карие, коньячные, а вовсе не как вареное мясо. Степан Гаврилович привстал на цыпочки и заглянул в комнату поверх тещиной макушки. Ипполит Романович спал на кровати, свернувшись аккуратным стареньким мальчиком. Генеральша удовлетворенно кивнула, обняла своих и повернула назад. На кухню возвращались уже шепотом, ставили ступни по одной линеечке и ступали с носка на пятку.

– Тс-с, дедушка спит, – объявила Владлена Ярославе.

Когда все снова уселись на старые места, в дверном проеме возникла Аполлинария Модестовна.

– Прошу простить. Ипполит Романович устал с дороги и прилег вздремнуть. У вас, надеюсь, ничего срочного? Мне, право, неловко, что пришлось держать вас всех на кухне, но нам требовалось поговорить с супругом наедине. Это непростительно, но все же умоляю снизойти. – Она покаянно наклонила голову.

– Да что вы, мадам, мы только рады. – Тамила вскочила, неожиданно для себя обняла мать, и баронесса ей ответила крепкими, совсем не старушечьими объятиями.

– Доченька моя любимая, как же я рада, что papa вернулся!

– И я, – выдохнула Мила вместе со всхлипом.

– И я! – Владка не выдержала, тоже подбежала к ним и обняла обеих.

Три женщины немножко постояли и наконец расцепились.

– Ну, мадам, расскажите же нам все! Что говорит papa? Где он был? Он совершенно обеспамятел?

– Да какая разница, Тасенька? Он мало что помнит, путает… Главное, он вернулся, он дома! – Баронесса выдохнула и тяжело опустилась на стул.

– Да я к тому, чтобы снова его не потерять.

– Все во власти Господа нашего.

– Да не потеряем. Уже много было потерь. Теперь наступило время все находить, – оптимистично заявила Владка.

– Верно, доча, – хмыкнул генерал.

– Верно, Степан Гаврилович. – Теща обернулась к нему впервые за всю жизнь и также впервые назвала по имени-отчеству. – Вы простите меня. Я была так жутко неправа. Надо уметь прощать и понимать, это ведь и означает любить.

* * *

То ли тем июньским вечером звезды сложились по-особенному, то ли пророки необыкновенно удачно сыграли очередную партию в человеческие судьбы, но всем захотелось встретиться с кем-то, отодвинутым на галерку. Кебирбану сидела на краю арбы, высокая стерня щекотала босые, как в детстве, ноги. Сзади рысили два грозных алабая, изредка перелаивались, отпугивая волков. Ночной ветер – самый мудрый из всех советчиков – нашептал ей навестить сестру, грозную колдунью Карасункар, и теперь каурая мерно помахивала хвостом, а старый Ермолай мурлыкал под нос заунывную песню.

Дорога вилась в обход деревушки, над откосом, куда кто-то нерадивый уронил корявое бревно – ни проехать ни пройти. Пока старик распрягал лошадь, привязывал корягу к упряжи и оттаскивал в сторону, пока снова запрягал, минула полночь. Темные тучи, собравшиеся с вечера, куда-то разбежались легкомысленными девками на гулянье. Дальше покатили под масляной луной и яркими звездами, отдохнувшими, принарядившимися, выспавшимися за пасмурный вечер.

Зинат ушла из их с Полатом дома в голодном году, сказала, что черному ястребу пора расправить крылья над родной степью и защитить свой народ. Кебирбану подумала тогда, что ей просто претит объедать семью за их и без того тощим столом, но удержать, уговорить не хватило сил и совести: дети стали прозрачными, муж едва волочил ноги на свою бесполезную службу, каждый день на их улице кто-нибудь умирал и никому не накрывали поминального стола. Люди снимались с места и уходили к Бухаре, Самарканду, где не лютовали зимы и земля родила не одну траву для табунов, но и прокорм для человечьего племени. Тогда, грешным делом, подумалось, что Зинат тоже нацелилась на юг, а разговоры про крылья – для отвода глаз. Кебирбану пожелала сестре счастья и пошла выкапывать лук. Однако через полгода к ним постучался высокий джигит во всем черном и молча протянул мешок. Полат раскрыл его и ахнул: две курицы, масло, курт, мешок крупы и кусок курдюка. К ним в руки попало богатство. Так они поняли, что колдунья жива и занята полезным делом.

В то время Кебирбану еще любила Полата – сквозь голод и бесконечные хлопоты, невзирая на его непригодность, болтливость и привычку ставить на главное место чепуху. Будь с ней рядом сестра, наколдовала бы, заворожила, прилепила… Но Карасункар правила чужими судьбами, тень от ее крыльев не доставала до седого Иртыша, до шустрого купеческого Семипалатинска.

Для Кебирбану муж старел непозволительно быстро: не физически, а душой. Он продолжал жить то ли в царской Москве, то ли в юрте под Айнабулаком, но точно не сейчас. Он не понимал, что рядом не глупая и наивная девчонка, а зрелая и просвещенная передовичка советского производства, что она с ним на равных, ее есть кому поучить и без него. Полат привык смотреть на жену как на отсталую, но милую игрушку в своей постели, а теперь отсталым стал он сам, а что до игрушки – какие уж тут игрушки!

Годы катились натруженными телегами. Осенние листья садились на иртышские волны стайкой золотых чаек, снежинки праздновали зиму бесноватым дикарским танцем, талые воды бурлили, размывая трещины, отстирывая кровь с многострадальной земли. Кебирбану мудрела, больше не спрашивала совета у мужа, не ждала от него ни подарков, ни обещаний, ни супружеских ласк. Она уже не любила своего Полата-мурзу, просто терпела. Вернее, снисходила к нему, как к еще одному ребенку – приемному. Умные люди давно просветили, что русским вторых жен не положено, получалось, что он ее обманом взял всего лишь в наложницы. Та обида, конечно, затерлась новыми горестями, но и под спудом тлела, не желала угасать.

Старший сын вырос и женился. На свадьбу любимого племянника пожаловала дорогая гостья – Зинат с солидным коржуном[53] подарков, связкой оберегов, лисьей лапкой и узорным текеметом[54], который надлежало класть под перину новобрачным для плодовитости. Сестры крепко обнялись и проговорили целую ночь, а потом еще одну после тоя[55] и еще одну – последнюю, пока Карасункар ждала повозку ехать к себе. Кебирбану стала инешкой[56], через год родился внучок – медноволосый, с глазами цвета волчьего цветка[57]. Полата новая роль совершенно не интересовала. Дочь тоже выпорхнула замуж, подарила малышку Арайлым, удивительно похожую на полузабытое детское отражение самой Кебирбану в крохотном озерце у подножья безымянного холма.

Та вода давным-давно утекла, а вместе с нею и любовь. Теперь она жила не у хилого ручейка, а на полноводном Иртыше, но в его зеркале уже не девчушка с толстенными косами и удивленно изогнутыми бровками – там апайка с морщинами вокруг глаз, с опущенными уголками неулыбчивого рта и усталыми руками матери троих детей. Раньше казалось, что богатый и образованный муж сумеет позаботиться о ней, теперь выходило, что это ей надо думать о нем и о его недалекой уже старости.

Остыв, отпустив мечты, чтобы плыли вдаль по течению, Кебирбану думала, что вместе с ними отчалило от ее пристани все голодное, злое и вероломное, но тут пришла война и забрала всех трех мужчин: старший сын погиб, младший попал в плен и до сих пор где-то томился, муж вроде выжил, но почему-то не возвращался к ее шаныраку. Она жила с келин[58] и внуками, дочь гостила часто и подолгу. Они да тяжелая ежедневная работа спасали от тоски.

Весной сорок шестого она случайно встретила старого Ермолая на семипалатинском базаре, он продавал катанки, она меняла рыбу на муку. Они разговорились. Живо вспомнился Айнабулак и первый тихий шепоток из уст белого мырзы: «Полли, я хочу домой». Он тогда бредил или думал, что она не понимала по-русски… Да какая теперь разница? Страшно, до ледяного покалывания в груди захотелось увидеть Зинат, повспоминать. Мудрая Карасункар укажет, в какую сторону смотреть.

Они сговорились с Ермолаем и поехали в степное логово ведуньи на безымянный островок посреди Иртыша, не такой огромный, как Полковничий, но вполне приличный, чтобы держать на нем овец и коз.

Летом в степи не бывает настоящей темноты. Это в далеком Верном горы закрывали небо и забирали себе до капельки лунное серебро, кутали его в облака и убаюкивали. В те края мгла опускалась густым киселем – хоть ложкой черпай – и была важной и влажной, тягучей и ласковой. Степные же ночи светлы, как рысьи глаза. Ветер уносил темень вместе с ковыльими перышками, шакальими песнями и жарким потом слившихся под обрывом любовников. Остаток мглы тонул в реке, захлебывался в покрашенных луной волнах и разбивался о желтые пески.

Возница почмокал губами, останавливая лошадь на просеке, подозвал собак, угостил и наказал сторожить добро. Ночной берег вздымался над плесом вражеским войском. Кебирбану спрыгнула с арбы и стала подбираться к нему сквозь заросли. Не знавшие сна репейники выжили отсюда безобидные травы и теперь цеплялись и жалили змеями, ранили и тихонько смеялись голосами сверчков. Ермолай распряг коня, стреножил и отправился за ней с мешком в одной руке и охотничьим ружьем в другой. Под широкополой ивовой шапкой примостился маленький причал, возле него болталась сонная лодка. Старик отвязал ее, загрузил внутрь поклажу и опустил в воду весла. Через полчаса тупой нос ткнулся в шелковый песок островка.

Зинат встретила сестру у костра, они обнялись.

– Тун жарык![59] – рассмеялась Кебирбану. – Ты вообще не спишь или знала, что я прибуду?

– Сейчас полная луна, спать нельзя, надо рвать тархун и иргу.

– А днем нельзя?

– Днем я обирала барбарис и волчью ягоду. Тебе повезло застать меня, нынче второй амал[60], надо копать корни, рвать листья. В мушел[61] Cобаки травные силы крепкие. Потом, как луна повернется другой щекой, станет поздно.

– Все верно: ты вообще не спишь!

Зинат нырнула в зев своего жилища – то ли землянки, то ли шалаша, – вернулась с угощением: вяленой кониной, куртом, нежным козьим сыром и лепешками. Они сели вкруг огня, Ермолай подкинул сучьев и повесил на треногу старинный медный чайник. Потекла неспешная беседа про городское житье-бытье, про детские хворобы и кусачие базарные цены. Про себя колдунья не рассказывала, у нее тыю[62].

Через полчаса или час восточный берег замерцал розовым туманом, проснулись и засуетились разбуженные речным ветром ветви. Сытый Ермолай уполз под соседний куст вместе с висевшей на рогатине корпе[63], Зинат окликнула его и показала на спавшую у огня вместо кошки старую, но добротную шинель.

– И как, грустишь, что он не пришел? – спросила она, собирая взглядом лоскуты уползающей ночи, будто намеревалась их сшить, как Мыстан[64] сшивала земные трещины.

– Ты о ком?

– Ты больше не увидишь младшего сына, но не грусти о нем. Он здоров, сыт и хочет остаться в чужом доме, там, где сейчас. Так лучше и ему, и всем вообще. У него все будет хорошо. Не зови его, отпусти всем материнским сердцем. Пусть живет счастливым. И знаешь… кажется, он станет там богатым. Только мы этого никогда не увидим, так хоть порадуемся издали.

– Я очень хочу тебе верить. – Кебирбану опустила глаза и тайком вытерла слезы.

– А Полат дома. И ему тоже хорошо.

– Я рада, если так. Но где же дом?

– Как где? Рядом с байбише. Он нездоров, он не помнит, что было. Это лучшее, что с ним могло случиться в старости. Хочешь его забрать?

– Забрать? – Глаза Кебирбану поймали отблеск догорающего костра и стали алыми, как у степной волчицы. – Нет, не хочу. Если ему хорошо, если не надо больше о нем заботиться, то пусть остается с ней. Мне надо растить внуков, помогать снохе, дочери. У меня семья, мне не одиноко.

По воде зашлепали разноцветные русалочьи хвосты рассвета. Зинат вытащила из холщового мешочка кумалаки[65], но старые глаза не могли различить начертанных на них рун. Она, не глядя, перебрала их и вернула на место.

– Трудно жить с человеком, который не помнит, – медленно и грустно промолвила колдунья. – Если ты не хочешь держать его рядом, если тебе покойно без него, то пусть лучше остается там, где сейчас.

– Я не желаю ему зла. Если Полату нужна моя забота, то я пойду и приведу его. Но если ему хорошо, то мне хочется подышать для себя.

– Дыши, сынлим[66], дыши. Каждой женщине надо немного дышать для себя.

Небо стало совсем светлым, над головой, в густых ветвях, замерцали птичьи голоса. Кебирбану оглядела остров – большой, зеленый, похожий на райский сад. Хорошо здесь жить и ни о чем не думать. Карасункар в лишнем не нуждалась, а малое легко добывала своим трудом. Остаться бы с ней до скончания веков, смотреть на реку, на тайнопись ласточкиных гнезд, заросли тальника у воды, бревенчатую избушку егеря за толстыми стволами. А зимой – на снег, белое полотнище степи, на котором буран рисует легкими завитками завтрашний день.

– А что, если дочь захочет его увидеть? – перебила ее мечты старшая сестра.

– Дочь? Если хочет, то всегда может написать. Или съездить. Это ведь ее отец и ее жизнь. Зачем мне думать обо всех и всем?

– Верно. – Зинат распрямилась, позволив наконец разглядеть свой причудливый наряд – длинную, отороченную беличьими хвостами хламиду. На груди висела связка тумаров[67], руки опоясывали деревянные и кожаные бизилики[68]. Такая живая, гибкая, свежая, как будто не прожила все эти годы, а пролетела над ними ястребом или проплыла мимо на своем острове. – Пойдем, отведу тебя в дом, приляжешь. Завтра еще поговорим, полечу тебя, внукам нужна здоровая и сильная ажека[69].

Кебирбану поднялась и последовала за хозяйкой. Они вошли в просторную и сухую землянку с кошмой на полу и огромной печью посередине. Тепло, наверное, в такой. Пахло жусаном и кислым молоком, совсем как в юрте, где началась ее любовь. У стены лежала стопка одеял, перед ней низенький круглый стол с чернильницей, пером и бумагой.

– Ты… ты разве умеешь писать? – удивилась Кебирбану. – И кому ты пишешь?

– Никому. – Могучая Карасункар смущенно пожала плечами. – Я только песни сочиняю. – Она повернулась, чтобы выйти.

– Скажи мне, только честно, – раздавшийся сзади голос был не таким как раньше – он звенел забытыми струнами. – А ты ведь мне приворожила тогда Полата, да? Помогла ведь? Это ведь все твои снадобья? Ведь чудес-то не бывает?

Зинат повернулась и посмотрела долгим взглядом на свою гостью:

– Я вылечила Полата-мурзу от каракурта. Каракурт – это верная смерть. А я смогла! Вот настоящее чудо. И об этом люди до сих пор шепотом рассказывают друг дружке в далеких аулах. А для любви… для любви никаких приворотов не существует.

* * *

И все-таки тем необыкновенным вечером Степан Гаврилович Чумков, сидя на кухне своей тещи и прислушиваясь, не проснулся ли и не бродит ли по коммунальной квартире его новоявленный тесть, все-таки он дождался адъютанта Павла с обещанным сюрпризом, или, как говорил генерал, «сюрпризоном». Звонок в дверь тренькнул неожиданно громко, все настороженно замолчали. Двухтактное сокращение сердца, как положено, если визит предназначался старой баронессе. Лидия впустила Павла с двумя молодцами в пропотевших гимнастерках. Они тащили объемный, тщательно сколоченный ящик на прочных канатах, предположительно в таких пираты Стивенсона прятали несметные сокровища.

– На кухню не стоит, Степан Гаврилыч, – отдуваясь, пробормотал адъютант. – Очень тяжелая. Надо сразу установить, а то потом вам тяжко будет.

– Но там… в комнате… – Тамила не успела договорить, потому что дверь, за которой изволил отдыхать Ипполит Романович, начала тихонько отползать в сторону, в щели пестрел фланелевый хозяйкин халат и любопытный профиль старого барона.

– Давайте пройдем в комнату, этот юный господин прав. – Аполлинария Модестовна легко поднялась с кухонной табуретки и взяла Владу под локоток. В ее жесте не присутствовало немощи: так не опирались на более молодую и крепкую руку – так подружки приближались одна к другой, чтобы поделиться новостью не для всех.

Лидия прошла первой, включила свет, наскоро освободила место посередине, даже скатала и отодвинула к кровати ковер. Под руководством практичного Павла ящик очутился в комнате, начался процесс вызволения его из канатного узилища. Генеральша снисходительно взирала на суету, Аполлинария Модестовна подошла к супругу, остальные пытались содействовать. Ипполит Романович стоял в углу, не мешал советами и не тушевался. Он вел себя точно так, как следовало хозяину после долгой отлучки из дому. Наконец маленькая бригада разобралась с путами, ящик открылся, из него вылез пухлый кокон: снаружи линялые и местами продранные портьеры, куски обиженного жизнью тюфяка, под ними тяжелое – некруглое и неквадратное, придуманная форма без названия и, скорее всего, без практичной пользы. Лидия освободила от безделушек старый комод, солдатики водрузили на него кокон, освободили от шелухи каменную подставку, чтобы не шаталась и не скользила, напоследок попросили воды и ушли на кухню вслед за Ярославой. Через минуту хлопнула входная дверь. Павел тоже откланялся, незаметно подмигнув своему генералу.

Степан Гаврилович с Кимом осторожно распутывали «сюрпризон», Влада с Лидией Павловной помогали: придерживали, собирали в узел отшелушившиеся хлопья и лоскуты. Тамила и ее родители смотрели из зрительного зала. Тряпье сползало с сюрприза заскорузлым струпом, и вот уже под ним показался кусочек сахарной плоти, бело-розовая, протянувшаяся из прошлого рука. В ней багровело зернистое, гладко отполированное яблоко. На поверхность всплыла голова с греческой прической под обод: волосы ложились крупными кудрями, густые и тяжелые. Выточенные в розоватом камне шея и плечи казались живыми, с убегающими в глубину прожилками. Мраморная туника ниспадала широкими живописными волнами, под ней просматривалась круглая коленка, наружу выступала обутая в сандалию ступня с аккуратными пальчиками, на каждом старательно выпиленный ноготок. Богиня сидела на отполированном куске порфира, по нему наискось бежала гравировка: «Из приватной коллекции барона Романа Витольдовича Осинского». Полнокровная и царственная, уверенная в собственной неотразимости нынче и навсегда, Персефона Ликующая вернулась домой, совсем чуток отстав от своего хозяина.

– Стенюшка! Откуда это? – выдохнула Тамила Ипполитовна и протянула руку, чтобы потрогать мрамор.

– Там… такой прелюд… В общем, нашли мы ее в богатом доме под Хемницем. Хозяев нет, всякие вещи помпезные есть… А потом мне показали это. – Генерал ткнул пальцем в надпись. – Я решил привезти назад, раз это ваше.

– То есть покупатель бежал из России и вывез коллекцию в Германию, а теперь она вернулась назад? – Тамила прикрыла ладошкой рот. – Таких совпадений не бывает.

– Кхм, кхм… – Ким показал глазами в сторону безнадежно счастливой парочки – своих деда и бабки.

Любопытный ветерок отодвинул занавеску, чтобы тоже взглянуть на Персефону. С улицы потянуло дымком: в соседнем заведении жарили шашлык. В коридоре раздались голоса прибывших с дач, или просто с прогулок по набережной, или еще бог весть откуда.

– А… а почему она здесь, Аполлинария Модестовна? Вы разве не передали ее Тасеньке в день венчания? – Ипполит Романович говорил тихо, как будто шелестела страницами история. – Пусть Степан Гаврилович непременно заберет ее, не следует ей у нас оставаться.

– У нас, – эхом повторила баронесса. И еще раз: – У нас…

– Хм, венчания, говорите, – задумчиво протянул Чумков-старший.

– Почему? – влезла Влада. – Объясните потолковее.

– Потому что, деточка, эта скульптура сохраняет вечную любовь между матерью и дочерью. Она наследуется по женской линии. Чтобы взрослая дочь почитала свою мать, а мать нежно любила выросшую дочь, как в те дни, когда та лежала в колыбельке. Значит, скоро эта вещь перейдет вам. Матушка непременно должна подарить ее. Вы уж проконтролируйте, Степан Гаврилович, нижайше вас упрашиваю.

– Любовь матери и дочери – Деметра и Персефона, – завороженно повторила Тамила. – Мне говорила об этом покойная бабушка Исидора Альбертовна.

– Мам, а что же ты молчала?

– Прости, котик, я решительно не придавала тогда значения.

– Так, значит, скоро это будет моим? – Влада обрадовалась: скульптура явно пришлась ей по душе.

– Вы получите ее в свою новую семью, это традиция, – авторитетно заявил Ипполит Романович.

– Отлично! – Его внучка засмеялась и подмигнула отцу.

– Ты заберешь эту бабу, дочка. – Генерал кивнул на Персефону. – Я ее нашел, я ее сюда притащил, так что теперь я тебе обещаю.

– Счастье, счастье-то какое! – Лидия прижала руки к лицу и разрыдалась. Казалось, она понимала больше других.

Над городом прогрохотало, и тут же забубнил дождь. Из открытого окна повеяло животворящей влагой и еще чем-то без названия. В двери возникла Ярослава со стопкой тарелок, ей надоело ждать приказа Лидии, а все голодные и какие-то сами не свои. Она поставила посуду на стол и залюбовалась изваянием. Вот он, оказывается, каков долгожданный сюрприз. Ничего себе!

– Кто такая эта Персефона и что она делает? – осторожно спросила Яся у Кима.

– Что делает? Она просто смеется, и тому решительно масса поводов! – ответила Тамила вместо сына и обняла одной рукой свою мать, а другой – дочь.

Предыдущая главаГлава 20 из 20К книге