К книге
О чем смеется ПерсефонаГлава 14
80%
Глава 14
16

Тамила разрешила себе поглядеть в зеркало лишь в самый канун победы, когда получила телеграмму от сына. Она не узнала женщины внутри лоскутной амальгамы: серая, седая, дряблолицая, с нездоровой кожей и вовсе не синеглазая. Картинная красота вылиняла, расползлась по швам. Мутные стекляшки смотрели из муфты морщин, губы ссохлись. Она обернулась к Лидии – та тоже сдала: исхудала донельзя, как ленинградские блокадники, хотя семья генерала Чумкова ни в чем не нуждалась.

– Не печальтесь, Тамила Ипполитовна. – Верная Лидия подслушала мысли хозяйки. – Главное, мужчины наши вернутся домой. А волосы можно подкрасить.

– Да я решительно не планировала печалиться! – Тамила резко отвернулась от зеркала, передернула плечами. – Просто Степан Гаврилович увидит меня такой…

– Я полагаю, он ничего не заметит: для него вы навсегда остались семнадцатилетней.

– Ха! Владке уже двадцать!

Неужели можно снова думать о прическе, собирать гостей, заводить патефон? И Ким будет улыбаться и просить прощения за эту нелепость с женитьбой. И Игнат, и Стенюшка…

За мужа она переживала меньше всего, он казался непобедимым, к тому же командный состав не ходил в штыковые атаки. Зря, конечно, думала свои мысли новоиспеченная генеральша. Просто благоверный не докладывал ей, как разбился самолет, в котором он летел, как бомба попала прямиком в блиндаж за пять минут до назначенного в нем совещания, как сошедший с ума сержант устроил беспорядочную стрельбу в лагере, как обрушился мост в Сталинграде, а потом стена в Варшаве… Одним словом, он не больно делился со своей половинкой батальными сюжетами. Вот когда назначили командовать корпусом и присвоили генерала – это да. А прочее необязательно.

Степан Гаврилович посчитал недопустимым опекать на фронте единственного сына. Он давным-давно сказал себе, что, отправляя других на смерть, должно подставлять и свою шею. Однако получилось оберечь Игната. Ким же выпутался сам: после начала войны, заставшей в московском отпуске, он, конечно, не попал в свою часть, его приписали к другой, после ранения выучился на диверсанта. Теперь он ожидаемо для отца, но к неудовольствию матери желал строить офицерскую карьеру.

Во время войны Тамилу с Владой перевозили с места на место: то ли хотели спрятать семьи командиров, то ли квартира понадобилась прибывшим ученым, то ли просто распоясался обычный российский бардак. Два тяжких года они прожили в Алма-Ате, в желтеньком трехэтажном доме на улице Калинина, которую ленинградская интеллигенция в шутку окрестила Невским. Их пристроила какая-то родня того самого командира, что отправил Кима в Москву накануне германского нападения, можно сказать спас. Миле с дочерью досталась маленькая проходная комнатка не только без зеркала, но и без шкафа, во всех остальных жили по двое, трое или четверо – все эвакуированные. Хозяева квартиры расселили у себя приехавших, а сами перебрались в зоопарк, и глупая Владка все время спрашивала, как они там жили.

Лидия Павловна с ними не поехала, она переждала войну у Аполлинарии Модестовны, и старая мадам не жужжала, они даже подружились.

Осенью сорок четвертого Тамила нашла себя рядом с Лидией и Владленой в Троицке, в просторном доме, которому требовалась основательная реновация. Ее мало интересовали детали переезда, лишь бы не на улице. И вот наступил долгожданный день, она вытерла пыль с чужого старинного зеркала, посмотрелась в него и… зря. Лучше бы не глядеть на такое отражение.

А Степан Гаврилович в самом деле не заметил в ней перемен, и вскоре старое полотно в раме заменили новеньким, из которого исчезла печальная старуха, а на ее место пришла зрелая, но все еще очаровательная Мила. Ей по-прежнему шли улыбка и тщательно прокрашенная укладка, ладная полнота, морщинки вокруг глаз, которые делали добрее и мудрее. Уже через год все совершенно преобразилось. Генеральский адъютант Павел пригнал рядовых, и дом приосанился, оброс свежей тесовой шкурой, надел жестяную шляпу, вычистил подгнившее нутро и стал наполняться прелестями. В трофейном багаже комкора Чумкова прибыли обитые шелком кресла, инкрустированные перламутром столики, старинные книги в кожаных переплетах, которые пока никто не сумел прочитать, картины, кои еще предстояло проинспектировать на предмет подлинной ценности, драгоценные фарфоровые сервизы, новенький патефон с пластинками, вышитое шелком покрывало, китайская ваза с золотым драконом, настольная лампа с витражным абажуром, даже бронзовые каминные щипцы и лопатка, хоть в доме не наличествовало никакого камина. Тамила смотрела внутрь раскрытых коробок и бледнела.

– Стенюшка… А это… это ничего?

– Ничего, Мила. Мы за победу душеворотом заплатили, а им… тем… это… – Он показал подбородком на изысканную добычу. – Это им уже не пригодится.

Тамила попробовала взгрустнуть и поняла, что ей не удастся. Слишком много печали прожили они за четыре года войны, больше не осталось. Зачерствела, постарела, омещанилась – сделала она вывод и принялась расставлять мебель по комнатам, а посуду по буфетам. Итак, Мила Чумкова, в девичестве Тася Осинская, в сорок пять снова зажила, как в давно почившие самодержавные времена, – изящный интерьер, прислуга, почитаемый супруг и много досуга. Наверное, судьба не зря выписывала свои кренделя, имелись у нее какие-то предопределения.

Короба с трофеями прибывали не скопом – по одному, по два. Степан Гаврилович в них что-то искал и не находил. Обнаружив в прихожей новый ящик, он спешно заглядывал в щели, досадливо крякал.

– Что-то не в порядке? – интересовалась жена.

– Да кашавасия… Хотел сделать тебе сюрпризон и не могу отыскать.

– Да бог с ним. Разве мне этого всего мало?

– Там особый сюрпризон. Ты даже не представляешь какой.

– Так скажи.

Но он лукаво подмигивал, качал головой и уходил, вернее, уезжал на службу с персональным водителем, а ей оставлял в качестве помощника личного адъютанта. Вот такая важная стала Тамила…

Они обосновались в подмосковном Троицке насовсем. Степан Гаврилович начальствовал в соседних Ватутинках – наверное, его уже не переведут по причине старости и выслуг. Лидия больше не притворялась вахтершей рабочего общежития – она оформляла пенсию по инвалидности, чтобы перебраться в Троицк насовсем. Игнат получил распределение в Ригу и с радостью его принял, теперь будет наезжать только в отпуск.

Дача Чумковых насчитывала четыре комнаты, но Мила мечтала пристроить еще две и баню, а может, даже подрастить крышу и поселить под ней мансардный этаж. Она разделила их с мужем спальню на два помещения: кабинет и опочивальню. Так и называла этим неудобным словом, как в дореволюционных романах. Дети смеялись, а муж фыркал. Идея отдельного кабинета тоже росла из прошлого, из квартиры в Старомонетном, где Ипполит Романович просиживал вечера с книгами, заметками и Ликующей Персефоной. Когда муж потешался над ее светскими замашками, она кокетливо дулась и заявляла, что генералу без кабинета не comme il faut. В своих мечтах почтенная Тамила Ипполитовна, конечно же, предназначала это пространство для сочинения славных мемуаров, но пока стеснялась заявлять об этом вслух.

Ким отпросился в военное училище, его в ближайшие годы приходилось ждать только на каникулы, а потом вообще неизвестно. Олеся сгинула в оккупации, никто не знал, жива ли она, но никто по ней и не тосковал. Неокончательная свобода от брачных уз досаждала своей неопределенностью и совсем не приносила радости. А Ярослава все равно не простила измены.

Влада поступила учиться на переводчицу, правда выбрала не немецкий, а испанский. Все шли на немецкий, чтобы в случае новой войны отправиться служить переводчиками, а она хотела просто открывать для соотечественников новые интересные книги, лучше всего про любовь.

Аполлинария Модестовна скрипела, кряхтела, но не сдавалась. Ее глаза видели слишком много, чтобы удивляться, или пугаться, или думать, что вот эта война точно последняя. Но вот и она завершилась, Аполлинария Модестовна соизволила порадоваться, правда не как окончанию глупой японской, но все же поярче, чем мирному договору по безуспешной германской: тогда ей вовсе не было дела до мировой повестки. Старая баронесса окончательно рассталась с надеждой когда-нибудь наладить дружбу с дочерью, но ей хватало и внуков. Позади остались страсти, обиды и упреки. Впереди стелилось скучное полотно одиноких лет.

* * *

Беззаботный летний вечер прогуливался по улочкам Троицка под ручку с грибным запахом. Жара за день нажралась и отвалилась за холм. Сытые шелковые кошки усаживались на лавочки, чтобы посплетничать со старичьем. В огородах копошились двуногие мураши, готовились к зиме. Здесь не Москва, там больше пели и плясали разряженные стрекозы, а здесь всеми командовал сознательный и трудолюбивый уклад.

Их дача располагалась на окраине, все посадки – новобранцы, только в самом начале шатром старой ивы закрыло косую автобусную остановку и хибару местного плотника Василия. Хотя, может, и Викентия, или Вениамина, или Виталия. Точно что-то длинное и на «В». Степан Гаврилович с неудовольствием отметил, что больше не мог запомнить с полплевка всех названий и имен, дорог и лесничеств. Это нехорошо. Пятьдесят – это уже не трехколесный велосипед, но еще не похоронный катафалк, надо держать себя в дисциплине.

Супруги тихо сидели на веранде за планово угасавшими остатками воскресного ужина, попивали чаек из трофейных чашек. Розовые цветочки резво бегали по ободку, а не кустились, как у местных. Сразу видно: не наша работа.

– Степа, мне решительно нравится эта деревенская жизнь. – Тамила Ипполитовна любовно потрепала мужа по загорелой руке. – Хорошо бы, Ким с нами поселился.

– Зачем это? Он оперился, пусть летает.

– Вот я думаю, – она продолжала, как будто он ничего не сказал, – если пристроить мансарду, можно и его семью тут поселить.

– Семью? Какую? Этот умопомрачитель опять кого-то нашел?

– Нет… не знаю… Ну будет же у него когда-нибудь семья.

– Хм… – Степан Гаврилович яростно, как кинжал во вражескую печень, сунул оладью в сметану, отправил в рот.

– Или для Влады. Выйдет же она замуж. Где им жить? Почему бы не с нами?

– Потому что это их патефон, им и плясать. Ты просто хочешь дом побольше?

– Нет! Зачем мне? Я не хочу, чтобы дети разъезжались. Тут так хорошо…

– Хм…

Генерал провел чудный дачный день: лето, дети, оладьи, которые он позволял себе нечасто, жена веселая, красивая, как до войны. Правда, к ней с годами вернулись прошлые замашки: Лидия стала полноценной экономкой, все равно что прислугой, как бы ее ни называли: на рынок и в гастроном Мила больше не показывалась, жаловалась на толкучку и нечистые запахи. Теперь желала командовать детьми. Дворянское воспитание определенно отказывалось умирать, как ни били его пролетарским кнутом. Она появилась такой из высокой парадной двери особняка Брандтов, такой и осталась.

– А вдруг меня завтра кинут в другую степь?

– С нами поедут.

– Ха-ха-ха! – Степан Гаврилович громоподобно расхохотался. – Лидия Павловна, вы в оладьи белены не клали?

– Смеешься? – Жена надулась, отставила чашку, сплела пальцы на скатерти. – С тобой решительно невозможно разговаривать. У тебя на все свое мнение.

– А ты хочешь, чтобы я твое заимствовал?

Пока Тамила Ипполитовна готовила ответную реплику, на веранду вплыла сиреневым облачком Влада. Лидия тут же усадила ее за стол и воплотила чистую тарелку, а мать скривила губы, дескать, опаздывать к ужину непозволительно. (Вот опять ее дворянские штучки!)

– Так что там с мнениями? Под чей патефон плясать? – неизящно поклевывая в тарелке, поинтересовалась дочь. Она стремилась похудеть и усмиряла молодой здоровый аппетит. Эх, не пришлось Владлене Степановне голодать, ну и слава богу! – А помидоров у нас нет?

– Еще не созрели.

– Ничего, я зеленые поем.

– Чтобы продристаться? – ухмыльнулся Степан Гаврилович.

– Подобные реплики за столом – моветон. – Тамила надулась, а потом кинула дочери: – Решительно не стоит повторять это на людях!

Та в ответ прыснула, а Лидия незаметно выскользнула из-за стола.

– Мам, ты, случаем, не перегрелась? Я, кажется, уже не маленькая.

Генерал отнял от губ чашку, намереваясь сделать дочери замечание, но супруга его обогнала:

– Как с матерью-то разговаривать изволишь?

– Как? Нормально. Просто поинтересовалась самочувствием.

– Я бы посоветовала заняться своим собственным. Моришь себя голодом, а оттого случаются все болезни. И одеваешься как финтифлюшка, а зимой полезны теплое белье и плотные кушанья.

– Ау! Сейчас лето… У твоих птичек никак снова праздник?

– Не смей ха-мить, – по слогам произнесла Тамила Ипполитовна.

– Да я разве хамила? Я же просто уточнила.

– Твой язык как жало. Что ни слово, то тумак.

– Змея не раздает тумаки, она оставляет яд.

– Вот говорю же. Тебе лишь бы мать ущипнуть. И да, ты меня все равно переговоришь. Мне уж не угнаться.

– Так если знаешь, то зачем начинать? Я же хочу стать переводчиком, мне надо быть точной в словах.

Степан Гаврилович обычно не влезал в перебранки своих любимых девочек, но на этот раз не выдержал и хлопнул по столу ладонью:

– Довольно, Владлена Степанна! Сейчас тебе лучше пожевать молча.

– Ты, папочка, вечно за нее заступаешься, как будто я тебе неродная!

Сад потихоньку завоевывали прозрачные сумерки, в их неверном звучании показалось, что у Влады на глаза выступили слезы. Отец сдался. Пусть сами ругаются и мирятся. Он много времени проводил в разлуке с дочкой, скучал, а скоро она и совсем упорхнет из его объятий. Им конфронтации не нужны, а жена пусть выплывает сама, это ведь не пагубный омут, а всего-то маленькая ссора с их Владкой.

Он извинился, вышел из-за стола, нырнул в темноту дома. Тамила смотрела, как дочь неаппетитно поедала кусочек картофельного пирога.

Давным-давно, еще сама будучи девчонкой с крошкой Есенией на руках, Тамила мечтала, как они будут секретничать о девичьем, станут подружками. С малышкой Владленой о подобном не думалось: только о здоровье, аппетите, сне и животике. Она с боязнью заглядывала в ясные глазки: не затуманились ли, не закисли ли, не затопило ли их болью? Младенчество давно и успешно завершилось, а дружба пока не заладилась. Старшая все пыталась вывести на сердечность, откровенность, но младшая не желала снимать недовольную гримасу и роняла обидные для матери слова. Почему? Она все равно оставалась нежным облачком, теплой ладошкой, ярким пятнышком, избалованным котенком, самой-самой-самой. Коли так приспичило огрызаться, что ж, мать потерпит и это. Пусть.

Лидия вынесла чайник и варенье, розетки и лендлизовский шоколад, который подавался к чаепитию только при наличии за столом младшей Чумковой. Тамила решила, что лучше забыть язвительные слова и немножко подружить чисто по-женски.

– Владуня, а что Светка, подружка твоя, с новым парнем, да?

– Какая разница?

– Никакой. Я просто спросила. Мне решительно нет дела.

Влада великодушно отпустила поводья:

– Мне тоже дела нет, мам, и я толком ничего не знаю. Вроде они только познакомились.

– И кто он?

– Кажется, водитель.

– Ясно-ясно… Ну, тебе такая партия без интереса.

– А при чем тут я?

– Ну хотя бы при том, что тоже решительно пора кого-нибудь подыскать. Не водителя, конечно.

Двадцать один – серьезный возраст для барышни, а у Влады никого и ничего. В семье вообще не помнили, чтобы царевна влюблялась. Даже в младших классах, когда у девочек начинались шуточные страдания, или в средних, когда порядочные кокетки не реже раза в месяц, а то и в неделю меняли предмет тайных воздыханий. С маленькой Чумковой такого не происходило. Ни-че-го. Сын Лидии Павловны, ладный и толковый Игнат, тайно (ну ему казалось, что тайно!) на каких-то давних и быстро перелистнутых страницах грустил по хозяйской дочке, глядел на нее преданным псом, разве что хвостом не вилял. Однажды из-за него случился скандал, который не хотелось вспоминать, но все оказалось глупой шуткой, а потом и сам Игнат повзрослел, перестал изображать Аида в ожидании Персефоны. Тамила не поощряла его и правильно делала. Шансов, что именно он станет Владкиным счастьем, – совсем малипусенькая долечка, а осадок останется такой, что не замыть даже Лидочкиными старательными руками.

– А ты сама-то за кого замуж вышла? – Дочка продолжала препираться.

– Я? За любимого и любящего человека. За умного и перспективного, за революционера, коммуниста. И тебе того желаю.

Насчет перспективности она, конечно, слукавила, и тут же прочитала на дочкином лице, что промах обнаружен. Увы, диалог пока не налаживался, и в этот вечер материнские попытки снова с треском провалились. Влада решительно отодвинула тарелку с недоеденным пирогом.

– А чем папа занимался? Если мне память не изменяет, его выперли из университета. А стал генералом. А водитель, значит, не может быть коммунистом и перспективным женихом?

– Тогда были совсем иные времена, доченька. И не забывай, что я была девочкой совсем из другой семьи, из обреченного сословия.

За стол вернулся генерал, молча сел на свое место, вслушался. Диспут обещал интересное продолжение.

– Но, когда ты была маленькой, так не думала, верно? Думала, что из привилегированного сословия?

– Нет. Мне решительно чужда такая философия. Я мечтала изменить мир к лучшему, если хочешь знать. – Мать оперлась руками о стол, и Степан Гаврилович удивился их сходству.

– Я тоже хочу. Все хотят. Но не могут изменить даже свою собственную жизнь.

– Отнюдь. Просто мне решительно не повезло с матерью, которая помогала бы советами.

– То есть ты у меня – хорошая мать? – Она не попыталась скрыть насмешки.

Тамила вскипела:

– А разве нет?

– Стоп-стоп! – Владка не повысила тон, а, наоборот, приглушенно засмеялась. – Не будем скандалить. Пусть ты будешь хорошая мать, зато ты плохая дочь. Бабушка всю жизнь прожила одинокой, отца своего ты вообще похоронила за глаза, даже не попробовала искать. Так что, мам, прежде чем говорить, что я у тебя не подарочек, посмотри-ка на себя…

– Степа! Ты слышишь?

– А? – Степан Гаврилович немножко помолчал в темноту, потом съюморил: – Главное, будь хорошей женой, остальное не важно.

Мила всегда разочаровывала его своей дочерней холодностью, и он не поощрял ее разлада с Аполлинарией Модестовной даже смолоду, на горячую голову. Сам Степан Гаврилович вырос в семье, где отца и мать полагалось почитать чуть меньше, чем Господа нашего Иисуса Христа. После вступления в партию православное отвалилось, а родители нет.

Тамила Ипполитовна поникла. Ей не хотелось думать о словах дочери, но и пропустить их мимо, как канареечное пение, не получалось. Выходило, что Влада копировала ее саму. Ну да, такая примитивно-обычная история. Кого же еще девочке брать за образец? Она, Тамила Ипполитовна Чумкова, стала примером для дочери в строительстве дурных отношений с родителями. Эти слова скроены по ее лекалам, выдрессированы наблюдениями за ней самой. Но почему? Тогда ведь, в ее собственном детстве, все понятия, предметы и взаимосвязи – все мироздание существовало иначе, а теперь можно жить вполне счастливо и без пустых ссор.

– Да нет же, решительно важно. Если я плохая дочь, то, выходит, не имею морального права и ее укорять.

– Так ты, Мил, и не укоряйничай. Просто люби.

– Да? То есть ты тоже считаешь, что я плохая дочь? Что я забросила старую мать, не попыталась ее понять, простить, обогреть? Что я забыла отца, не хранила все эти годы его вещи и память, не писала писем, чтобы разыскать его следы?

В этот раз он помолчал подольше. В соседнем дворе скрипнула калитка, ей ответил ленивым ворчаньем сторожевой Барбос. Ехидная Владка притихла, ожидая, чем ответит отец.

– Но ведь оно так и есть, – глухо сказал он.

– Так?.. Ты с ней решительно заодно? Если я, по-твоему, такая плохая, как же ты меня столько лет любишь?

– Так ведь любят не за что-то, а несмотря на что-то, и даже вопреки. – В темноте зажегся искоркой смешок и сразу потух.

На улице бушевали цикады и прочая летняя мелкота, припозднившиеся машины выжигали фарами желтые пятаки на темных кустах, теплый ветерок с реки неумело дирижировал кронами деревьев, и они шелестели задумчивым, нестройным хором. Полуночная прелестница луна заигрывала с верхушками колоколен, гладила их, целовала, обещала бесконечную ласку и заботу, хотя все знали, что на ее посулы не стоило полагаться.

Генерал шумно допил чай, с тоской посмотрел на оладьи – не наелся! – потом взял за руку жену:

– Значит, так, Милочка. Хватит уже свистоморока. Давно пора наладить с тещей мир. Ты ведешь себя, как будто она у тебя жизнь украла, а не подарила. – Он несколько минут послушал растерянное молчание и припечатал: – В общем, в следующие выходные… нет-нет, через неделю, у меня учения… Через выходные мы едем все вместе к твоей матушке, и я – да, да, я с вами! – будем подписывать мирный договор. Не откладывая! Попроси Лидию Павловну приготовить что-нибудь к столу, а я прихвачу винца и водочки. И не надо ее предупреждать, нагрянем по-семейному… Все!.. Отставить споры и прочий распердач!

В ту ночь генеральша не спала и не радовалась похрапывавшему рядом супругу. Она не приготовилась делиться с ним Владкиными выкрутасами и не обзавелась привычкой прятать от мужа важное. Хорошо, что он не встал ни на чью сторону. Или плохо? Он ведь обеих должен любить и защищать одинаково. Или нет? Жена ближе или дочь?

* * *

Понедельник по традиции прошел суетливо, а во вторник Степан Гаврилович поехал в Москву на большое и скучное совещание. Он выбросил из головы любовную чепуху, раскрыл лопушистого вида портфель и всю дорогу просматривал какие-то карты и таблицы. Перед важным делом, разумеется, следовало подкрепиться, и ему уже телефонировал старинный приятель Трясогузка, дескать, жду в столовой, страшно хочу пожать руку. Они встретились ближе к полудню, но у краснощекого повара осталась от завтрака каша; на ведомственной кухне варили чудесную овсянку, даже получше, чем у Лидии Павловны, потому что каша – дело толстое: чем больше посудина, тем она разваристей. Трясогузка пришел с энкавэдэшником Смирновым, тоже из старых и проверенных. Правда, тот кашу есть не стал, ограничился бутербродом с салями. Тоже неплохо, конечно, но для желудка пользы мало, а в их возрасте пора заботиться о трухлявом нутре. Хотя у того, Евгения Федоровича, отец китаец, у них могло и по-другому работать, вон он какой – подтянутый, молодцеватый, глаза серые, в цвет седины, поглядит – как ледяной водой в лицо плеснет. Офицеры сидели в пустом зале: завтрак миновал, до обеда далеко, на улице играла музыка из репродуктора – фраз не разобрать, просто гул. Они лениво перебрасывались малозначащими репликами, ведь для старых друзей главное не слова, им и без слов все ясно.

– Мы старые мушкетеры, – хохотнул Трясогузка, – надо друг дружке подсоблять, коли не бл…ь. – Он принялся излагать замысловатый план предстоящих учений, считать, загибая пальцы, роты и полки, как маленькие мальчики считают вражеские корабли, играя в морской бой.

Смирнов притворялся внимательным слушателем, но зачем-то выложил перед собой папку. На нее не обратили внимания, тогда он развязал тесемки, раскрыл, поперебирал фотографии и будто нечаянно забыл закрыть. Тонкие смуглые пальцы с нежно-фиолетовыми ногтями, не такими, как у самого Чумкова, и вообще не как у европейцев, отбили дробь по верхнему снимку. Степан Гаврилович посмотрел и едва не подавился компотом.

– Об этом непременно следует написать в рапорте, – повысил голос Трясогузка.

– О-о-очень интересно! – крякнул Чумков. – Продолжай!

На фотографии, явно ненашенской, картинно-четкой, на зернистой импортной бумаге, шла улыбающаяся Олеся в гороховом платье под ручку с оберштурмбанфюрером, то есть подполковником. На голову она нацепила шляпу, которая смотрелась как лошадиное седло на цирковом пони. Вырез платья был достаточно смелым, чтобы назвать его хозяйку сисястой. Невестка хищно улыбалась своему спутнику и вообще выглядела успешной и бессовестно счастливой. Фотография пахла чужим одеколоном и провокацией. Чумков протер платком вспотевшее лицо и снова посмотрел на снимок. Трясогузка пел, как и полагалось его птичьему семейству, Смирнов сложил губы пельмешком. Официант посмотрел в их сторону, намереваясь прибрать пустые тарелки, но отчего-то передумал и пошел курить. За окном продолжался сегодняшний день, даже утро, а казалось, что с рассвета минул целый год.

– Ну… Как ты понял уже… – не унимался Трясогузка, не удостаивая вниманием фото под пальцами Смирнова, – твоего мнения обязательно спросим, Гаврилыч.

– Да ты что?! – вскрикнул Чумков. – Продолжай. Это ж какой свистоморок!

– Но это еще не все, – встрял Евгений Федорович. – У нас на повестке дня вопрос о… – Он кидал какие-то газетные фразы, а Чумков не мог отлипнуть от фотографии сияющей Олеси. – Бывшие союзники не дремлют, – невпопад сказал Смирнов. – И дело это не по моей части, ты имей в виду.

– Вот спасибо тебе, Евгень Федорыч. Вовек не забуду, – выдохнул Степан Гаврилович. – Мы теперь такие учения забабахаем, будет всем распердачам распердач.

– А как сын-то твой? Жениться не собирается? – Смирнов захлопнул веселую папочку и теперь тщательно формировал из тесемок бантики.

– Да пора уже, поспел пострел.

– Да ты не думай, с моим еще хуже. Там такая история – у-у-у!!! – Не к месту заметил Евгений Федорович, хмыкнул, залпом допил компот и вышел, помахивая генеральской фуражкой.

Обед оставил пьянящий след, как будто они кашу не компотом запивали, а водкой. Потом уже и на совещание не захотелось, лучше бы отложить трескотню на завтра. Бюрократические рельсы выстлались бугристо – видимо, сэкономили на бумажных шпалах, пришлось долго и неизящно по ним прыгать, пока наконец всю суету не разобрали по полустанкам и станциям назначения. А вечером еще нагнал партактив, о коем он успешно позабыл. Все нужно читать, зачеркивать, исправлять.

Зато следующим утром Степан Гаврилович чувствовал себя если не на двадцать, то на тридцать пять. Он с аппетитом позавтракал омлетом, своровал из холодильника толстый кусок вареного говяжьего языка с хреном, облизнулся на вишневую наливку и потопал переодеваться на службу. Когда он вышел из гардеробной (еще одно Милино словечко! Почему бы просто не сказать «шифоньерной»?), на кухне сидел Ким и лопал бутерброд. Они поздоровались. Тамила дождалась положенного поцелуя и уплыла в сад с новой книгой, Влада забрала свою порцию к себе, поставила рядом с печатной машинкой – очевидно, пробовала прельстить ею горячих испанских любовников.

Генерал кивнул сыну, веля следовать в кабинет. Там он плотно задернул шторы, основательно уселся за стол, как будто собирался писать полнокровный доклад, а не просто поговорить по душам.

* * *

Когда Ким перестал слать любвеобильные письма, Ярослава сразу догадалась, что праворукая травма ни при чем и «невпродых» тоже. Он ее разлюбил, так и происходило в сентиментальных книгах. Узнав про Олесю, она хотела драться, кусаться, даже спрыгнуть с моста, с десяток раз порывалась бежать домой к Чумковым, но стопорила себя. Лишние слова – ненужные обиды. Надо поскорее забыть. Мужское вероломство не по ней первой проехалось чугунной гусеницей. Ярослава проплакала положенное и поклялась отныне не влюбляться. Никогда. Она хотела побыстрее изменить ему с кем попало, но тут началась сессия, и постельная месть встала в конец очереди. Подаренное на обручение колечко она поменяла на велосипед для младшего брата, хотела вернуть Владке цепочку, но остереглась обидеть.

На улицах снова разразилась весна, Москва вычистила заросшие зимней дратвой канавы и перепоясалась алой первомайской портупеей. В институте проходили анатомию, бессовестные муляжи дразнили воображение. Все аллеи и особенно подворотни заполонили парочки, пахло клейкими почками и несбывшимися мечтами.

В июне Ким притащился в Москву, засел в засаде у своей бабки и ждал Ясю для каких-то слов, она же молча убежала к однокурснице готовиться к очередному экзамену. Душещипательные истории, в которых беззаветно любят одну, а женятся на другой, – это не для нее.

Потом началась война, и личная драма поблекла. К началу занятий мединститут эвакуировали в Уфу. Ярославе выпало учиться по ускоренной военной программе. Ей не оставалось времени сохнуть по Киму: с утра до вечера уплотненные лекции, на вечерние и ночные смены студентов ждал госпиталь; если голова нечаянно оказывалась на подушке, в ней уже не находилось места никаким мыслям. В сорок третьем им выдали дипломы и отправили по разнарядке. Ясе достался Челябинск. Выбирая, писать ли родным или заглянуть в учебник по гастроэнтерологии, она отдавала предпочтение потрепанной книге. Это не прихоть, а суровая врачебная необходимость. В таком ритме дни мчались скоростным поездом, и веселое зеленоглазое воспоминание очень редко заглядывало в его окна. Правда, недоставало времени и на других. Она жила бесполым сухариком, раз в сезон клялась себе завести отношения, но потом ленилась, отсыпалась, закатывала вселенские постирушки или жарила котлеты на всю неделю. Нет, она не вспоминала Кима, тем более не любила его, просто с зеленоглазыми пациентами почему-то вела себя нежнее. И совершенно не хотела его видеть, только подсчитывала тишком, что, забеременей она с самого начала, мальчик уже собирался бы в школу. И уж конечно не хотела с ним спать – еще чего! – всего лишь как врач напоминала себе, что секс – необходимое слагаемое женского здоровья.

В долгожданный отпуск ей удалось вырваться только через три года, летом сорок шестого. Ярослава не любила летнюю Москву, душную и под горлышко набитую приезжими. Осень – другая песня, золото и одиночество, самое время читать взахлеб, бродить вдоль канала и дышать небом, сочинять стихи, подбирать точные слова, играть ими, как речной ветер листьями. Зима – совсем здорово: нарядная белизна, запрещенные сосульки в рукавичке, резвые коньки и вера в чудеса. Весну тоже можно потерпеть из-за романтичного шлейфа, прикрученного человеками к ее разноцветной юбке. А лето все же лучше проводить поближе к природе и подальше от чужой порожней суеты.

И вот она стояла перед знакомой дверью: два звонка – А. М. Шварцмеер, три звонка – Славские. Изрядно подросший младший братец Стаська – Станислав, они же все Славы! – открыл своим ключом и втащил за ней чемодан. В коридоре тихо, слышно мяуканье с чердака. Родители и вообще весь дом на службе, она успеет отдохнуть и приготовить что-нибудь праздничное к ужину. Конечно, если у мамы имелись для этого продукты.

Стаська выскочил из комнаты, буркнув, что мамка велела заскочить с вокзала в булочную, а он запамятовал. Яся осталась одна, по извечной врачебной привычке направилась в уборную, чтобы сперва вымыть руки, а потом уж распаковывать багаж, переодеваться в домашнее, проверять, что и как изменилось в родительском логове. Она жалела, что им до сих пор не дали отдельную квартиру, хоть и понимала, что самой уже не придется там убирать и разбивать на балконе садик.

– Здравствуй. – Родной, но совсем позабытый голос звучал глухо и как будто дрожал. Высокая тень перегородила проход, а лица разглядеть она не сумела, потому что вместо него кудрявился огромный куст сирени.

Ким смотрел на нее сквозь лепестки и будто впервые видел: высокая грудь под тонкими штрихами батиста, шоколадные волосы, матово-смуглая кожа и нервные чуткие губы – она по-прежнему оставалась юной и прелестной.

– Здравствуй, – повторил Ким и протянул ей букет. – Только не убегай. Я же ничего тебе не сделаю.

– А разве я собиралась убегать? – Она зло рассмеялась. – Я у себя дома.

– Не надо, Яся.

– Отчего же? А как надо? На шею кинуться? Ты хочешь снова прощения просить? Довольно. Я давно уже простила.

– Нет. Не надо прощать. Просто выходи за меня.

– В нашей стране двоеженство запрещено.

– Я разведен. Она… она сделала свой выбор и заплатит свою цену. А нам с тобой надо жить… и постараться поменьше ошибаться.

– Я тоже так считаю. Я сильно ошиблась. Моя ошибка – это ты. Впредь буду предусмотрительнее.

Ким стоял, не смея спорить. Он смотрел на ее нежный профиль, вдыхал запах ее духов и не знал, чем возразить.

– Да. Я твоя ошибка, но ты ее уже совершила. Я привязан к тебе, не отвяжусь. Как дальше-то будешь отбиваться? Давай вместе подумаем. – Он сделал шаг влево и распахнул дверь в комнату Аполлинарии Модестовны. – Ну зайди хоть выпить чаю с дороги, заодно и обсудим. Я бабушку специально выпроводил… Я… я только скажу тебе, и все, пойдешь к себе, недалеко ведь.

Яся твердым шагом прошла в уборную, закрыла за собой дверь, вымыла руки. Как поступить? Очень хотелось продолжить, хоть и не стоило. Она вышла и наткнулась на его щенячьи глаза… Ладно…

Комната старой баронессы декорировалась для светского приема: круглый стол под скатертью стоял посередине, а не в положенном углу, портьеры задернуты, на буфете свечи, на тумбочке бутылка грузинского, фрукты и что-то вкусное под крахмальной салфеткой. Ясно-понятно: хитрый Ким все выпытал у Стаськи, и вовсе тому мать не велела мотать в булочную! Сирень заняла трехлитровую банку и скромно присела у порога, чтобы хозяйка на забыла ее, когда соберется уходить. Кавалер откупорил бутылку, налил на донышко фужера густое красное, поставил тарелки и убежал на кухню. Вскоре на столе образовались корзинка с хлебом, сыр, колбаса, мясное рагу в оловянной кастрюльке.

– Ты с дороги голодная, я знаю. Не хотел на кухне…

– А зачем кастрюлю притащил? Можно было б в тарелки разложить. – Она улыбнулась его хозяйственной ретивости.

– Нет. Так не остынет. – За годы разлуки Ким заматерел, стал шире в плечах и, казалось, еще красивее. Нос подчеркнуто аристократичный, бесстрашный. Челюсть резко выпирала над белым воротником, про такие говорят «высеченная из гранита». Глубокая зелень глаз насытилась и звучала надрывным романсом, а раньше была не более чем цирковым куплетом. А губы… Их по-прежнему хотелось целовать.

– Спасибо, – кивнула она тарелке, а не Киму.

Сейчас лучше приняться за еду как ни в чем не бывало. Вести себя демократично и без всякого кокетства. Прощение выслушать и принять с таким видом, будто ей все равно. Смаковать его слова и признания – отличное занятие на потом, для одиноких вечеров в забытом Богом Челябинске, в вагоне электрички, в холодной постели.

– Понимаешь, Ясь, у меня жизнь одна, и спускать ее в унитаз обидно. Я не хочу жить несчастным. Я не привык, если хочешь. И не собираюсь привыкать. Я виноват, но я тебя не забыл и не разлюбил. Веришь ли, хотел, но не смог. Пока воевал, думал, что меня могут убить, тогда к чему все это? А теперь… Если бы ты вышла замуж, я все равно добивался бы, украл бы тебя, увез, спрятал. Или покалечил бы твоего мужа, даже убил бы. Я не готов дальше жить несчастным. Я хочу жить с тобой. Вот прямо начиная с этого дня. Я и раньше хотел только с тобой! Вот пойдем прямо сейчас к твоим и скажем, что я делаю тебе предложение и не желаю отступаться. Вот, держи. – Он вытащил из кармана бархатную коробочку, которая тут же открыла пасть и продемонстрировала золотой зуб. Так-с… Значит, вредный Стаська сообщил, откуда у него взялся велосипед… Нехорошо… Ким побоялся ждать, возьмет ли Ярослава подарок из его рук, поэтому поставил на стол. Она не шевелилась и молчала. Вино мерцало рубином в хрустале, из окна пахло скошенным газоном.

Наконец ее губы медленно раскрылись:

– К моим не надо, они на работе.

– А я не спешу. – Он хотел накрыть ее руку своей, но она угадала и схватила вилку. – Посмотри на меня. Пожалуйста. Я так давно тебя не видел, я каждый день тебя представлял.

Яся не отрывала глаз от тарелки – вкусно, нежный ягненок с душистыми травами, наверное, готовила их незаменимая Лидия Павловна. Бокал неожиданно опустел, в голове заиграл струнный оркестр, главные скрипичные партии отдали ангелам. Неизвестно зачем сложились цифры: у нее за шесть лет не случилось ни одного романа, влюбленности, хотя бы рядового секса. Челябинские реалии не располагали к романтике, если не брать в расчет пыльный чердак. Так можно состариться и не заметить.

– Ты как будто не вырос. – Она скривила губу. – При чем тут мои родители? Я уже не первокурсница.

– Это значит, ты согласна?

Она наконец посмотрела на него: отменный самец, от такого родятся красивые и умные дети. В груди заныла струна, томный звук пополз вниз.

– А что? Не ожидал?

– Не смел, – честно признался Ким.

– Отчего же? – Она сама не знала, шутила или нет. – Ты генеральский сынок, завидный жених. Почему ж мне отказываться? Только вот нужна ли тебе обиженная жена? Ты думал, я начну выговаривать и плакать? Нет уж. Я тоже не хочу жить несчастной. Но я тебе не верю, у меня был печальный опыт. Если это всерьез, раздевайся и давай займемся чем положено. Я хочу забеременеть и родить себе ребенка, а женишься ты или опять тебя кто-нибудь заколдует – это неважно. Будешь нас кормить-поить?

– Ты… ты дурочка, да? – Он не верил своим ушам.

– Отчего же? Наоборот, я за эти годы значительно поумнела.

Она смотрела с вызовом и немножко – совсем чуть-чуть – порочно, как куртизанки с полотен Тулуз-Лотрека. Ким проглотил все заготовленные слова о любви и раскаянии, поэтические сравнения и красноречивые оправдания, молитвы и обещания, междометия и печальные вздохи. Он в один глоток запил все невысказанное вином, вскочил, схватил ее на руки и понес к кровати. По дороге думал, что сейчас Яся рассмеется и прикажет прекратить этот чудесный спектакль, но она молчала, а потом он закрыл ей рот поцелуем. И в комнату госпожи Шварцмеер без лишних предисловий или даже вежливого стука вошло бесстыдное волшебство.

Предыдущая главаГлава 16 из 20Следующая глава