До поздней ночи, пока дом не погрузился в тяжёлый и мрачный сон, Дуняшка провела в детской, безучастно глядя на то, как сидящий на полу с игрушками Митенька, наблюдает за ней неотступным взглядом чёрных глаз. Странное чувство опустошения и безразличия, какое наступает после долгих и горьких слёз, всецело овладело ею. Сидя в своём любимом кресле-качалке, в котором прежде она так любила устраиваться на руках с маленьким воспитанником, в те времена, когда он ещё был обыкновенным ребёнком, она вспоминала, когда же это было. Сколько уже длится весь этот кошмар и абсурдность, в коих они все живут? Мысли путались, свивались в клубок ядовитых жалящих змей, вновь распадались на отдельные бессвязные слова, реплики, фразы, иногда какая-то из них цепляла как невидимый крючок за некую пружинку, и Дуняше начинало казаться, что разгадка близко, и она вот-вот всё поймёт и тогда сумеет найти выход из этой ситуации. А может ей это всё и вовсе снится? Она ошалело улыбнулась этой неожиданной мысли, ущипнула себя за руку, ещё раз, и ещё, но кроме боли и покрасневшей в месте щипка кожи ничего не изменилось в окружающей её реальности, и она оставила тщетные попытки разобраться в происходящем, намереваясь дождаться близкой уже ночи, когда все в доме уснут.
И вот она наступила. Ночь – тяжёлая, густая, осязаемая. Тьма вокруг была такой плотной, что казалось её можно резать ножом, как кисель, разгребать руками в стороны. Доктор так и не вышел из своего кабинета. Он теперь постоянно находился там, забросив практику, не поднимаясь даже в их с Агриппиной Лаврентьевной спальную. Аннушка приносила ему вечером поесть, однако позже унесла тарелки в том же виде. К еде доктор даже не притронулся. Прислуга в полной тишине передвигалась по дому, исполняя свои обязанности, кормилица не выходила из детской, Митенька – безмолвный, как мертвец – сидел в подушках в окружении своих игрушек, как вечный страж, следящий за своей жертвой. Только нынче вечером Дуняшка, наконец, осознала, что Митеньку интересует именно она. Он не причинял вреда никому из домашних, да, жрал животину, куриц, кота, возможно кого-то ещё, но он не трогал людей. Агриппина сошла с ума вовсе не по вине сына, она и до смерти Митеньки была не от мира сего и всегда боялась малейшего шороха, а это событие (хотя она могла лишь косвенно догадываться о смерти сына) её окончательно подкосило. Дуняшка вспоминала рассказы Агриппины о кошмарных снах, мучавших её после того злосчастного удара Митеньки о колыбель, и понимала, что материнское сердце не обманешь, Агриппина всё знала, только никак не могла этого доказать. А теперь её считают сумасшедшей, да она такова и есть, упекли в дом для душевнобольных, и вернётся ли она оттуда в мир здоровых людей – большой вопрос.
Дуняшка уже собралась было приступить к задуманному, как неожиданно дверь распахнулась и в детскую вошёл Иннокентий Прокопьевич, блуждающим испуганным взглядом озираясь по сторонам. Качающейся походкой он, опираясь на стены и мебель, как старик, шаркая ногами, приблизился к колыбели, долго стоял и смотрел на сына. Дуняшка молчала, молчал и доктор. Внезапно лицо его и без того серое и тусклое, посерело ещё больше, мутные глаза округлились и он кивком головы подозвал к себе кормилицу.
– Евдокия, подите сюда. Гляньте-ка.
Дуняшка, не понимая к чему он клонит, сделала несколько шагов и остановилась рядом с ним. Митенька сидел, перебирая в руках, сшитых ему Дуняшкой ещё по осени куклят из мягеньких тряпиц.
– Вы тоже это видите? – прошептал Иннокентий Прокопьевич, косясь на сына.
– Что? – так же шёпотом ответила кормилица.
Голова её, повязанная наглухо платком, зудела и от памятования о том, что там, под платком, теперь лишь выбритая Пелагеей Дмитриевной наголо кожа, её бросало в отчаяние и бешенство. Она сжала в карманах платья кулаки с выгрызенными под корень ногтями, уже готовая к чему угодно.
– Да как же, – как-то чересчур спокойно и равнодушно произнёс доктор, – Вот же, гляньте, у Митеньки в ухе копошится что-то.
Дуняшка сощурилась – в правом ухе младенца действительно шевелилось что-то светлое. Она пожала плечами. Какое ей дело. Она ждала ночи.
– Что же это? – Иннокентий Прокопьевич взял со стола лежавшее на нём Дуняшкино шитьё, вынул из ткани иглу, и наклонился к ребёнку, – Я сейчас… аккуратненько, вот так.
Он подцепил что-то в глубине слухового прохода и, распрямив спину, поднял это на уровень глаз. Дуняшку затошнило – на игле, извиваясь и крутясь, висел толстый белый червь.
– Опарыш, – с тем же непоколебимым спокойствием проговорил доктор, – Хм. А ведь и смердит в детской. Чуете? Чуете, Евдокия? Мертвечиной пахнет, как в морге.
Дуняшка вытаращилась на него. Она уже не отдавала себе отчёта, что в данной ситуации пугает её больше – лезущие из ушей младенца черви или же хладнокровие Иннокентия Прокопьевича, граничащее с безумием.
– А Агриппина говорила, говорила, что он мёртв, – продолжал доктор тем временем, – А я не верил ей.
Он вдруг расхохотался, неистово, ненормально, до слёз. Игла с насаженным на него, как наживка на крючок рыбака, опарышем, выпала из его руки и покатилась по полу. Неожиданно доктор опустился на колени, затем побледнел и потерял сознание.
– Святые угодники, – Дуняшка не сразу поняла, что случилось.
Подскочив к доктору, она затрясла его, уложила на половик, схватила со стола графин с водой и окатила лежащего на полу человека. Губы Иннокентия Прокопьевича посинели, лицо сделалось цвета пергамента, глаза закатились, сверкая белками. Взвыв от страха, Дуняшка кинулась за подмогой.
– Это всё оттого, что не есть он уже сколько дней, – причитала Аннушка, укрывая доктора одеялом.
Кое-как, с трудом, они втроём всё ж таки сумели волоком дотащить Иннокентия Прокопьевича до хозяйской спальни и уложить его в кровать. Пелагея Дмитриевна принесла горячего молока и сейчас по ложечке вливала его в рот бледного, как простыня, доктора.
– Нельзя ведь так изводить себя, миленький вы наш, – всхлипывала она по-бабьи горько, некрасиво морщась и по её впалым щекам текли слёзы, – Всё образуется. И Агриппинушка наша поправится. Непременно поправится. Я за всех вас молюсь, благодетели вы наши.
Доктор не реагировал ни на что, лишь послушно глотал молоко и таращился в потолок. Наконец, женщины погасили лампу и ушли, прикрыв дверь и убедившись, что хозяину стало полегче.
– С утра за Тимофеем Ивановичем сбегаю, – вздохнула Аннушка, – Нынче уж поздно. Да и метёт вон как на улице, всё занесло. С утра двор не дочистишься. Дуняша, ты уж тут ближе всех к Иннокентию Прокопьичу, так держи ухо востро. Ежели окликнет, так ты нас позови, мы прибежим, поможем, вдруг чего понадобится.
– Пригляжу, не тревожьтесь, – ответила Дуняшка, при этом думая, – Да как же, сдались вы мне все. Нынче же сбегу из этого проклятущего дома.
Наконец, всё утихло, ночь покрыла оба этажа чёрным саваном. Митенька будто бы уснул. Закрыв глаза, лежал на боку, спиной к кормилице и она, взяв из шкапа загодя сготовленный узелок с двумя платьями, сухарями и парой тёплых чулок, проверила тугой свёрток с деньгами за пазухой, и повязав на голову шаль поверх платка, да накинув тулупчик, спустилась вниз. Тревожная тишина стояла кругом. Не скрипели, как обычно, половицы, не дышал сквозняками дом, не слышалось шуршания котов, устроивших ночную охоту на мышей, не горела жёлтым глазом лампа в углу коридора. Дуняшка, стараясь ступать аккуратно и неслышно, спустилась по лестнице. Теперь лишь пройти коридор и выйти в холл, как мудрёно называли хозяева то, что в деревне называлось бы сенцами, отпереть запоры на входной двери, выйти в морозную ночь. И бежать, бежать, не оглядываясь, прочь из этой обители дьявола. Дуняшка направилась по коридору. Не видно было ни зги. Двери в кухню, гостиную, библиотеку, и кабинет доктора отчего-то были плотно заперты и лунный свет из окон не проникал сюда, в глухое пространство, лишённое окон. Да и какой там свет, коли снаружи метёт так, что ни луны, ни звёзд не видать на небе. Ничего, это не страшно. Она готова идти сквозь вьюгу и снежную бурю, лишь бы подальше из этой могилы, в мир нормальных, живых людей, чтобы никогда не вспоминать случившееся, забыть, вычеркнуть из памяти. Вот и холл.
Дуняшка почти на ощупь добралась до выхода и протянула руку, чтобы отпереть задвижку, однако пальцы её внезапно уткнулись во что-то колючее. Она ойкнула от неожиданности, но тут же прикусила губу, смолкнув. Обернулась, прислушалась – никто не проснулся, похоже, прежняя тишина стояла кругом. Она чуть постояла, привыкая к рассеянным лучам, кое-как пробивавшимся сквозь стёкла, но таким незначительным, что их едва хватало, чтобы разглядеть собственные вытянутые руки, и вновь ощупала дверь. Той не было. Точнее она, наверное, была, где-то там… под густым слоем еловых лап, густо опутавших всю стену сверху донизу. Дуняшка замотала головой, не веря своим глазам. Это должно быть какой-то морок, наваждение, откуда тут взяться еловым ветвям? И кому нужно было бы утыкать ими всю стену?! Дуняшка заметалась, то приседая, то вновь поднимаясь на ноги, шаря ладонями. Сомнений не было – дверь скрылась.
– Сгинь, сгинь, морок, – забормотала она, попятившись и бросившись в кухню. – Зажгу лампу, плевать, ежели кто проснётся. Я уйду, даже если меня станут убивать, – ошалело билось в груди, и Дуняшка нашарила на полке масляную лампу и зажгла её.
Жёлтый кругляш света озарил небольшое пространство, повёл за собой. Ноги дрожали. Когда она вернулась к двери и подняла лампу повыше, чтобы разглядеть засовы, взору её предстала плотная вязь. Извилистые, корявые корни, толстые, покрытые шершавой коркой, оплетали стену, смешиваясь с еловыми лапами. Дуняшка провела по ним пальцами – посыпалась земля.
– Откуда здесь земля? – ошалело подумала она, ничего не соображая.
Слой корней и веток был настолько толст, что нечего было и думать, чтобы пытаться найти под ним выход.
– Окна! – дошло до Дуняшки и она радостно бросилась к первому попавшемуся проёму.
Но тут же с немыслимой скоростью, на её глазах, окно стало затягиваться теми же еловыми лапами и корнями, что закрывали и дверь. Дуняшка взвыла, кинулась в гостиную, кухню – тщетно. Все выходы и окна заросли проклятыми еловыми лапами! Она взбежала на второй этаж, распахнула дверь в детскую. Колыбель пуста – да и чёрт с ним, с этим выродком. Окно! Одним движением Дуняшка раздвинула шторы и… натолкнулась на то же полотно лап и корней. Завыв от бессилия, она отшвырнула лампу, та покатилась по полу, разливая масло, огонь метнулся с фитиля в блестящую лужицу и весело заплясал по её поверхности, разгораясь задорным пламенем. Тихий смешок донёсся откуда-то с потолка. Дуняшка, привалившись к стене, безразлично посмотрела наверх. Там, держась пальцами ног за потолочную балку, подобно летучей мыши, свисал вниз головой Митенька, белая рубашонка его раздулась пузырём и опустилась до шеи складками. Ручонки безвольно свисали плетьми. Он раскачивался и глядел на свою няньку чёрными смоляными глазами, в которых плясали огоньки отражающегося в их глубине пламени, что разгоралось всё пуще. Митенька захихикал громче и вдруг раскрыл бездонную, от уха до уха, пасть и зашёлся в неистовом кашле. Дуняшка застыла, не в силах отвернуться от дьявольского отродья. Слёзы текли из её глаз, дышать становилось всё труднее из-за дыма, что начал заполнять комнату. Митенька замер вдруг на высоте кашлевого приступа, захрипел, задышал тяжело, и в тот же миг из глотки его, низвергаясь на сидящую внизу Дуняшку, хлынула фонтаном кровь и пучки спутанных нитей. От крика кормилицы задрожали стены. Размазывая стекающую по лицу кровь, она смахивала с себя мокрые, свалянные комья и только сейчас с ужасом осознала, что это её собственные волосы. Те, что отгрыз упырёныш прошлой ночью. Перед глазами потемнело и она лишилась чувств.