«Смыкаю веки, проходя сквозь арку ворот древнего Толедо под толстенной крепостной стеной. Загадываю тайное желание… А размыкаю их по ту сторону портала в другом измерении: вокруг невысокие строения средневекового города – столицы гордой Кастилии; шумный люд гудит, шаркая к рыночной площади, замшелые истертые камни растут из сумрака, кривые углы кричат уличными торговцами снедью».
Влада еще раз перечитала текст и скорчила недовольную гримаску. Нет, это не возьмут. Надо что-то обличительное в адрес самодержавного испанского государства. А эта книга просто красивая, поэтичная, она про любовь к древним преданиям и чудесной девушке. Ей редко перепадало переводить что-то неполитическое, публицистские штампы уже прочно прилипли к пальцам, а другие слова подбирались с трудом. В художественном переводе важна не только точность, но и настроение, напевность, мелодика. Если оригинал стреляет язвительными фразами, то и переводчик должен брать такие же; если книга журчит нежным ручейком, без фрикативных, надо оплавить и русский текст, чтобы не кусался.
«Ее глаза походили на ньюфаундленда, не черные, а черно-добрые». Она перевела следующее предложение и задумалась, бывают ли глаза черно-добрыми. Жгучими – да, черной пропастью – да, но так пишут про энергичные, злые. А если они черные, но добрые, тогда как? Теплый бархат ночи? Избито. Черный жемчуг? Пожалуй, да. Жемчуг круглый, матовый и не лупит своим блеском. Но автор ничего не писал про жемчуг, только про ньюфаундленда.
У матери удивительно красивые глаза: синие, если угодно – васильковые. Сочиняя роман, про них написали бы «сапфировые», хоть это и неправда. Или «цвета тихого осеннего озера». При испуге или в печали они быстро выцветают, становятся линялыми облаками или пустой молочной бутылкой. У бабушки глаза цвета жидкого кофе, но это в старости. Раньше, наверное, были янтарно-карими. Значит, Владка позаимствовала свои у нее и они тоже с годами сварятся. У Игната глаза тоже синие, но без лиловости, а с оттенком морской волны, с прозеленью. Так намного красивее. По малолетству она заглядывала в них, пробовала нарисовать, но ничего не выходило, не отыскивалось таких красок в школьном акварельном наборе, или она просто не умела их грамотно смешивать.
В романах все внимание уделяли влюбленностям и ухаживательным стадиям, да-нет, отказам-истерикам, рыданиям-стенаниям. Это называлось эмоциональными качелями. У самой Влады такого в анамнезе не находилось. Она любила Игната сколько себя помнила и никого другого никогда всерьез не рассматривала. И он. Такая вот некнижная история, не о чем писать. Они объяснились, кажется, в шестом классе. То есть это она училась в шестом, а он, конечно, уже в седьмом, почти взрослый. Она призналась первой и зажмурилась, ожидая отповеди, но он только молча кивнул и сказал, что ближе нее у него никого на свете нет. Это стало просто их детской тайной, которой в других сердцах – поразвязнее – удалось бы благополучно умереть года через полтора-два. Но Влада с Игнатом оказались на удивление скучными – не разлюбили.
После восьмого – его восьмого – класса у них состоялся рискованный разговор о будущем. Игнат получил от своей матери, кроткой мастеровитой Лидии Павловны, главный родительский завет: никогда не рассматривать в качестве самки единственную дочку полковника Чумкова, бесконечного благодетеля, кормильца и радетеля о сирых. Ни при каких обстоятельствах. Он немедленно об этом доложил самой Владке и вопросительно уставился – мол, что скажешь. Ну что она могла сказать? Она всегда отличалась независимостью, это у них с Кимом от отца. Хотя, может, и от матери. Та ведь в свое время сбежала с возлюбленным и наплевала на бабушку с подножки уходящего состава.
В Чернигове они продолжали тайком шушукаться и хихикать; когда перебрались в Москву, стало проще, потому что им щедро предоставила для встреч все свои улицы и скверы, набережные и площади самая большая и самая красивая из столиц.
Уходя на фронт, Игнат на прощание сказал ей:
– Если вдруг встретишь кого, на меня не оглядывайся. Через родительское проклятие переступать – это не самое лучшее и не самое правильное. Тем более все равно все будут думать, что…
– А ты? – перебила Влада. Ее голос не дрогнул, в нем не слышалось обиды или разочарования. – Ты тоже будешь искать себе кого-то другого?
– Я? – Он искренне удивился. – А мне зачем?
– К-как? А мне зачем?
– Я жениться не собираюсь. Мне не надо. – Он говорил серьезно, без запальчивости, никуда не спеша и не красуясь, как будто отвечал экзамен у доски.
– Вообще никогда?
Он печально покачал головой, и она догадалась, что ее возлюбленный – лучший на свете, самый близкий человек – попросту уходил умирать.
– Нет! – завопила она так, что галки слетели с веток в Сокольниках. – Я! Тебя! Люблю! Мне никого не надо! Хочешь, убежим сейчас вместе? Хочешь, я пойду и все выложу своей матери? И твоей? И отцу напишу, пусть меня хоть расстреляют! У меня одна жизнь и одна любовь. Я ее ни за что не отдам, слышишь, не отдам! – Она бросилась ему на шею, повисла тяжелой, но любимой гирькой.
– Я тоже тебя люблю, – шептал он, целуя ее запястья, лоб, волосы.
Она встала на ноги, и тогда получилось сблизиться губами. Поцелуй длился вечность. Каждый раз, когда им не хватало воздуха и губы расклеивались, Влада внимательно смотрела в его морские глаза, искала в них буек зрачка, проверяла, прочно ли он держится на воде. И не удовлетворялась. Нет, Игнат просто хотел уйти, потому что впереди у них нет совместного будущего. Она снова прижималась к его рту, сильнее стискивала плечи, требовала новых клятв, а сама в ответ твердила одно «нет».
Тот осенний день ожидаемо закончился в крохотной, до больничной стерильности чистой общежитской комнатке. Влада сама его привела, не боясь ни Лидии Павловны, ни Тамилы Ипполитовны, ни даже возможной беременности. Она спешила, будучи уверена, что эта сладкая пилюля – именно то, что ему требовалось для выживания. Ну в самом деле, не посмеет же он погибнуть, оставив в тылу поруганную девушку? Как всякий порядочный человек, Игнат отныне просто обязан целехоньким вернуться с фронта и жениться на ней. Одежда валялась на полу обиженным комом, ее волосы пахли ванилью, а его – прелой листвой, день потихоньку угасал, умывался перед сном легким золотым дождиком. Игнат в сотый раз прошептал:
– Может, не надо?
Но он солгал и ей и себе, потому что от вопросов или ответов уже ничего не зависело. Могучая природа сама знала, чему суждено случиться, и это стало поворотным пунктом в их некнижном романе.
– Теперь мы скреплены кровью, – пошутила Влада, когда все закончилось. – Твоя мама узнает.
– Пусть. Я же ничего не намерен скрывать. – Он понюхал за ушком, где запах сильнее всего, потом не удержался и принялся снова целовать шею, плечи. – Ты не будешь жалеть?
– Я? Да с чего бы? Просто теперь ты обязан на мне жениться! И не смей перечить! – Она рассмеялась, взяла обеими руками его лицо, приблизила к своему, чтобы скрепить заклятье поцелуем.
Все сработало: Игнат прошел всю войну, только единожды полежав в госпитале. Они переписывались через Светку – бесшабашную Владкину подругу, которая сходила с ума по тайнам, интригам, роковым приключениям и вообще всему запрещенному. Скорее всего, она читала их признания, но влюбленные на это плевать хотели. Процедура пересылки занимала долгие недели: сначала Влада писала Светке, вкладывая внутрь листок для Игната, та отправляла треугольник на фронт от своего имени, потом получала ответ, распечатывала и пересылала в Алма-Ату вместе со своим собственным. Нехитрую авантюру никто не раскусил: воспитание не позволяло Тамиле Ипполитовне не то что совать нос в чужие письма, а даже смотреть в их сторону.
Летом сорок пятого вернулся Ким, попинал футбольный мяч, пожонглировал зелеными яблоками, дочитал наконец начатую еще в школе «Анну Каренину» и поступил в Монинскую военно-воздушную академию. С солдатской книжкой и отцовскими связями задачка оказалась несложной. Главная удача – куда-то пропала его ведьма Олеся, брат снова свободен и по-прежнему влюблен в Ярославу.
Осенью Светка принесла очередное письмо от Игната, где сообщалось, что ему предписано ехать в Ригу, и это вовсе неплохо. Если она хочет (опять эта проклятая оговорка; сказано же сто раз, что куда он, туда и она!), то они смогут расписаться, а потом она переведется в Рижский институт на правах законной супруги. У них будет собственное жилье, муж станет получать зарплату, жена – переводить книжки про любовь и воспитывать детей. План показался отличным, правда его воплощение требовало некоторого времени. И вот летом сорок шестого все вроде бы утряслось: и жилье, и документы, и служба. В августе она помчится в Прибалтику все с той же верной Светкой, а обратно уже не вернется.
Отец с матерью окончательно осели в Троицке. Теперь все хорошо, и они все точно станут счастливыми, а пока следует блестяще закончить практику и допереводить этот сиропный роман.
«Передо мной шествует изысканная красавица, тяжелый бархат струится по полу, пышные черные кудри прибраны жемчугом. А где же собор? Мы в древней мечети. Изменились свод и росписи, но я узнаю колонны и пресвитерий. Проходим мимо искусной дароносицы. Где же она? Разве сегодня Пасха, чтобы выносить ее из главного собора? Молодая женщина куда-то пропала, на ее месте босоногая девчонка, она лукаво мне подмигивает и ныряет в толпу. Бегу за ней, не поспеваю».
Эта история уже надоела. Влада отодвинула печатную машинку и отправилась на разведку в сторону кухни. Мать с Лидией Павловной тут же прекратили шептаться, но ее больше интересовало яблоко, чем их пустые сплетни. С некоторых пор у нее образовались проблемы с весом, поэтому нажористые блюда оставались невостребованными. Правда, Игнат писал, что молочная, налитая красота ему больше по душе, но это не совсем так: он ее любую будет любить, как отец свою милую Милу. Полнота у нее в Степана Гавриловича – неаристократичная широкая конституция. Дочка – папина булочка, ватрушечка, щечки-оладушки, попа-сдоба. Надо решительно это побороть, не толстеть больше ни на травинку, а еще лучше сбросить пятерочку килограммчиков. Вот Ким молодец, Осинская порода – высокий и поджарый, и это логично объясняло тот факт, что мать больше любила сына.
Влада не ревновала, наоборот, она предпочла бы вовсе оставаться незамеченной. В ее миропонимании Тамила Ипполитовна совершила страшное преступление – наложила вето на чужую любовь. От него за версту несло инквизиторским коварством. Отец – прокопченный солдат, ему все равно, а мать – тиран. И переживала вроде бы, что дочь в холостячках до сих пор, и Пашку этого подсовывала, как шоколадную конфету, расписывала, какой он вкусный и хрустящий. Но это еще не все: вдобавок она взяла в оборот Лидию Павловну – зависимое создание, у кого ни мужа-генерала, ни старшего сына. Такого простить нельзя! И зачем же теперь лезет в душу, пробует дружить, как в мультиках, хихикать и обниматься? Едва она додумала обидную мысль, как мать и в самом деле полезла с вопросиками:
– Владуня, ты зачем притащила в комнату этот ужасный рюкзак? Где ты вообще его добыла? В поход собрались, да?
– Да.
– Это хорошо, надо развлекаться… пока молодые… Но зачем тебе старое пальтецо? Мы же договорились купить новое к сезону. А это прохудилось. Или ты намерена его чинить?
– Хо-чу и та-щу. Хо-чу и чи-ню. – Влада отвечала, как механическая кукла. – Хо-чу и вы-ки-ну. Хо-чу и по-да-рю.
– Лад-но, – в тон ей выговорила Мила. – Но са-пож-ки ста-рые я са-ма вы-ки-ну. И прямо сейчас.
– Нет. Это мои вещи.
– Твои… Да… Но это не повод захламять мой дом. – Она непредметно обвела рукой пространство, как будто имела в виду флоксы за окном.
Влада сменила тон и мигом превратилась из дорогой куклы в базарную торговку.
– Ага! Твой! Не наш!
– Не придирайся к словам! – Тамила Ипполитовна поджала губы и вышла из комнаты.
Владлена продолжала переводить, не обращая внимания на маленькую ссору: «По лабиринтам узких улочек бредет старуха в ветхом рубище, а под рваниной – расшитый самоцветами корсет. Она подходит к собору, я пробираюсь следом. Главный вход – Ворота прощения. Всякий кающийся, пройдя под Портико-дель-Пердан, получает прощение грехов. Очевидно, поэтому они почти всегда закрыты»… Вот и еще кусок текста сложился.
Их перебранки с матерью скоро закончатся последним, поистине вулканическим скандалом. За легковесными листками отрывного календаря уже выглядывал кусок яркой афиши, что объявит про них с Игнатом всем-всем-всем.
В тот день ей удалось игнорировать ужин и улечься спать голодной. Родители, досидев до полуночи в приветливой прохладе сада, дослушав до середины стрекотливый концерт, отправились в опочивальню. Лидия уже убрала на кухне и улеглась в своем углу. Пустой желудок закостенел и больно щемил, потом начал недовольно ворочаться. Влада поняла, что не уснуть, встала с постели и обреченно поплелась на кухню. Пока шла по длинному коридору, встретила чужого нахала – рыжего кота. Вот она, деревенская прелесть!
Ночь опустилась густым ароматным вином. По летнему времени окна оставались открытыми настежь, смородиновые запахи подползали к самой подушке, ложились рядышком, чтобы нашептать в сон что-нибудь терпкое, нездешнее. Над рекой заливался соловей, бередил прошлые страхи. Луна попробовала заглянуть – проверить, как изволило почивать генеральское семейство, – но ее своевременно схватил в объятия соседский клен, затискал могучими ветвями, зацеловал так, что пришлось бледной ночной стражнице убежать к себе в заоблачную норку. Вдалеке что-то ухало, скрадывая осторожные шаги, пока дисциплинированный петух не объявил, что в ворота дальних холмов уже постучалось новое утро.
Весь следующий день Влада усердно переводила и чем больше узнавала об истории испанских влюбленных, тем сильнее убеждалась, что роман никогда не опубликуют. Зачем ей подсунули именно этот? Просто для галочки в зачетной книжке? Она для издательства еще не переводчик, просто студентка без перспектив, которой легко шлепнуть отказной текст и заставить наживать горб. Все против них с Игнатом, даже эта дурацкая книга! Со злости она набилась кашей и уселась за машинку, но успела сложить только три сомнительных предложения, как за спиной каркнула дверь и в комнате запахло маминой «Красной Москвой».
– Принесла тебе печенье. Лидия Павловна только вытащила из духовки. – У Тамилы Ипполитовны явно наличествовало прекрасное настроение.
– Мам, я же худею. Унеси поскорее назад.
– Ладно тебе худеть. Попробуй, какая вкуснотища… С корицей. – Она протянула тарелку, вместо того чтобы просто поставить на стол, но Влада в этот самый миг поднялась с табурета размять спину и опрокинула печенье на пол. Мать обиженно смотрела то на пустую посудину в своей руке, то на сердитое лицо дочери. – Я решительно не знаю, отчего ты такая злая. – Она наклонилась и принялась подбирать с пола осколки песочного теста.
– А ты?
– Что я? Я хочу как лучше.
– Врешь! Ты просто хочешь, чтобы по-твоему.
– Влада! Я же попросила сменить лексикон! – Мать никогда не рыла вглубь, к сущности, только в стороны. В этот раз она тоже поленилась выяснять, что именно должно сложиться по-ее, а не по-Владиному, и отправилась копаться в словах.
– Я тоже попросила не лезть в мою жизнь. Но тебе все равно на мои просьбы.
– Так по-русски не говорят. Правильно будет «но тебе мои просьбы безразличны». – Тамила Ипполитовна ухмыльнулась.
– Не надоело меня учить?
– Честно говоря, надоело. Вышла бы ты замуж, так я бы хоть обузу сплавила. Пусть дальше жизнь учит.
– И что? Выйду замуж и ты от меня отстанешь?
– За кого выйдешь-то? Никто ж не зовет. Один Павел Иванович, но ты от него нос воротишь.
– Та-ак… – Влада понизила голос до шипения. Растерзанное печенье осталось под столом, никто про него не вспоминал. – Так, я поняла. Ты не знаешь, как от меня избавиться. Надо тебе помогать, мать моя родная! – Она уперла руки в боки и принялась оглядывать комнату, будто собиралась немедленно съехать и прихватить с собой шкаф, вешалку или торшер, да не знала, что из этого выбрать.
– Золотце мое, ты себе помоги. Ну что я не так сказала? Принесла печенье, хотела побаловать, а ты на меня окрысилась.
– Принесла печенье, а потом сказала, что не знаешь, как меня сбыть замуж.
– Не сбыть, а выдать. Я решительно волнуюсь за твое будущее.
– Тогда я тебя успокою: скоро сбудешь меня. Я так выйду замуж, что Олеська покажется праздником.
– К-как? Зачем ты?
Мила выскочила в прихожую, вскоре раздался ее бубнеж в отцовом кабинете и в конце вполне ожидаемое:
– Владлена, пройди к отцу, он хочет с тобой поговорить.
Дочь воинственным шагом промаршировала по коридору и без стука вошла к Степану Гавриловичу.
– Пусть мать выйдет, – приказала Влада.
– Решительно нет. – Тамила Ипполитовна непременно желала присутствовать, иначе неизвестно, куда заведут эти переговоры.
– Мила, оставь нас, пожалуйста, – мягко попросил генерал, но его тон не предполагал непослушания.
Кабинет, из которого дверь открывалась сразу в опочивальню, походил не на ставку военного, а на уголок ученого: обитый зеленым дерматином диван, книжные стеллажи от пола до потолка, которые только обзаводились постояльцами, глобус, переживший три переезда и даже один пожар, что по статусу приравнивалось к кругосветному путешествию, волчья шкура на хозяйском кресле, стол с обточенными углами, толстый ковер на полу. В этой комнате собралось много мягкого и напрочь отсутствовало твердое, угловатое, железное. Окно выходило на палисадник, из него вкусно пахло довольными жизнью травами.
Степан Гаврилович задержался у себя из-за поломанной машины, она прибудет с минуты на минуту, и разговору конец. Осталось потерпеть совсем немного. Он не желал встревать между женой и дочерью, такими похожими, такими непримиримыми. Однако деваться некуда, потому что жить под обстрелом изрядно надоело и пора уже вылезать из окопов. Он честно тащил свой воз – служил верным, добычливым, респектабельным и покладистым мужем. За это Тамиле – а служил он по-настоящему только ей одной – надлежало лишь отдавать приказания Лидии Павловне и воспитывать детей. Что в итоге? У Кима – опера, у Влады – балет. Жена не соизволила разобраться с одним-единственным вопросиком в длинной семейной повестке. Теперь всем придется заниматься ему самому.
Чумков подошел к окну, перегнулся на улицу и в сердцах сплюнул. Дочь посмотрела на него озадаченно, но без испуга.
– Ты не хочешь все честно рассказать матери? – спросил он не оборачиваясь.
– Что именно рассказать?
– Как я понимаю, вся эта колбасятина между вами из-за Игната? Она не знает, да? – Он медленно повернулся. Солнце светило ему в спину, перед окном стоял силуэт без лица, как в театре теней.
Влада опешила, раскрыла рот, но ничего не сказала. Пришлось съесть всухомятку все заготовленные отпирательства, обличения и колкости. Она тихонько, полушепотом спросила:
– А… а ты откуда знаешь?
Степан Гаврилович не стал растолковывать, что Игнат воевал в его корпусе, под его началом. И о том, что все солдатские письма проходили эдакую карантинную обработку, только вместо санитаров ими занимались политруки и их помощнички. И наконец, о том, что за расположением комкора гнались не хуже, чем за медалями, поэтому он сразу же узнал, от кого именно получал свои треугольнички Игнат Елисеевич, рядовой с приемной фамилией Бахытжанов.
– Я, моя маленькая Джульетта, генерал Советской армии, мне докладывают обо всем, что касается службы, лично меня, моего дома или моей семьи. Если бы машина работала иначе, я бы сейчас садовничал или станочничал. Это механизон, его однажды сломаешь, и все встанет.
– Я… я не совсем понимаю, – промямлила Влада. Она покраснела, запуталась, уронила с полки тоненькую свечку на случай перебоев с электричеством, наклонилась, чтобы ее поднять, пока не раздавили. – А… почему ты не сказал маме?
– Докладывают мне, а не я, – усмехнулся отец. – И вообще это не ее дело… Да и не мое. Однако я совсем не угадываю, отчего эта конспиративная трясоусобица. Почему мать против? А Лидия Пална? Может, ты мне пояснишь?
– Ты… ты все знал?
– А как ты думала!
– А ему ты сказал? Игнату?
Ей казалось, что генеральский кабинет перевернулся и торчит диванными ножками вверх, грозя проткнуть насквозь крышу, а сама она застыла в полете, как шагаловские влюбленные – так и вылетит в окно, чтобы отправиться путешествовать по облакам… Отец все знал, молчал и по его поведению незаметно, чтобы возражал. Перед Владленой Чумковой засиял совершенно новый и безопасный мир, простой и отрадный. Неужели так можно?
– Нет, конечно! Ты… ты дуралейка, что ли? – хмыкнул Степан Гаврилович.
– Да, пап, дуралейка! Такое словцо смешное!
– Это не мое слово. Это такая девушка была давным-давно, любила его употреблять. С мамой твоей дружила, любви хотела. Эх… – Он прошел к своему креслу, но садиться на волка не стал, будто боялся его мертвых зубов. Покосился и устроился на диване рядом с дочкой. – Ну, что делать будем? Давай уж напрямки.
Они проговорили еще с четверть часа, не больше, потому что генерал привык все решать по-военному, в ритме походного марша. Автомобиль за ним уже приехал, постоял перед калиткой и тихо укатился в тень, водитель не сигналил и даже заглушил мотор. Наконец Степан Гаврилович встал, похлопал дочь по плечу, как проштрафившегося лейтенанта, взял планшет и еще лопушистый портфель. Дежурно кивнув жене, он спустился с крыльца. Ветка боярышника поклонилась ему вместо швейцара, колючки багульника попробовали вцепиться в штанины, удержать, но куда им угнаться за прытким генералом! Влада отправилась к себе, но не переводить приторный роман, а писать письмо возлюбленному. Тамила Ипполитовна озадаченно проводила глазами подпрыгивающую на ухабах машину:
– Странно-то как… И не поцеловал… – беззвучно прошептала она про себя и для себя, но Лидия все равно прочитала по губам.
Две недели до намеченных мирных переговоров с Аполлинарией Модестовной прошли без приключений, а в воскресное утро у Тамилы разболелась голова. Впереди ее ждали приготовления к мероприятию, после коего наверняка удесятерятся все боли. Но до него еще надо доскрипеть, а пока пришлось упаковать все тревоги в багажник и катить по привычной дорожке. Ким получил распоряжения по хозяйству и начал крутить велосипедные педали в сторону рынка, Лидия забаррикадировалась на кухне с противнями и сковородами, сама генеральша отправилась на соседнюю улицу проводить в последний путь бабу Нюру, с которой подружиться как следует не успела, но отказаться от похорон посчитала неприличным. Перед глазами проплыл простой гроб, заплаканные лица, наваленные беспорядочной кучей живые цветы. Мысли вернулись к собственной матери: долго ли им осталось ссориться? Наверное, будь они обе посмирнее, помилостивее друг к другу, судьбы прожились бы потеплее.
Это воскресенье Аполлинария Модестовна наметила посвятить омоложению своей берлоги: с тяжелым сердцем выставила за порог три стопки книг, освободила от старья ящик комода, разодрала на хозяйственные надобности отслужившее пальто. Последний жест – вопиющая щедрость – разрезала мясным ножом натрое усталый ковер, одну часть кинула перед входной дверью вместо поганой тряпки, вторую постелила перед собой в общем коридоре, а последнюю вручила Славским на правах нежадной родственницы. Она прозревала, что на ближайшее будущее Ким станет частым гостем, а ей самой придется подолгу дышать улицей. Такая перспектива отнюдь не угнетала старенькую мадам, напротив, она страшно гордилась своей важной миссией – лечить раненую любовь. Самое сладкое: заново обрученные пока скрывали свой подвиг от Чумковых, а ей сказали. Она единственная была свидетельницей и болельщицей их робкого счастья… Что ж, у медали всегда две стороны, и это как минимум.
Погода разрубила день, словно мечом. Утро приставило к свирепому солнечному глазу белесый лорнет облаков и усмирило зной, а полдень вылупился жарко-оранжевым, без сизых примесей обещанного дождя. Летние мороки летали по двору тополиным пухом, на асфальте уверенная взрослая рука начертила классики, по ним прыгали одинаковые панамки. Из окон струилась праздная, выспавшаяся выходная жизнь. Беззлобные пьяные матерки кружились в воздухе вместе с мухами, коты исповедовались хозяйкам о ночных развратных похождениях, выпрашивая взамен рыбьи головы и требуху. Бездарная дочь соседки Люси долбила по клавишам простенького Глинку, оставалось только порадоваться, что ее не слышал сам Михаил Иванович.
Послеобеденная дрема сыграла с Аполлинарией Модестовной злую шутку. Она вывесила на улицу перины и одеяла, дабы как следует прожарить под солнцем, сама тем временем приготовила обед, вымыла пол, с аппетитом поела и, умаявшись, прикорнула. Пробуждение вышло ужасным: ей привиделось, что на город упала скорая ночь, под ее приглядом некие злыдни бессовестно своровали всю ее пуховую рухлядь и надо бежать за ними, догонять, лупить палкой для выбивания пыли. Она и бросилась со сна вдогонку, не разглядев сослепу, что вечер и не думал вступать в права, что отстоявшее полуденную смену солнышко ласково гладило старенький дворик и ее подушки-перинки вместе с ним. Она стояла перед домом, сжимала обмотанную дерюжкой рукоять самодельной хлопушки, тяжело дышала.
– Добрый день, мадам бабушка, – раздалось над ухом, и перед прояснившимся взглядом предстал Ким. За его спиной топталась Лидия Павловна. – А мы к вам. Позволите?
– Д… да-да, проходите. Я сейчас принесу… les oreiller et couverture[30].
– Я сам принесу, только закину харчи на кухню, – влез Ким. – А вы пока встречайте гостей.
– Гостей?
– Да. – Он подмигнул, улыбнулся и убежал вперед.
Лидия переложила обе авоськи в левую руку, а правой заботливо взяла мадам за провисший локоток:
– Да, Аполлинария Модестовна, мы не одни. Сейчас… сейчас подойдут… и другие. Только не извольте нервничать или… удивляться.
– Да что с вами, Лидия Павловна? С чего бы мне нервничать?
– Просто… сегодня не как обычно. Тамила Ипполитовна намерена… в общем, пожалуй, лучше ей самой сказать… И Степан Гаврилович тоже…
– Да что происходит? – Аполлинария Модестовна не успела разволноваться: ей предстояло наскоро привести в порядок комнату, раз уж туда пожалует драгоценная дочь. А там постель разобрана и вообще. Хорошо, что имелось чем угостить, хотя Лидия держала в руках что-то съестное: как обычно, притащили с собой, не доверились кулинарным талантам старой баронессы.
Они зашли в комнату и принялись все втроем споро наводить порядок. Раздался звонок: два раза. Это к ней. Аполлинария Модестовна выпрямилась, навесила на лицо равнодушие, а спину выпрямила, как на выходе великой княжны в одна тысяча девятьсот тринадцатом, когда империя праздновала трехсотлетие дома Романовых. Дверь открылась в темноту подъезда, поэтому было трудно разглядеть гостя.
– Моя Полли? Неужели это вы? Я… я вернулся с… с фронта. Вы позволите пройти?
Кровь убежала из ненавистной тюрьмы сердца, с шумом опрокинулась в голову. Баронесса зашаталась, она узнала этот голос, но не поверила ушам и судьбе.
– Прошу прощения?
– Полли! Вы не узнаете меня? Как такое возможно? Или вы не чаяли, что супруг вернется домой?
– Ипполит? Это вы?! – Аполлинария Модестовна отступила назад, и гость прошел внутрь, безжалостное электричество осветило знакомое, родное, просто очень постаревшее лицо. Она думала, что вот-вот упадет в обморок, но мадемуазель Надин твердо внушила ей, что в подобной ситуации это неуместно.
– Да, сударыня. А почему же вы эдак фраппированы? – Он неспешно разулся, направился по коридору, озадаченно разглядывая стены с детскими рисунками, цветочные горшки на выеденном временем паркете, корзину с бельем незадачливой Люськи. Оставалось лишь порадоваться смолкнувшему Глинке.
Хозяйка осторожно следовала за ним, беззвучно открывая рот.
– Вам наверняка нагнали жути про мое ранение… Да, я… я был ранен… хоть служил фронтовым корреспондентом, а вовсе не пулеметчиком. – Он тоненько засмеялся и взялся за дверь своего, то есть уже давно не своего кабинета.
– Лучше пройти сюда. – Аполлинария Модестовна дрожащей рукой направила его к себе.
– Как… как все у нас поменялось. Откуда эта… эта безвкусица? – Пришелец кривился на стоящие ополчением чужие шкафы и тумбы.
– Пожалуй, вы кое-что пропустили.
– Да… Я ведь уже сказал, что запамятовал? Да?.. Нет?.. Ну вот, очевидно… Так что вот поправился и… домой. Простите, что не писал…
– Что это означает, сударь? – Аполлинария Модестовна почти силой впихнула гостя в свою комнатку. – Что вы хотите сказать этим «запамятовал»?
– Ох, боже мой! Да вы перетащили сюда мой любимый диван! Теперь все понятно. Конечно, мне лучше здесь. Без дивана я как будто не дома.
– Да-да, диван… именно диван… Так что же вы забыли? Неужто все?
– Я… я обеспамятел… Очнулся, ни адреса не вспомнил, ни вообще… И вот… теперь вспомнил…
Аполлинария Модестовна тяжело опустилась в кресло, сзади подошла Лидия, молча взяла за руку, принялась считать пульс. Из коридора доносились шаги и голоса, ее звал Ким своим смешным «мадам бабушка», кажется, снова звонили, но все это не имело никакого значения.
– Ипполит Романович Осинский! Вы мне не снитесь? – четко выговорила старая баронесса. – Это действительно вы?
– Я, голубушка. Неужто так постарел? Простите, я действительно запамятовал, как уходил, каково тут все было… Едва-едва начинаю припоминать…
Дверь за его спиной не захлопнулась, только притворилась и теперь снова осторожно открывалась. В щель заглядывали Тамила Ипполитовна, Степан Гаврилович и Владлена.
– Ипполит Осинский, извольте обернуться, там ваша дочь, – велела Аполлинария Модестовна.
– Тася? – Он обернулся и тут же резво, не по-стариковски вскочил, распахнул объятия, которые так никого и не приняли.
– Papa? – Тамила узнала его сразу, как будто не прошло тридцати с лишним лет. Влада хлопала глазами – точно такими же, как у бабки.
– А мы-то полагали, что это мой визит станет сюрпризоном, – выдохнул генерал, смело прошел в глубь тещиного царства и пожал руку новообретенному тестю.