— Он страшный человек! Берегитесь его
Это было сказано так тихо, что я поначалу подумал, что ослышался. Посмотрел на княгиню, переспросил:
— Простите что?
Вечером двадцатого декабря мы с Елизаветой Федоровной сидели за чаем в Палисандровой гостиной. Императорская семья была на богомолье, Сергей Александрович уехал в Питер, в Царском селе воцарился мир и спокойствие. Великая княгиня пила чай, вяло перебирала спицы, работая над детской кофточкой для императрицы. На ее лице то и дело появлялась легкая, едва заметная улыбка. Которая быстро исчезала, стоило ей посмотреть в сторону входа в гостинную.
— Я говорю, погода меняется. Кажется, начинается снегопад.
В гостинную зашли лакеи, начали сервировать стол для легких закусок.
До этого разговор шел непринужденно, о самых разных вещах — о моде, о музыке, о последних новостях. Елизавета распрашивала меня о сыне, который вместе с Кузьмой уже плывет во Францию, о моих приключениях на Аляске. Ее голос, мягкий, с легким немецким акцентом, казался музыкой. Я старался не отрывать от нее взгляда, ловил каждое ее слово, каждый жест, каждую интонацию. И тут вдруг такое внезапное предупреждение, почти шепотом…
— Граф, — произнесла Елизавета Федоровна, дождавшись, когда слуги выйдут. — Здесь так много прекрасных мест. Я бы очень хотела бы посмотреть Агатовые комнаты в Зубовском флигеле Екатерининского дворца. Мне рассказывали, что это одно из самых удивительных мест в Царском Селе. Но туда попасть, кажется, трудно.
Почему она меняет тему? Предупредила насчет мужа и тут же про какие-то Агатовые комнаты… Но произнесла она это с такой наивной надеждой, с такой детской непосредственностью, что мое сердце невольно сжалось.
— Ваше Высочество. Если вы действительно этого хотите, то для меня нет ничего невозможного.
Я вышел из гостиной, дошел до телефона. Позвонил Храповицкому.
— Ипполит Викентьевич, — произнес я, — мне нужно, чтобы завтра утром был открыт Екатерининский дворец. Ее Высочество хочет посмотреть Агатовые комнаты. Подготовьте все, чтобы мы могли свободно пройти. И никаких посторонних.
На другом конце провода послышалось шмыганье.
— Конечно, ваше сиятельство! Будет сделано в лучшем виде.
Все мне смотрели в рот и выполняли любое желание. Это было удобно.
На следующее утро, холодное, но солнечное, мы отправились к Екатерининскому дворцу. Храповицкий, бледный и слегка заспанный, уже ждал нас у входа, в руках он держал связку ключей.
Екатерининский дворец, выкрашенный в небесно-голубой цвет, с белоснежными колоннами и позолотой, сиял в лучах утреннего солнца, словно сказочный замок. Его огромные размеры, его величественная архитектура производили неизгладимое впечатление. Мы вошли внутрь, прошли через парадные залы, которые, несмотря на свое великолепие, казались холодными и безжизненными. Елизавета Федоровна шла рядом, ее взгляд скользил по стенам, по картинам, но я чувствовал, что она ждет чего-то иного.
Наконец, мы подошли к Зубовскому флигелю. Храповицкий, низко поклонившись, открыл массивную, резную дверь, и мы вошли в Агатовые комнаты. С порога меня охватило ощущение невероятной роскоши и изысканности. Здесь царила совершенно иная атмосфера, нежели в парадных залах дворца.
Первым был Яшмовый кабинет. Его стены были облицованы полированной уральской яшмой — темно-зеленой, с тонкими, почти невидимыми прожилками, которые создавали ощущение живого, дышащего камня. Яшма чередовалась с тонкой, золоченой лепниной, изображающей античные узоры, гирлянды из цветов. Потолок был расписан фресками, изображающими сцены из греческой мифологии, а в центре висела хрустальная люстра, чьи подвески мерцали в свете, проникающем сквозь высокие окна. Мебель — из красного дерева, инкрустированная бронзой, обитая шелком — дополняла общую картину. Все здесь было продумано до мелочей, каждая деталь дышала роскошью и изысканностью. И почему тут никто не живет? Пыль к нашему приходу стерли, но некоторое запустение чувствовалось.
— Ипполит Викентьевич — я повернулся к начальнику дворцовой полиции — Вы можете быть свободны. Дальше мы справимся сами.
Храповицкий помялся, но все-таки поклонился и ушел.
— Спасибо, что отослали его — тут же отреагировала Елизавета — Мне нужно было переговорить с вами приватно. Увы, везде уши лакеев…
— О чем же? — поинтересовался я. Мы прошли дальше мы прошли в зубовский кабинет. Он был еще более роскошным, еще более изысканным. Стены были отделаны тончайшими агатовыми пластинами, чьи полупрозрачные, молочно-белые, серо-голубые и коричневатые оттенки создавали удивительную игру света и тени. По стенам вились лепные гирлянды, усыпанные позолоченными листьями и цветами, а в нишах стояли античные статуи из мрамора. На полу лежал тонкий, мягкий ковер с восточным орнаментом, по которому ноги ступали бесшумно. Елизавета Федоровна замерла посреди кабинета, ее взгляд был прикован к стенам, а лицо выражало смесь восхищения и какой-то грусти.
— Это… это невероятно, — прошептала она, ее голос был чуть дрожащим. — Я никогда не видела ничего подобного. Здесь… здесь словно застыло время.
— Агатовые комнаты были созданы для Екатерины Великой, — произнес я, стараясь поддержать беседу, — Она любила эти камни, считая их символом долголетия и процветания. Вы, видели Янтарную комнату?
— Да, мне показали ее сразу по приезду в Россию. Необыкновенно красивая!
Увы, и агатовые кабинет и янтарная комната не переживут Второй мировой войны и оккупации фашистами Царского села.
— Мне всегда казалось, что Екатерина — это женщина, которая была сильна, независима, — начала Елизавета, ее взгляд скользнул по стенам. — Она сама творила свою судьбу. Не то что… мы.
Ее голос стал тише, почти неразличимым, и я понял, что она начинает говорить о себе, о своей жизни, о своей судьбе.
— Я выросла в Дармштадте, — продолжила она, ее глаза были устремлены куда-то вдаль, словно она видела перед собой картины своего детства. — В небольшом герцогстве Гессен. Мой отец был великим герцогом, моя мать — принцессой Алисой, дочерью королевы Виктории. У нас была большая семья, семеро детей. Детство было… счастливым. Нас воспитывали в строгости, но и в любви. Мама учила нас милосердию, заботе о ближних. Она сама много занималась благотворительностью.
Ее голос стал еще тише, и я почувствовал, как она погружается в свои воспоминания, в свой, только ей видимый мир.
— А потом… потом мама умерла. Мне было всего четырнадцать лет. Она заразилась дифтерией от моей сестры Мэй, которую выхаживала. И это было… это было ужасно. Я никогда не забуду этого. Наш дом опустел, и я почувствовала себя… такой одинокой.
Ее рука, тонкая и изящная, невольно прижалась к груди, словно она пыталась унять боль. Я молчал, давая ей возможность говорить, выплеснуть свои эмоции.
— Мне было двадцать лет, когда меня отдали замуж за Великого князя Сергея Александровича, — продолжила Елизавета, ее голос стал глухим, печальным. — Его брат, Александр III, сам приехал к нам в Дармштадт, просил моей руки для Сергея. Он был… он был очень красивым мужчиной, галантным, внимательным. Мне казалось, что я его полюблю. Мы поженились, я приехала в Россию. Увы, от меня скрыли при помолвке его… специфические вкусы. Это и сейчас требуется скрывать. Сергея меня любит, по-своему конечно. Но я чувствую себя… такой одинокой. Такой ненужной.
Ее глаза наполнились слезами, но она не плакала. Лишь тонкие, едва заметные капельки блестели на ее длинных ресницах. В этот момент я почувствовал острую, почти физическую боль от ее страданий. Мне хотелось обнять ее, прижать к себе, защитить от этого мира, от этой грустной судьбы. Но я лишь молчал, зная, что ей нужно выговориться.
— Последнее время Сергей очень сблизился со славянофилами. Постоянно говорит об особом русском пути, ругает евреев. В его окружении появились опасные люди. Я вас очень прошу… постарайтесь помириться с ним. Ваша размолвка стала широко известна…
Размолвка⁈ Да у нас чуть война не началась. Но я молчал, слушая. Елизавете надо было выговориться. Я оперся на массивную резную панель на стене кабинета, автоматически провел по ее бокам рукой. И в одном месте почувствовал небольшую выемку, неровность, словно там был скрыт какой-то секрет. Надавил.
— Ой! — глаза Елизаветы расширились, она прикрыла рот веером.
С легким щелчком, едва слышимым в тишине комнаты, панель отъехала в сторону, открывая за собой узкий, темный проход. Дверь распахивается внезапно.
— О Боже! Что это⁈
Я заглянул в проход. Там был узкий коридор, теряющийся в темноте. Воздух в нем был тяжелым, спертым, пахло сыростью и пылью.
— Ваше Высочество, — произнес я, пытаясь развеселить ее, — полагаю, это тайный ход. Екатерина Великая, должно быть, пользовалась им, чтобы попадать к своему фавориту. Чтобы никто не видел.
Елизавета Федоровна, услышав мои слова, вспыхнула. Ее лицо покрылось ярким, пунцовым румянцем, а глаза, до этого печальные, теперь горели от смущения. Она принялась обмахиваться веером. Я понял, что эта мысль смутила Великую княгиню, задела ее за живое.
— Граф! — произнесла она, ее голос был чуть дрожащим, но в нем прозвучала легкая, едва уловимая игривость. — Как вы можете!
Я улыбнулся, почувствовав, как напряжение, до этого витавшее в воздухе, немного спало. Моя шутка, пусть и не совсем уместная, сработала. Я вернул ей улыбку.
— Посмотрим, что там внутри, Ваше Высочество. Давайте познакомимся с тайнами Екатерины поближе.
— Нет, нет, я не могу! Это… некрасиво — Елизавета опять обзавелась милым румянцем — Мы и так в кабинете наедине, что о нас могут подумать? Давайте вернемся в Александровский дворец. Умоляю!
Эх, а мне так хотелось заглянуть в секретный коридор Екатерины Великой! Впрочем, никто не мешает сделать это потом.
— Что же… Подчиняюсь вам.
Николай вернулся с богомолья аккурат к Рождеству. Дворец, до этого погруженный в относительно спокойное предзимнее оцепенение, вдруг взорвался калейдоскопом звуков, запахов и мельтешащих фигур. Приезжали гости, суетились лакеи, горничные, адъютанты, их голоса, смех, скрип сапог и шорох бальных платьев наполняли коридоры и залы. Царь, еще не успевший стряхнуть с себя отпечаток благочестивого уединения, немедленно окунулся в предпраздничную суету. Это был настоящий водоворот из богослужений, торжественных приемов, балов и, конечно же, детских елок, на которых августейшим особам приходилось присутствовать по протоколу. Я, наблюдая за этим безумным хороводом, невольно ловил себя на мысли о том, насколько сложно поддерживать этот фасад величия и радости, когда внутри, я знал, царили совсем иные настроения.
Именно в эти дни я вдруг почувствовал, как мое положение при дворе изменилось. До этого момента, несмотря на все мои «победы» над Гессе и Алексеем Александровичем, я оставался для многих загадочной, чужеродной фигурой, чем-то вроде экзотического пришельца с Дикого Запада, временно допущенного к высоким сферам. Теперь же, когда Николай, словно утомленный путник, снова оказался на вершине этой грандиозной, но изнурительной машины, я стал восприниматься иначе. Постоянное присутствие на бесконечных мероприятиях, необходимость выдерживать многочасовые богослужения, вручать подарки, танцевать на балах — все это требовало от царя огромных физических и эмоциональных затрат. Я же, следуя за ним, как тень, поддерживал, советовал, облегчал его участь, и это, кажется, вызывало у него если не уважение, то по крайней мере признательность. Он, словно ребенок, уставший от шумных игр, искал опору, и находил ее во мне. И в это время вся столица, подчиняясь негласному закону, установила своеобразное рождественское перемирие. Владимир Александрович в Царском не появлялся. Сергей Александрович, забрал семью и уехал в Первопрестольную — у него были в Москве такие же протокольные мероприятия в связи с рождественскими праздниками. Понятно, что все это была передышка, временное затишье перед новой бурей, которая, я чувствовал, рано или поздно должна была разразиться.
Почти сразу после отъезда Сергея Александровича, мне пришло письмо от Елизаветы, запечатанное личной печатью Великой княгини. Вскрыв его, я ощутил легкий, едва уловимый аромат фиалок. Письмо было написано на дорогой, тонкой бумаге, а почерк, аккуратный и изящный, словно отражал ее внутреннюю чистоту. Она благодарила меня за наше общение, за ту легкую, почти незаметную радость, которую я принес в ее жизнь, за тот короткий миг понимания, который промелькнул между нами в Агатовых комнатах. И тут же шло описание ее тоски по Петербургу, о том, как ей не хватает той непринужденности, той свободы, которую она ощутила рядом со мной. В ее словах не было ни тени кокетства, ни намека на интригу, лишь искренняя, нежная, душевная грусть. Между нами, я почувствовал, протянулась тонкая, живая ниточка, невидимая для посторонних глаз, но ощутимая для нас двоих. Это было нечто большее, чем просто вежливое обращение, это было начало нового, хрупкого, но такого желанного для меня чувства.
Менелик вернулся из Александро-Свирского монастыря совершенно преображенным. Его глаза горели живым, детским восторгом, а на лице играла широкая улыбка. Он, словно губка, впитал в себя все впечатления от поездки, и теперь готов был делиться ими с каждым, кто готов был слушать. Мы сидели в моем кабинете, пили ароматный чай, и Калеб, махая руками, словно дирижер, рассказывал о своих приключениях.
— О, Итон, это было невероятно! — начал он, его голос был полон энтузиазма. — Россия… она словно оживает зимой! Эти бескрайние, укрытые снегом поля, деревья, словно одетые в белые шубы, а солнце… оно играет в снегу тысячами бриллиантов! А монастыри! Я видел Александро-Свирский, его золотые купола сияли в морозном воздухе, а звон колоколов разносился по заснеженным лесам, словно голос небес! Там так много молитвы, столько веры, столько… света! И монахи, они такие простые, такие добрые! Один из них, отец Серафим, показывал мне, как делать квас!
Как хорошо, что Калеб не владеет русским. Иначе, этот визит мог закончится скандалом. А это последнее, что мне нужно было сейчас.
— А эта русская тройка, Итон! — продолжал восторгаться Калеб, его глаза горели. — Лошади, словно ветер, неслись по снегу, а бубенцы звенели, словно маленькие колокольчики! Это так… так весело! И эти приемы, эти столы, ломящиеся от еды! Я попробовал… как это… блины! С вареньем. Это русский джем. Боже, как вкусно!
Калеб, кажется, совсем забыл о своей роли загадочного медиума, превратившись в обычного восторженного туриста. Он рассказывал о гостеприимстве русских людей, о теплых приемах, о песнях, которые пели монахи, о том, как Александра Федоровна, с удивительным терпением и упорством, пыталась обучить его русскому языку, используя самые простые слова и фразы. Даже показал учебник русского. В этом месте я напрягся.
— Ты же понимаешь, что можно учить русский. Но совсем не нужно его выучить! Еще полгода-год нам без спиритических сеансов никак. И наша мистификация не должна рухнуть. Иначе все, чем я тут занимаюсь пойдет прахом. А за всем этим жизнь страны и миллионов людей!
Калеб лишь тяжело вздохнул.