Белое степное солнце утомилось плутать между редкими облаками и скатилось к подошвам бескрайних пастбищ, к далеким северным озерам. С юга, со стороны гор, подобрался прохладный язык вечера, несмело лизнул раскаленные щеки каменных балбалов[31], обжегся и обиженно спрятался под деревьями. Пологий холм расправил плечи навстречу сизым сумеркам и как будто стал выше. Под его волнистой юбкой спрятался шалунишка родник, и это место превратилось в крошечный оазис посреди неприветливой, выжженной степи. Терпеливый и старательный родничок выдолбил пещеру, ставшую окошком для подземных духов, протянул длинную голубую руку вперед, норовя погладить нежное оперение молодых березок или похлопать по курдюкам пугливых овец. Он налил под ноги холму лужицу, и ее назвали Айнабулак за гладкую честную поверхность, куда смотрелись девицы на выданье и молодые снохи из прилепившегося к бережку аула. Селение напоминало виноградную кисточку, каждая юрта – отдельная виноградина, а вместе – гроздь.
Новый, двадцатый век в этих запущенных краях потерял отчеканенное в бронзе лицо, завесил его ветошью и ничем не отличался от предыдущих – от пятнадцатого, шестнадцатого, да и вообще от Средневековья. Необъятная Российская империя – нерадивая хозяйка. Она так и не провела инвентаризацию захваченных генералами земель, не доила из них пользу, не строила дорог, не прививала местные народы от древней кочевой болезни. Вместо этого она ввязывалась в разные войны.
Ипполит Романович перевернулся на другой бок и застонал. Любое движение отзывалось болью в шее и спине. Он лежал в просторной и чистой юрте на стопке войлоков. В очаге посередине дымилась какая-то пряная трава, ведунья Зинат называла ее жусан[32], но барон помнил другое имя – артемизия. В ауле кроме него задержались два казака – Ермолай и Богдан, выделенные семипалатинским атаманом в проводники. Остальные – художник Самуил Мартынович Дудин, горный инженер Дмитрий Арсеньевич Смирнов, археолог Владимир Иванович Каменский, его керченский помощник Самсон Петрович Петренко, нанятый в Семипалатинске переводчик Босук Темирович Хохо и сам руководитель экспедиции Сергей Федорович Ольденбург – ушли на десятый день после похорон, дождавшись из Лепсов доктора и новых сопровождающих взамен Ермолая и Богдана. Наверное, еще кто-то приезжал, но Ипполит Романович того не помнил.
Его путешествие началось под бодрые такты авантюрного марша. Снаряженная по высочайшему повелению экспедиция отказалась брать с собой лишних людей – денег дали ровнехонько на то самое и ни копейкой больше. Требовалось многое закупить, организовать, проплатить. Однако никто не возражал, чтобы любопытные поехали с ними самотеком, то есть на собственные средства. Ипполиту Романовичу страсть как хотелось отправиться в Китайский Туркестан, да еще с такими толковыми, ученейшими спутниками. Афанасию Шапиро тоже. Они поскребли по вотчинам и набрали нужный капиталец. Вся весна одна тысяча девятьсот девятого года прошла под знаменами скорого похода, обреченного на прославление их имен в науке и вообще. Между собой сразу оговорили, что работать станут сообща, в соавторстве, а редкости, в поимке коих ни один не сомневался, по возвращении продадут ценителям и, скорее всего, сторицей окупят расходы. Они накупили экипировки, чертежной и прочей утвари, справочников и запасных линз, взяли из дома фотоаппарат, бинокль и охотничьи ружья, уложили рядком пачки с сухим печеньем, кое-что из лекарств, бинты, зонты и консервы. Все. Теперь путь к открытиям станет комфортным. Багаж удалось отправить с оказией в Санкт-Петербург пораньше, а в мае Осинский и Шапиро с ранцами, в высоких сапогах с засунутыми за голенища ножами, в широкополых шляпах походного образца стояли на перроне, поджидая поезд в столицу.
Афанасий Шапиро не больно жаловал академическую дотошность, он хотел стать ученым-просветителем, русским Жаком Паганелем на неисследованном Востоке. Он учил мандаринский язык, круглый сочный рот посреди светлых завитков бороды старательно ломал хитрые интонации. В походном обмундировании Шапиро напоминал американского золотоискателя с алчным голубым пламенем в глазах. Холостяк, весельчак, неустанный и неунывающий проныра – да, со спутником Осинскому повезло. Сам Ипполит Романович более тяготел к этнографии и этнологии, к малым народам, их самобытному пути. Он неплохо владел татарским наречием и резонно полагал, что освоит и прочие тюркские языки, тем более с его выдрессированным музыкальным слухом. С китайским он не связывался, про Поднебесную и без него много написано, надо сделать срез с пласта, где в людской похлебке понамешано более всего ингредиентов.
Экспедиция нацелилась на Китайский Туркестан, что лежал южнее Тянь-Шаня. По сведениям англичанина профессора Грюнведеля, местность изобиловала буддийскими храмами, древними городищами и загадочными, покуда не отнесенными ни к одной цивилизации руинами. Этот кладезь притулился к самому краю Поднебесной, вплотную к российской границе, где редко ступала нога человека, тем более исследователя.
Они выехали из Санкт-Петербурга шестого июня и без заминок добрались на поезде до Омска. Дорога вышла приятной, много спорили, делились прочитанным, строили догадки, маршруты, планы. В Омске экспедиция, а с ней и Осинский с Шапиро пересели на пароход и царственно поплыли вверх по Иртышу, катившему валуны серых волн меж невыкошенных, подбитых ранней желтизной лугов. Райскими кущами зеленели острова, крутые обрывы брюзжали и осыпались глиняными комьями. Плавание завершилось в Семипалатинске – вполне приличном провинциальном городке с домами на каменных цоколях, мощеными тротуарами и чистыми лавочками. Здесь заканчивалась цивилизация. Дальше их повезут кони и тарантасы.
Не задерживаясь сверх необходимого, путешественники погрузили в повозки многочисленный скарб, перекрестились и в сопровождении четырех казаков да нанятого переводчика со смешной фамилией Хохо отправились верхами в Чугучак. Степь отцвела, дышала жаром и бесприветностью, покашливала пыльными завитками над сопками. Она походила на огромное, нерадиво отутюженное покрывало, неоглядный простор без вышивки, бездумную расточительность Всевышнего. Овечьи отары, как моль, подъедали его с краев, но она не уменьшалась и не печалилась, подмигивала озерцами солнцу и призывала шакальим воем животворящие дожди. Холмы не больно скрашивали рельеф, только путали направление. Спуски цеплялись за хвосты лошадей репейниками, а подъемы выжимали соленый пот.
Когда вышли к предгорьям, идти стало повеселей, ночи насытились прохладой, зато подросли и возмужали кучугуры. Хохо оказался очень полезным пряничком: всю дорогу рассказывал легенды и сказки, вплетал чужие слова, красовался ими, потом растолковывал. Афанасий записывал за ним, склоняясь к передней луке седла, и однажды едва не упал, заслушавшись про очередного Алпамыса[33]. Путники пережидали зной у мелких речушек, поэтому не особенно от него страдали, зато имелся досуг вволю поиграть предположениями.
– Сегодня утром, как проезжали аул, две малые девчонки у колодца нам повстречались. Видали? – Художник Дудин что-то по памяти черкал в альбоме, иногда закрывал глаза и задирал к небу голову, видимо, вызывал требуемый образ. – Так вот: одна лицо споро прикрыла драным платком, а вторая и вовсе наутек пустилась. Потом Босук Темирович пояснил, что они уже чьи-то жены. А ведь совсем соплюшки еще, им бы в куклы играть! Дремучие нравы, косная материя!.. Как думаете, Ипполит Романыч, через сотню лет придет в этот край цивилизация?
– Разумеется, придет, – ответил вместо Осинского Сергей Федорович. – И не через сотню лет, а значительно раньше. Но… закрывать лицо – это вовсе не признак дремучести. Под чадрой может скрываться и образованная, просвещенная особа. Это просто традиции, как, например, европейские женщины прикрывают ноги или грудь. Ведь, по сути, что ноги, что лицо – части тела, в них ничего зазорного нет. Но почему-то спрятанные ноги у нас приветствуются, а против упрятанных под покрывала лиц мы восстаем.
– Согласен, – добавил Ипполит Романович. – Чадра только возбуждает аппетит узнать, что за красавица под ней притаилась.
– Да и не все женщины закрывают лица. Это здесь, в степи, а в городах такое нечасто увидишь. Вспомните семипалатинские улицы.
– Конечно, в степи. В городах-то больше русские живут, – хохотнул со своего места Афанасий. – А вообще кочевники, скажу я вам, более живучи. Они издавна приучены не встречать угрозу оружием, а убегать от нее.
– Правильная тактика. Но ненадолго. Все равно догонят. – Дудин отложил карандаш и размял кисть.
– Это мы с вами понимаем, Самсон Петрович. Но тяги-то к выживанию у них в разы больше, она скопилась в народе сотнями поколений. Их мало, условия жизни тяжкие, надо сберегать каждую голову. – Ипполит Романович сел на любимого конька и раззадорился. – Честно говоря, у меня имеется своя гипотеза. В стародавности, когда одно племя нападало на другое, можно было сражаться или отойти. Кто сражался, тот знал, что выживут далеко не все. И даже знал, что отойти проще, легче. Но шел драться. Значит, у них недоразвился орган, отвечающий за самосохранение. Так же и с теми, кто лазал по скалам, бродил по лесам, отправлялся в плавание. Дома сидеть – оно всяко безопаснее. Но скучнее и… бесприбыльнее, что ли. А у кого рождались потомки? Верно, у тех, кто себя берег, не совался в пасть зверю и не нанизывал себя на копье. Вот эти размножались.
Ольденбург отошел к Хохо, завязал с ним беседу, Дудин снова увлекся рисунком.
– Так, по-вашему, все ныне живущие на земле – это потомки первобытных боягузов, что умели себя сберечь? – скептически резюмировал Шапиро. – Мало чести нашему поколению.
– Да, мы все сегодняшние – потомки трусов. Семя храбрецов давно покоится в земле.
– Нет вашей правды! Храбрость не передается по наследству, а вырабатывается воспитанием и собственными взглядами на мир и эпоху. Не бояться невозможно. Храбрец тот, кто боится, но все равно дерется.
– Да почему же вы про храбрость? Я ведь не про нее, голубушку, а про самосохранение.
К ним снова подошел Сергей Федорович, присел на корточки, копаясь в походном ранце.
– А вот и нет! – Он выудил моток дратвы, вынул из сапога нож, отмерил с два аршина, отрезал. – Сначала выжили те, кто умел находить путь к своей пещере. В первобытном обществе главную роль играл навык ориентации на местности. Вот представьте себе: человечье стадо охотится на мамонта, преследует его. Бежать надо долго, иногда днями. Мамонт не простофиля, запросто в руки не дается. И они в доледниковом лесу, попросту в джунглях. Кто будет сыт? Тот, кто не отвалился от стада, не потерялся. Кто выживет? Тот, кто вернется к семье с мясом убитого мамонта. Самое первое – оно.
– Снова согласен с Сергей Федорычем, – обрадовался Осинский. – Сначала пузо. В те времена выживали люди со встроенным компасом. Мы все их потомки.
– Исходя из ваших слов, любезные мои, кочевники куда более приспособлены к жизни, чем оседлые. Не только их пращуры выжили в охоте за мамонтом, но и деды с прадедами культивировали этот ценный навык, пересекая такие вот, – Афанасий простер руку, обнимая ей бесконечное покрывало степи, – пространства. А что ж они такие отсталые?
– Они не отсталые, а просто юные. Это все по меркам человеческой истории молодые народы. Русичи тоже такими были полтыщи лет назад. Кочевникам еще время не пришло помудреть. Им только предстоит докарабкаться до вершин цивилизации. И кстати, в нынешнее время этот путь не займет столько времени, сколько у старушки Европы. – Ольденбург спрятал дратву в ранец и снова отошел к переводчику.
Ипполиту Романовичу очень нравились подобные диспуты. Здесь, вдали от академических кафедр, все вроде помолодели, стали мальчишками-фантазерами и от души делились придумками. Кровь закипала ретивой брагой, хотелось перевернуть мир с ног на голову, добыть доказательства невесть чего и показать всему миру, что тот отчаянно заблуждался, топал не туда и не за тем. Нет, не напрасно он так рвался в эту экспедицию.
Через неделю пути полагался двухдневный привал. Они дошли до удобной рощицы у подошвы холма, стали лагерем по соседству с аулом, напились родниковой воды и расставили палатки. Аксакал, глава рода, умело поторговался и сбыл путникам молодого барашка, велел его разделать, и вскоре молодой чабан доставил еще теплую печень, розовые ребрышки и покрытые нежным жирком ляжки. Ермолай с Богданом живо завели костерок, растопырили треногу, принялись варить в котле мослы и жарить на углях мякоть. По роще пополз запах языческого праздника. Вечер прошел в кухарничании. Когда совсем стемнело, тот же джигит принес опаленную баранью голову, черную и лоснящуюся, с выпяченными вперед кривоватыми зубами и ровнехонько запаянной шеей, как будто тулова и вовсе не полагалось и голова отжила положенное сама по себе. Парень любовно держал ее на деревянном подносе, хвастался, какой она вышла ладной и удобной. Он с поклоном протянул свое подношение Ольденбургу, безошибочно выделив в нем главного.
– Что это? – Сергея Федоровича подарок несколько фраппировал. Отрезанная голова источала запах паленой шерсти и свежей крови, мерцала в темноте мертвыми зубами, грозилась вот-вот открыть круглые глаза.
– Берите. Это на тоях почетным гостям дают, – пояснил Босук Темирович. – Здешние считают голову лучшим угощением. Вот видите, опалили для нас, приготовили к употреблению.
– Что, прямо так есть? – удивился Дудин.
– Нет, варить надо. – Хохо что-то сказал чабану и приложил руку к груди, значит, поблагодарил и отпустил.
Сергей Федорович дождался, пока в темноте стихнут шаги, и вопросительно посмотрел на спутников:
– Что делать будем с этим деликатесом?
– Как что? Съедим. – Ермолай отвернулся от костра и оценивающе посмотрел на голову. – Хороший баран, молодой. Завтра сварим.
– А вы что, Ермолай Дмитрич, уже пробовали?
– Ясно дело. Знатное угощенье, его не всем дают. Но тут овца нашенская, значит, и башка нам. Я мозги особливо уважаю, говорят, кто мозги поест, тот поумнеет.
– Что-то я не вижу, чтоб ты ретиво поумнел, – беззлобно поддразнил его Богдан, поколдовал над костерком и через минуту поднес шкворчащие, задымленные куски мяса. – Милости прошу.
Ночь выдалась пасмурной, подстрекала к непотребству шакалье. Ипполит Романович несколько раз просыпался – ему казалось, что воют уже под соседним кустом, что волки задрали лошадей, что чьи-то когти рвали палаточную парусину. Он вскакивал балаганным Петрушкой посреди тишины, озирался, слушал ритмичный храп Ермолая и снова ложился. Это степное мление, не более того. Уже к утру он понял, что хищники могли и не почудиться, наверняка их манил запах свежей крови, но раз казаки дрыхли как на погосте, то и остальным не стоило пугаться всерьез.
Ранний июньский рассвет выпрыгнул из-за дальних гор заскучавшим в неволе петушком, расправил желто-малиновый хвост, царапнул шпорами первых лучей тучи, и те убрались в свои норы. По небу рассыпались яркие перышки, защекотали дремавших лошадей, пробрались в палатки и разбавили черно-белые сны путников пестрым, винным, золотым. На завтрак вместо привычных сухарей и тушенки Богдан подал шурпу – наваристый мясной суп, в него полагалось лить густой айран (местную простоквашу) или бросать курт (сушеный творог). В бульоне плавали молодые картофелины и здоровенные куски бараньих голеней. На плоском булыжнике стояла корзинка с баурсаками – колобками из сдобного теста. Их неплохо употреблять вприкуску, но можно и кидать в бульон, чтобы разбухли до здоровенной антоновки и размякли до манной каши. После такого начала дня суетиться уже не вышло, и до обеда все проленились. При заботах остался только кашевар Ермолай, который взялся варить овечью голову, но пока только чесал свою. Не предвидя в себе никакого аппетита до самого вечера или даже до завтра, Осинский подошел к Шапиро с провокацией:
– А что, любезный, не пора ли полазать по окрестностям? Иначе мой желудок превратится в камень.
– Вы еще спрашиваете? – живо откликнулся Афанасий. – Без промедления двинемся! У меня тоже в брюхе целый динозавр, пора его прогулять.
Они наскоро собрались, вышли из рощи, обогнули озерцо с прилепившимися к нему юртами, миновали холм и вышли на плато. Ипполит Романович снова подивился, сколько здесь необжитой земли: от горизонта до горизонта примерно расчесанные ветром травы, бледная, изжелта-зеленая рябь бесприютности. По самому ее краю белесые нити пара пришивали землю к небу, сверху отъевшимся бычком паслось одинокое облако, остальное стадо развеялось прозрачной кутерьмой по бледно-голубому лугу.
Ветер, очевидно, тоже отменно позавтракал, потому что набрался сил и загудел пароходом, заплясал по стерне жаркими пятками. Он норовил украсть слова или целые фразы, оставлял только обглоданные окончания.
– …высть… кро… божмой.
– …домо… выль… примо…
Кучугуры пообтряхнулись, как выспавшиеся богатыри, обменялись пыльными приветствиями. Тонкие вертлявые змейки сползали с их плеч, цеплялись за пояса и там обмирали в ожидании следующего зевка. Некоторые скатывались поземкой к подошвам и, если повезет, женились на причаленных бабищах перекати-поля, чтобы далее путешествовать вместе. Их путь лежал до зимы, до снега, и соитие обещало бесчисленное потомство этим бескрайним простыням.
От безразмерности почему-то защемило в груди, как будто все уже прожито, а зачем – стало ясно только здесь и сейчас, наедине с этой географической метафорой. Словно бы они дошли до края света и стояли лицом к лицу с пророком, а все важные вопросы уже растерялись по пути, зажевались и теперь самое время узнать, в чем был смысл всей долголетней колготы, да ответ уже ничего не изменит, и по большому счету он не нужен.
Степному ветру надоело тешить пустые пологие лощины, и он отправился на север. Осинский с Шапиро прошествовали час или полтора, не нашли ничего любопытного, кроме одинокого малахита, нескольких осколков кремния и рыжих булыжников, похожих на железную руду. Камни лежали на поверхности, их могло и принести издалека, но не исключено, что под ногами богатое месторождение. Надо посоветоваться со знающими людьми. Афанасий тщательно зарисовал местность, обозначил маршрут от рощицы и предложил повернуть назад.
– Да полноте, – не согласился с ним Осинский, – мы еще до полудня не дотянули, а в лагере Ермолай голову варит. Неужто вам и вправду хочется к ней на свидание?
Они пошли дальше, забирая вправо. По дороге попадались тушканьи норы, путь перерезали стрекозы с прозрачными шуршащими крыльями, выпрыгивали стайки саранчи, а пару раз даже мелькнул в траве хвост степной гадюки. Путники перестали смотреть под ноги, просто шагали, радуясь ковыльим песням и забредшему издалека зову одинокой верблюдицы. Иногда натруженная нога наступала на мертвые кости, ломала их с палочным хрустом, заставляя против воли ойкать и ежиться. Наконец они достаточно утомились, чтобы прилечь на высунутом языке очередного холма. Афанасий снял свою полотняную куртку, улегся, раскинул руки, тужась обнять небо.
– Как здесь дышится-то! – пробасил он.
– И дышится, и поется, – подхватил Осинский. – Парадокс заключается в том, мой любезный, что человечество прежде исследовало могучий океан и только потом обратилось к континентам. Ну не глупо ли? К чему гибнуть, пересекая пучины, если вот здесь, под ногами, столько загадок и зарыты несметные сокровища?
– Сокровищ, положим, мы с вами не нашли.
– Непременно найдутся. Надо предметно искать, не вполглаза.
Афанасий замолк, опустил веки, пробормотал:
– Да. Мы вполуха не дослышим, о чем толкует земля…
Во время последней ленивой реплики Ипполит Романович бросил взгляд на товарища и обмер: вдоль розового ободка левого уха полз глянцево-черный паучок размером с треть вершка, с нитяными ножками, которые совсем не отличались от волосков Афанасия, поэтому казалось, что паучок плыл.
– У… уберите это.
– Что? – Спутник открыл глаза, присел.
– На… на ухе. – Воспитание не позволяло показывать пальцем.
– А! – Шапиро вскрикнул и схватился за ухо, но неудачно: паук не улетел в траву, а перекатился несколько раз и очутился на шее.
Ипполит Романович плюнул на манеры и протянул руку убрать насекомое. Он не добрался до цели, зацепившись взглядом за черную закорючку на собственном полотняном рукаве – точно такую же, как на Афанасьевом ухе, только побольше. Паучок не обрадовался вниманию и спрятался за манжет, поближе к теплому телу. Барон энергично потряс рукой, черная песчинка выкатилась наружу, подпрыгнула в воздухе, но приземлилась не поодаль, а аккурат в растопыренное голенище сапога.
Шапиро вел себя словно ярмарочный скоморох, когда тот сражался с невидимой нечистью, охал, махал впустую руками, извивался.
– Да снимите же рубаху, – закричал ему Осинский.
И тут же что-то ужалило в ногу. Мир переменился. Холм перевернулся и повис на небе огромной грязной соплей. Бледнолицее небо превратилось в кипящую смолу, а горизонты отодвинулись, расширив степь еще дальше, сделав величиной с космос. И его бесконечность несла боль. Такой жгучей, ломающей кости муки он не помнил за всю свою жизнь. Заполыхали ноги, поясница, живот, грудь, все тело. Он скинул сапог, последние силы ушли на расправу с гадким пауком, хоть сущность ученого и понимала, что это уже лишнее, запоздалое. Рядом кричал и катался по траве Афанасий, но Осинский ничем не мог ему помочь. Продирая остатним сознанием болючую черноту, он вытащил спички, запалил одну и со всей силы вонзил горевшую головку в собственную ногу – в место укуса. Страх куда-то делся, остались только жажда выжить и боль. Запах горелого мяса вызвал тошноту. Он повторил фокус с Шапиро, хоть тот и сопротивлялся. Теперь к мясной вони примешалась паленая шерсть. Ипполита Романовича вывернуло. Превозмогая жуть, он поднялся на ноги и замахал над головой руками, призывая помощь. Степь глухо наливалась преддождевым свинцом, ни единой живой души на многие версты – только ветер аукался с ковылем и гнал травяные запахи к далекому морю. Надлежало идти, и чем скорее, тем лучше. Афанасий тоже это понимал. Шатаясь, судорожно изгибаясь, срыгивая и непрестанно крестясь, они побрели к становищу, и каждый шажок доказывал, что им не добраться. Шапиро сдался первым. Одолеваемый одышкой барон пошел один, сначала, как положено, на двух ногах, потом на четвереньках, в конце концов ползком. Его подобрали чабаны в двух верстах от рощицы. Сил едва хватило, чтобы указать, где искать Афанасия. Так начались его черные, как ядовитый паук, дни.
…Лежа в полутьме, Ипполит Романович старательно проморгался, выдавил слезы и лишь потом окончательно открыл глаза. Их саднило. Поясница привычно напомнила о себе нытьем. Он попробовал сесть, локти приподняли туловище, но шея отказалась держать многоумную голову. Пришлось ограничиться переворачиванием на правый бок. Перед глазами оказалась кесе с кислым кумысом. Он дотянулся, попил, проливая на себя и на подстеленное одеяло.
Сколько он уже здесь пролежал? Месяц? Два? Со двора доносился запах палой листвы, значит, пришла осень. Экспедиция успешно экспертировала буддийские пещеры без него. И без Афанасия.
О кончине Шапиро он узнал не сразу, местная знахарка Зинат плохо владела русским языком, а прочих к нему не допускали. Все открыл печальный аксакал, когда пришел проведать и принес баранью лопатку. Она предназначалась не для угощенья, а для колдовских ритуалов. Бедняга Афанасий не смог оправиться от поцелуя ядовитого паука. Здесь таких называли каракуртами и боялись до одури. Прежде чем ставить аул, чабаны каждый раз старательно проверяли местность. И ведь Босук Темирович предупреждал, и все прочие напоминали… Эх, плохо! Для ученого вообще несносно! Забылся, заигрался. И поплатился.
Аксакал сказал, что Шапиро еще два или три дня дышал, не приходя в себя. Потом предстал перед Господом нашим, так и не совершив головокружительного открытия, не откусив своей дольки от интересного приключения. Удовлетворился горькими крошками. Вроде приезжали доктора, даже консульский чин, Ольденбург напугался и почти отменил экспедицию, но в конце концов все собрались и ушли по маршруту, похоронив бессчастного Шапиро тут же, в рощице, а безнадежного Осинского оставив на попечение местной травницы. Черные дни продолжались.
При первом пробуждении из болючего бреда Зинат показалась Ипполиту Романовичу настоящей восточной красавицей: черные колодцы глаз, в них круговерть, всполохи, частокол видений. Все остальное на лице вышло маленьким: крошечный носик, круглоягодный ротик, мелкий подбородок, невысокий лоб. Только огромные очи пленили и завораживали. Женщина была хрупкой, но сильной, вертела чугунки одной рукой, переворачивала немаленького Осинского с боку на бок, легко ломала палки и рубила кости. Она приходилась дочерью аксакалу, ее мужа и всю семью убили несколько лет назад лихие люди, которые до сих пор не перевелись в этих диких землях. Зинат чудом уцелела, спрятавшись с маленькой дочкой под речным обрывом. Она утверждала, что почувствовала приближение беды, однако никто ее не послушал, не поверил. А ведь все могло сложиться иначе. Овдовев, она несколько лет прожила с дальней мужней родней, где старая тетка учила ее врачеванию. Потом старуха скончалась, а Зинат вернулась к отцу и принялась от души знахарствовать. В этом непростом деле ей помогали аруахи[34] и целебные травы, внутренности животных и особенно их свежая кровь. Ипполита Романовича она тоже выходила кровью суягной овцы. Позже, когда черные дни сменились фиолетовыми и стало ясно, что ему не покоиться рядом с верным другом Афанасием, ведунья повинилась: мол, и сама-то она мало верила в исцеление. Она говорила, что над обоими урусами[35] уже простер крыло зловещий летучий змей Жилан[36]. Зинат нашла ожоги – следы неумелого, но верного вмешательства, но все равно казалось поздно, трагически поздно для спасения, как бы ни уговаривал ее Сергей Федорович, как бы ни молился отец, как бы старший брат Турсунбай не загонял коней, скача за белым доктором. В их патриархальную рощицу понаехали чужаки, громко голосили, трясли бумажками, а тем временем Жилан забрал второго мурзу. Что касается самого Осинского, то вещая птица Самрук[37], охраняющая мир мертвых, приняла только одну душу, от второй отказалась: то ли первая оказалась чище, то ли вторая еще не сделала самого важного, ради чего и появилась в этой жизни, в этой стране, в этой степи. Поэтому знахарка выхаживала его, окуривала травами и поила процеженными настоями. Она твердо постановила, что стала соучастницей чуда, и благодарный Ипполит Романович не спешил ее разубеждать, хотя сам верил больше в спичку. Фиолетовые дни тоже доверху заполнялись бредом, судорогами, рвотой, но и они прошли. Наступили красные.
Осинский потихоньку приходил в себя, выползал на улицу, подолгу беседовал с Ермолаем и Богданом, которые радовались его выздоровлению более самого укушенного. Но самое прелестное время начиналось вечером, когда Зинат уходила к ребенку и на дежурство заступала Кебирбану, младшая дочь аксакала. Ее появление предупреждали нежно звеневшие при ходьбе шолпы[38] в смоляных волосах, но больной и без их ласкового напоминания знал о приближении праздника. Она заходила в сумерках и сразу бралась за свечи. Зинат брезговала ими, употребляла только волшебную лампу, походившую на ту самую, Аладдинову, от которой больше вони, чем света. Кебирбану изгоняла из его вечеров тьму. Она неплохо выучила русский, лучше сестры. Ее пухлые губы произносили его имя, округляя «о» – По-о-лат, – и затем непременно складывались в улыбку. В их пухлости мнилась беззащитность, доверчивость, такие бывают у проплакавшихся малышей, и тогда у старших недостает сил журить и наказывать, как бы те ни озорничали. Кебирбану была не такой смуглой, как Зинат. Сестрины колдовские глаза смотрелись на персиковом лице добрее, не горели, а пели веселую песню, убегали с мотивом вверх, искали что-то по сторонам, но никогда не останавливались на самом Осинском.
Выйдя замуж в неполные шестнадцать, Кебирбану не успела полюбить мужа, просто послушалась отца. Ей жилось несыто и неголодно – как всем. Один год джутом[39] унес всю скотину, другой – подарил щедрый приплод. Первенец разбудил в ней любовь, но не женскую, а материнскую. Она так и сказала, мол, узнала, что умею любить другого человека. Ипполит удивился:
– А разве отца с матерью, братьев и сестер ты не любила?
– Нет, – просто ответила Кебирбану.
Про мужа он не стал любопытствовать, и без того ясно, хоть и странновато.
– А как белый мурза любить свои женщины? – Она неожиданно сама пошла в атаку.
Осинский растерялся. Во-первых, не женщин, а одну жену. Хотя ведь дочь в понимании степняков тоже женщина. Во-вторых, действительно ли он любил благородную Аполлинарию Модестовну, не сделал ли предложение с бухты-барахты, лишь бы покрасоваться своей верностью слову, пусть и мальчишескому? Здесь и сейчас, вдалеке от своего уютного кабинета и пианино в гостиной, он затруднялся с ответом. Как-то не вспоминалось гона в крови, сердечного замирания, потерянности от счастья или, наоборот, несчастья. Все сложилось правильно и уместно, вполне благопристойно: невеста из хорошей семьи, квартира в Старомонетном переулке, членство в клубе и ложа в опере. Про жаркие страсти не упоминалось ни в Кормчей книге, ни в брачном договоре.
Муж Кебирбану вместе со всей семьей и их новорожденным сыном стали жертвами страшной болезни, по-видимому холеры. Ее саму отпоила и вымолила у смерти сестрица Зинат, к тому времени тоже овдовевшая и бытовавшая у отца, в рощице у Айнабулака. Сюда же вернулась и младшая. Выходило, что подземные духи, глядевшие на виноградную кисть из пещерки под холмом, крепко держали на привязи своих дочерей, надолго не отпускали и за отлучение жестоко наказывали. Так решил аксакал, его слова повторила вошедшая в авторитет знахарка, жены и снохи молча склонили головы и побежали подмасливать аруахов, чтобы те не гневались и отводили беду. Сыновья махнули рукой и принялись за свои скотоводческие дела, им от бабьих суеверий одна докука.
– И что, ты не выйдешь больше замуж? Так и будешь тут сидеть? – Барон прислонился ломливой спиной к жердочке шанырака[40], выпростал из-под одеяла подсохшие шелудивые ноги.
– Не пойду. Буду туту.
– До самой старости?
– Не каждый доживает в степи до старости. – Что ж, с этим трудно поспорить.
Кебирбану любила сказки и знала их великое множество. Больше всего ей нравилось пугать Ипполита Романовича злым великаном Дэу, который умел по ночам незримо пробираться в жилища, воровал спящих, но, к удивлению, никого не слопал и даже не порвал на кусочки. Его боялись просто так, из-за отвратительной внешности. Красивые легенды о разлученных возлюбленных барон знал и до того, но доморощенные сюжеты разнились с литературными. Выходило, что Енлик и Кебек[41] не совсем люди, а немножко волшебные существа и они не окончательно погибли под копытами коней, а где-то живут до сих пор, любят друг друга. Сомнительную роль обретали пери[42] – то ли злые волшебницы, то ли добрые. Иногда могли обмануть, зачаровать и погубить, а порой выручали. Ясно одно: они несказанно прекрасны собой, бесконечно обольстительны и обитают на облаках. Так выходило, что красота не всегда к добру. В пухлых устах Кебирбану постненькие фабулы складывались в эпические драмы, ее неправильная, порой смешная речь добавляла им приправ, батыры расправляли плечи, а их возлюбленные удивительным образом приобретали черты рассказчицы.
– Тебе не надоело со мной? Не скучно? – вежливо интересовался он.
– Зинат велела. И отец. И я учить русский.
На исходе красных дней Зинат уже не казалась красавицей: слишком смуглая, плосколицая и костлявая. Рядом с младшей она выглядела настоящей Жезтырнак[43] – еще чуток постареет, и можно пугать аульных детишек. Кебирбану же светилась неразбуженным тюльпаном, манила нераскрытой загадкой, мерцала недосягаемой звездочкой. Простая одежда подчеркивала ее грацию. Живи она в не столь уединенном месте, не знала бы, как отбиться от знатных женихов. Жаль, что в ее судьбе не погостила большая любовь, не зажгла глаза, не сложила губы в сладкий и порочный полумесяц.
Богдан с Ермолаем хотели уехать до похолодания, но аксакал не отпускал. Он свято верил в дар своей дочери-целительницы и увещевал не доверяться белым докторам. На самом деле стариком руководила алчность, Ипполит Романович об этом догадывался, но все равно не спешил. Он твердо решил продолжить экспедицию, отправиться не в госпиталь, а сразу в Турфан, в набитые древними изваяниями пещеры. В сентябре проехали обратной дорогой археолог Каменский и его помощник Петренко. Они заболели и не смогли продолжать разведку. Красные дни подходили к концу, уступая место розовым.
Осинский вместе с казаками выехал из рощицы под холмом в конце октября. Он щедро отблагодарил аксакала и его Зинат за гостеприимство, поклонился Кебирбану. Даст Бог, еще когда-нибудь увидит этих добрых людей. Справные, отъевшиеся на безделье кони без приключений доставили до Урумчи и дальше. Сергей Федорович обрадовался новоприбывшим, но, казалось, больше Ермолаю и Богдану, чем Осинскому. Пещеры в самом деле полнились богатствами: на стенах не редкие рисуночки, а эпохальные картины, под ногами обломки каменных голов, рук, птиц и зверей. Каждый раз, находя что-то любопытное, Ипполит Романович оборачивался в поисках Афанасия, и пустота за плечом отравляла радость добычи. Снова полились умные и интересные беседы за вечерними застольями, но в них обнаруживалось мало азарта и мало значимости. Ему расхотелось писать книгу, да и вообще это Шапиро намеревался издать труд и прославиться, как русский Жак Паганель или второй Семенов-Тян-Шанский.
Новые впечатления потихоньку затянули старые, легли поверх, как праздничная камчатная скатерть покрывает выщербленную столешницу. Множились тетрадки с заметками, тяжелели рюкзаки. Экспедиция не докопала до многовекового дна, только разгребла поверхностный мусор, но сделанного хватало с лихвой на много томов. Если повезет, они непременно сюда вернутся и продолжат, найдут засыпанные камнем подземные храмы, расчистят жертвенники, узнают, кто и кому здесь молился, куда и почему ушел, что завещал. Ипполит Романович окончательно оправился и забыл про каракурта, про черные, фиолетовые и красные дни. В памяти осталась только рощица с шалунишкой родником, гроздь юрт на берегу озерца, сказки Кебирбану и шолпы в ее косах. Он с неприятным удивлением стал замечать за собой рассеянность: нагнется за киркой и застынет, потому что из-под скалы глядит не кусок древней каменной головы, а живая девушка с персиковым лицом и огромными колдовскими глазами. Или полезет наверх за веревкой, а вернется без нее, потому что степь и холмы вокруг такие же, как в рощице у Айнабулака, и птицы поют те же песни, и сам он такой же и не такой. Или просто не там?
К весне одна тысяча девятьсот десятого все крепко устали, уже по утрам слышались тяжелые вздохи, мол, сидеть бы дома в эту пору да лакомиться блинами. Назад наметили двигаться перед жарой, поэтому пришлось отодвинуть в сторону любопытство и заняться сборами. Маршрут выбрали иной, чтобы зарисовать курганы и зайти по пути в развалины несторианского монастыря. Осинский предпочел отколоться и снова погостить у аксакала и Зинат, на этот раз не подранком, а молодцом. Он нанял в Урумчи проводников-тарачинцев и попрощался с любезным Сергеем Федоровичем.
Степь голосила всеми цветами радуги, больше, конечно, зеленым, но не забывала и кармин, ультрамарин, пурпур, золото и прочие. Кучугуры – подземная рать, выставившая наружу одни разномастные шеломы, – чутко сторожили наряженные покои, весну, молодой век. Между холмами резвились кони, празднуя травяной год, шелковая лазурь блестела и переливалась, не в силах слопать, переварить солнечное обилие.
Когда впереди показалась виноградная кисточка юрт у подножия знакомого холма, в груди Ипполита Романовича что-то заворочалось, замолотило, дыхание сбилось, на лбу выступил пот. Он приосанился в седле и надел на лицо самую благодушную маску из светского гардероба. Рощица плеснула в лицо тенью, как умыла, родничок расхулиганился, растекся вдвое против осеннего, испачкал зеркало озерца глиняной мутью, зато березки за зиму накрутили кудрей и кокетничали не хуже сельских девок на покосе.
Аксакал ему обрадовался, велел накрывать дастархан[44], готовить ту самую юрту, где он провалялся в немочи три месяца.
– Нет, ата, мы в палатке, – засмеялся, отнекиваясь, барон. – Боюсь снова почувствовать себя нездоровым.
– Ие[45], – старик кивнул, – эта плохо, в такой юрта Зике альбасты[46] кормит, разговор говорит. Надо другой дом, чистый.
Зинат вместе с Кебирбану пришла под большой шанырак к окончанию трапезы, когда мужчины начали расходиться. Небогатые рассказы закончились, Осинский уже засыпал. И тут ночь раздвинулась, пустила в середину лунный свет – им была младшая из дочерей аксакала. За минувшие полгода она стала еще краше: просто бери всю целиком и вставляй вместо иллюстрации в восточные сказки. Глаза жгли не хуже сестриных, точеный овал лица просился на холст. Она молчала, как и старшая, гость тоже не знал, что сказать. Посидели и разошлись, поспали под одними деревьями, послушали одни и те же птичьи признания, попили воду из одного родника. Назавтра Ипполит Романович еще раз заглянул к Зинат, поблагодарил, похвалил ее лекарские умения. Кебирбану пришла к нему сама, принесла лепешки. При виде нее снова что-то случилось с дыханием, как будто одно из деревьев пустило в его груди нежданный побег и теперь он рос, ширился, щекотал изнутри ребра и в то же время не давал как следует вздохнуть.
– Я скучал без твоих сказок.
– Я тоже скучал, – сказала она просто и без жеманства. – Белый мурза любит слушать, а женгелер[47] любят только работать.
– Я желаю тебе счастья, Кебирбану. Ты удивительная. Пусть сыщется тебе хороший муж, богатый и добрый. Пусть у вас родятся здоровенькие дети. Будь счастливой, ты очень, очень светлый человечек.
– А почему у мурза только один жена? Если белый закон нельзя второй жена, туту можно. Или Полат любит только свой любимый жена?
Осинский опешил. Он понял прозрачный намек, и от этого росток в груди совсем распоясался, пробрался в живот, устроил там радостные пляски, аж ноги задрожали. Но как ей объяснить про общество и мораль, ей, которая в жизни не видела города, не служила маленькой опорой в сложной иерархии? Больше всего на свете ему хотелось сжать ее в объятиях, схватить, унести на бережок, пить талую влагу пухлых губ, играть тоненькой живой тесемкой на шее. Но нельзя: здесь хоть и не Москва, а законы не менее строги. Он просто развел руками. Потом они посидели друг напротив друга, она напоила его и спутников чаем, рассказала еще какую-то глупую сказку вообще без сюжета. Все это время Кебирбану прятала глаза, а барон, напротив, вцепился взглядом ей в лицо и не желал отпускать.
Все равно пришлось расстаться. Нанятые в Урумчи тарачинец Хаким и его молчаливый зять взялись проводить только до Лепсов, они сами там жили и в Китай наведались по торговым делам. Из Лепсов он пойдет с другим попутчиком, Хаким обязался подсобить. Пока тянулись степные бескрайности, Осинский успел все про себя рассказать, поскорбеть об упокоившемся Афанасии и похвастать, что сам умудрился выжить. Теперь наконец новые спутники увидели, кто именно спас ему жизнь.
– Ты сильно везучий, мурза, – похвалил его Хаким. – Ты не сказал правильно имя баксы[48], я не узнал. Сейчас узнал. Это Карасункар[49], она большая баксы, сильная. Раньше в другом месте жила, я не знал, что теперь сюда. И не дочка она шала, просто прячется здесь. Но сила у нее прямо страшная. Поэтому со старого места прогнали. Ты должен был умирать. От каракурт все умирают. А баксы тебя лечила. Это ее плата. Ты везучий.
– Как это? – Ипполит Романович опешил. – Не дочка? И Кебирбану тоже?
– Про нее не знаю. – Хаким хитренько скосил глаза. – Но она твоя, душа ее твоя. Влюбился она. Понятно?
– Перестань, Хаким, стыдно так говорить про женщину.
– Не стыдно, а опасно. Если Карасункар тебя лечила, а вторая тебя хочет забрать, то они могли колдовать. Смотри, вернешься сюда и останешься. Такой силы давно не видела эта степь. Никто не уходить от баксы Карасункар!