Итак, вместо вольной, ничем не стесненной жизни Арсеньева ждали как минимум три года действительной службы; вместо просторов Восточной Сибири — глухой провинциальный гарнизон в Польше; вместо походов и путешествий — опять казарма и строй. Такой поворот судьбы в другом человеке надолго, если не навсегда, убил бы стремление к знаниям и всякие восторженные мечты. Гарнизонный быт с его невежеством, дрязгами, сплетнями, пьянством и картами сгубил многих талантливых людей, не нашедших в себе сил противостоять его мелочным соблазнам и угнетающей скуке.
К тому же положение в Польше было тогда напряженным, и правительство опасалось открытых возмущений. Войска, квартировавшие в Польше, держали в ружье. Арсеньев, по словам С. И. Кашлачева, не столько занимался учебными маневрами на вольной природе, сколько службой, «мало чем отличавшейся от обыкновенной полицейской». Несение караулов у государственных учреждений, патрулирование по улицам и прочие охранительные действия не могли быть по сердцу молодому войсковому офицеру, желавшему совсем иной деятельности. Недаром Арсеньев вспоминал потом свое пребывание в Ломже, как ссылку за какое-то преступление.
Нужно было искать выход из создавшейся ситуации.
И тут Арсеньев проявил удивительную выдержку и последовательность.
Из воспоминаний Анны Константиновны Арсеньевой, которую он встретил еще девочкой и на которой женился в ноябре 1897 года, мы узнаем, что в Ломже Арсеньев стал усиленно готовиться к поступлению в Академию Генерального штаба. «Володя, что мне нравилось, — рассказывала Анна Константиновна, — имел честолюбие и чувствовал в себе недюжинную силу. Он хотел выдвинуться, а для этого академия была важным рычагом. Учился он каждую минуту — днем, вечером и утром. Если я задерживалась с обедом, он доставал записную книжку или книгу с закладкой и что-то читал».
Теперь книги не только утоляли его любознательность, не только умножали багаж его знаний, — они сулили ему спасение.
Примерно в эту же пору где-то в похожем гарнизоне служил герой купринского «Поединка» подпоручик Ромашов. Он так же окончил военное училище, получил офицерские погоны, устроил себе квартиру по собственному вкусу, почувствовал себя вполне самостоятельным человеком. И «все это, — пишет Куприн, — наполнило самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами». Он лелеял далеко идущие планы: «Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса...»
Купринский герой, испытав на себе все тяготы и унижения армейской рутины, преисполнился иллюзий насчет академии и в мечтах «поразительно живо увидел себя ученым офицером Генерального штаба, подающим громадные надежды». Однако все случается иначе. Не проходит и года, а запыленные книги все лежат на этажерке, «газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосс и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью».
Подпоручик Ромашов, как известно, не выдержал поединка с пошлостью.
А подпоручик Арсеньев, хотя так и не добрался до Академии Генерального штаба, все-таки выстоял, вышел из схватки победителем.
Время, проведенное в Ломже, стало серьезным испытанием для двадцатичетырехлетнего Арсеньева. Он мог легко поддаться дурным соблазнам, скиснуть, как говорят, закоснеть в заштатных службистах. Этого, к счастью, не произошло. И то, что он так и не успел подготовиться в Академию Генерального штаба, — совсем не беда. Натура будущего путешественника жаждала иного поприща, он не плыл по течению, не поддавался засасывающей трясине мелочей жизни, и власть призвания все увереннее брала в нем верх над всеми искушениями.
Поступить в академию, дабы выбраться из Ломжи, — дело, в конце концов, обычное: очередная ступенька служебной карьеры. Арсеньев же, оставаясь человеком своей среды, всегда, с детства, как уже говорилось, отклонялся от протоптанных путей — и скорее неосознанно, чем вполне сознательно. Такова участь всякого истинно талантливого человека, действующего вразрез со «здравым смыслом». Арсеньев был подпоручиком, мелкой сошкой, тянул, как все, лямку службы, ничем внешне не выделялся, однако имел некое неосязаемое преимущество перед другими — имел призвание, и оно хранило его нравственно.
Среди персонажей купринского «Поединка» встречается некто подполковник Рафальский, «которого в полку, шутя и, конечно, за глаза, звали полковником Бремом». Служил он небрежно, постоянно получал разносы, и всю свою любовь, все сбережения отдавал «птицам, рыбам и четвероногим, которых у него был целый большой и оригинальный зверинец». Разумеется, над Рафальским посмеивались и считали его чудаком.
Неизвестно, как относились в гарнизоне к Арсеньеву, но у него тоже водился «зверинец». Он устроил у себя в квартире террариум, и там жили змеи, жабы и ящерицы. Террариум пользовался популярностью, во всяком случае у детей. Квартиру украшали чучела птиц и зверей, на стенах висели коробки с жуками и бабочками. Арсеньев собирал гербарии и специально занимался арахнологией — наукой о паукообразных. Иногда ему удавалось выезжать с конной командой на охоту в Беловежскую пущу. Иногда они с женой выбирались в Червонный бор, неподалеку от Ломжи, на этюды — он по-прежнему любил рисовать.
Жизнь текла однообразно.
Весной 1896 года Арсеньева командировали в предместья Варшавы «для обучения саперному делу». Через два месяца он вернулся в полк.
Служил Арсеньев добросовестно, офицером слыл аккуратным, и в январе 1898 года его назначили делопроизводителем полкового суда, иначе говоря — писарем.
С такой жизнью можно было свыкнуться, смириться, а можно было и взбунтоваться, броситься хоть на край света.
Давние же мысли о Восточной Сибири по-прежнему не покидали Арсеньева, бередили ему душу.
Сибирь в то время представлялась российскому обывателю далекой и жутковатой страной. В русском государстве она всегда была на особенном счету: ее необжитые просторы, дикая природа, ее вольные нравы, тронутые влиянием каторги, издавна влекли к себе людей одержимых — тех, для кого были тесны пределы закоснелой Европейской России.
Арсеньев изучал «Историю русской этнографии» А. Н. Пыпина и, несомненно, знал все перипетии многовекового покорения Сибири, которое началось чуть ли не в XI веке. Несколько столетий, особенно после походов Ермака, предприимчивые казацкие атаманы со своими ватагами, мореплаватели и партии промышленников шаг за шагом на громадных пространствах вплоть до Камчатки продолжали «исторический труд русской народной колонизации». В середине XIX века был окончательно разрешен «амурский вопрос»: Невельской твердо доказал, что устье Амура, амурский лиман вполне доступны для судоходства, что Сахалин не полуостров, как считали в Европе, а остров, и что весь этот край — Приамурье и Приморье — Россия должна по праву навсегда признать своей принадлежностью. С этого момента резко возросло внимание к Амуру и Уссури. Сюда потянулись переселенцы. Администрация забайкальского генерал-губернатора Н. Н. Муравьева послала сюда своих чиновников, все чаще стали появляться здесь путешественники и натуралисты: край требовал рабочих рук, хозяйского глаза и тщательных географических и экономических исследований.
Но если берега Амура еще были как-то изведаны, то Уссурийский край оставался абсолютно незнаемой землей. Видимо, не случайно Пржевальский в 1867 — 1869 годах именно в эти места совершил свое первое в жизни путешествие.
Будучи в Ломже, Арсеньев интересовался «Сборниками географических, топографических и статистических материалов по Азии», которые выпускал Главный штаб; внимательно читал «Описание Амурской области», составленное в 1894 году по поручению министра финансов Григорием Ефимовичем Грум-Гржимайло, — он хорошо знал Григория Ефимовича по рассказам его брата; и, конечно же, постоянно обращался к «Путешествию в Уссурийском крае» Пржевальского, впоследствии Азадовскому не однажды приходилось слышать от самого Арсеньева, как он называл эту книгу своей настольной.
Пржевальскому в Уссурийском крае бросились в глаза контрасты: страна, лежащая на одной широте с северной Испанией, южной Францией, южными областями России, имела климат совершенно иного склада, природу «роскошную», сплошь и рядом поражала «в высшей степени оригинальной смесью форм, свойственных как далекому северу, так и далекому югу». В уссурийской тайге можно было встретить ель, обвитую виноградом, грецкий орех рос рядом с кедром и пихтой, след соболя попадался на одной тропе со следом тигра.
Заметил Пржевальский и контрасты другого рода. Легко, казалось бы, доступные богатства края не шли впрок насильно загнанным сюда забайкальским казакам. «Не говоря уже про какое-нибудь довольство жизни, большая часть из них, — писал Пржевальский, — не имеет куска хлеба насущного»; нищете сопутствует «крайняя деморализация населения, самый гнусный разврат и апатия ко всякому честному труду». Иной случай — крестьяне, добравшиеся сюда по своей воле, или староверы, искавшие спасения от религиозных притеснений: эти держали здесь крепкое хозяйство, старались жить дружно, хранили стародавние моральные устои и обосновывались в новом крае прочно и навсегда. Живи здесь, где хочешь, говорили крестьяне, паши, где знаешь, лесу тоже вдоволь, рыбы и всякого зверя множество, «а, даст бог, пообживемся, поправимся... так мы и здесь Россию сделаем».
Пржевальский много размышлял о будущем Уссурийского края, о том, как «сделать здесь Россию» строил разные прогнозы: предвидел, например, быстрый рост Хабаровки, но ошибался, отдавая предпочтение Посьету перед Владивостоком; вел перепись казаков; интересовался жизненным укладом аборигенов; предлагал радикальные меры относительно заселения приморских земель. При всем своем восхищении краем он ничего не приукрашивал — ни походных трудностей для путешественника, ни местных нравов, ни суровых, непривычных условий для тех, кто добровольно отважится перебраться сюда из центральной России.
Это была первейшая забота края — грамотные, инициативные и стойкие люди, не корыстью одержимые. Книга Пржевальского и прямо и, так сказать, косвенно звала сюда таких людей, предлагая им тернистое, но благодатное поприще для достойного самоутверждения — ради культурного прогресса и государственной пользы.
С детства настроенный патриотически, Арсеньев не мог об этом не задумываться.
И еще — его заражала страстность, с какой Пржевальский рассказывал о своем уединении в уссурийской тайге, где «величие лесов не нарушается присутствием человека». Как потом оказалось, этого уединения Арсеньев жаждал больше всего. Не раз впоследствии ходил он теми же тропами, что и Пржевальский, сидел на тех же утесах у того же океана, и его охватывал тот же не сравнимый ни с чем восторг перед «картиной дикой, девственной природы»!
Такое уединение, при всем интересе к природе и желании Арсеньева посвятить себя науке, конечно же, обещало ему и главное — свободу от гнета постылых обстоятельств, от социальной и бюрократической рутины, обещало духовную независимость, о чем он мог только мечтать, пребывая в захолустном польском гарнизоне.
Книга Пржевальского с начала семидесятых годов ничуть не утратила «агитационности» и для Арсеньева оказалась своего рода знамением: ее написал человек схожей военной судьбы, совершивший свое первое путешествие; написал в том возрасте, в каком Арсеньев покинул Ломжу. Пржевальский, отправившийся в Уссурийский край, надеясь, по его словам, сочетать службу с «личными занятиями, имевшими предметом посильное изучение природы», как бы подсказывал Арсеньеву реальную жизненную перспективу на ближайшие годы.
С тех пор как Пржевальский путешествовал в Уссурийском крае, минуло тридцать лет. Его труд успел встать в ряд классических описаний этого края, интерес к которому все возрастал и возрастал.
А в 1891 — 1893 годах в тех же местах побывал Д. И. Шрейдер, выпустивший в конце 1897 года в Петербурге свои записки под названием: «Наш Дальний Восток (Три года в Уссурийском крае)». Эти записки Арсеньев тоже хорошо знал и любил.
У Шрейдера почти отсутствовали героический пафос и та глубокая самостоятельная мысль, что отличали Пржевальского; книга Шрейдера была отчасти компилятивна, но она в подробностях освещала житейскую, «практическую» сторону существования далекой восточной окраины. Шрейдер интересовался бытом разноплеменного населения края, обычаями и психологией старожилов и людей, приезжающих сюда вновь, прослеживал историю культурного освоения края со времен Невельского.
Из этой книги Арсеньев мог узнать о той особой роли, какую играла здесь армия, о тех не совсем обычных порядках, какими отличалась здесь военная служба. «Вся наша культурная миссия на далеком Востоке, — писал Шрейдер, — долгие годы лежала исключительно на все выносящих солдатских плечах. Уссурийский край в теперешнем виде создан исключительно солдатом. Он был истинным и бескорыстным пионером этого края; кроме своих прямых военных обязанностей он нес на своих плечах еще такую массу всяких других, под которыми согнулся бы всякий, кроме него». Солдаты строили дома, обрабатывали землю, занимались ремеслами, столярничали, плотничали, были кузнецами и. сапожниками. Именно русский солдат, — писал Шрейдер, — «расчистил дорогу сюда тем тысячам переселенцев, которые в настоящее время ежегодно идут сюда из России. Он подготовил этот край — дикий, безлюдный, пустынный — к той культуре, которою многие из нас кичатся теперь. Да и теперь еще его культурная миссия далеко не кончена здесь».
И цели, и сама атмосфера армейской службы в Уссурийском крае были явно иными, чем в Ломже. «Культурная миссия» налагала на солдат и на все военное сословие «штатские» обязанности, едва ли предусмотренные уставами, позволяла находить всяческие «отдушины» в тяжелой и все-таки менее скованной жизни, чем, скажем, в гарнизонах коренной России. Таковы уж были дальневосточные армейские порядки.
В остальном же обстановка здесь — особенно на новичков, не освоившихся еще с местными условиями, — действовала удручающе, тем паче на первых порах.
Прежде всего сказывалось неминуемое давление окраины, отдаленность от родного очага, от привычных привилегий Европы. Обращая внимание на то, как велик процент самоубийств, ища этому причины, Шрейдер писал, что жизнь на окраине складывается для колониста совсем не так, как на оставленной им родине. Человек, привыкший жить в Европейской России, попадает в совершенно иную обстановку, дышит другим воздухом, видит другое небо и солнце, живет с другими людьми. «Здесь (особенно — в уединенных постах и урочищах) встречает его дикая природа побережья Великого океана, тяжелые условия жизни, лишение многих элементарных удобств, без которых немыслимо человеческое существование. Ему приходится жить здесь бок о бок с дремучей тайгой, вдали от людей, в полном подчас одиночестве, или — еще хуже — в обществе немногих людей, объединяемых лишь общностью места, — людей недоразвитых, полукультурных, чуждых понятия о долге, — людей, обладающих лишь грубыми инстинктами да беспредельной жаждой наживы».
Записки Шрейдера о многом предупреждали Арсеньева.
Кстати, и о том, что условия окраинной жизни вовсе не способствуют «созерцательному отношению к окружающей действительности или же развитию душевного покоя и равновесия». Даже если скрыться от тоски и опостылевшего однообразия в тайгу, то и там, где все, что лишало сна и покоя, меркнет перед обаянием первобытной красоты, — и там можно встретить «картины и впечатления, которые не всегда по плечу слабым нервам европейского жителя».
Шрейдер не думал своими записками запугивать читателей. Напротив, он был патриотом Уссурийского края, настоятельно говорил о том, как необходимы краю новые и новые силы. Но факты и рассказы, какие ему довелось услышать, он излагал без всякой утайки, и Арсеньев не мог этого не оценить.
Поведал Шрейдер и о первых робких шагах Общества изучения Амурского края. Это Общество было основано кружком интеллигентов, обладавших необычайной энергией, хотя имевших в своем распоряжении ничтожные средства. Однако, несмотря на невзгоды, оно постоянно пополняло свою библиотеку, расширяло свой музей и даже сумело собрать тридцать тысяч рублей пожертвований и в двухлетний срок построить великолепное по тем временам здание краеведческого музея — того самого, что носит сейчас имя Арсеньева...
Знал ли Арсеньев, двадцатисемилетний поручик, натуралист-любитель, какие испытания обещает ему Дальний Восток?
Да, можно сказать, что знал.
Он много прочел, многое взвесил, его решение было выношенным. Он добился служебного перевода не с первой попытки, ему помог в этом интересовавшийся его занятиями генерал С. И. Федоров, начальник штаба 4-й дивизии, в которую входил Олонецкий полк.
Знал ли Арсеньев, что уезжает на Дальний Восток навсегда?
Сказать с уверенностью: «Да!» — не упростит ли такой ответ истинного положения вещей?
На Дальний Восток уезжали по-разному; часто из соображений карьеры или корысти. Долгие годы спустя, знакомя М. Пришвина с биографией Арсеньева, А. Н. Свирин рассказывал, что «императорское правительство завлекало чиновников на службу в Амурско-Уссурийский край сильно повышенным жалованием и скорой — через 15 лет службы — амурской пенсией. Многие уезжали с целью накопить денег, потом купить домик где-нибудь под Москвой. Были и такие, что семью оставляли в России «до скорого свидания». И потом, через 15 лет тоскливой жизни, только немногие возвращались седые, измученные, и, конечно, никакого счастья в этом домике под Москвой им не было, потому что «домик» был идеалом независимой жизни, а жизнь прошла, и домик доставался без жизни».
Арсеньев о таком домике не мечтал. Может быть, и не освободившись еще от романтических иллюзий, он надеялся на свои силы, на свой характер, наконец на удачу. Огонек призвания жег ему душу и все яснее высвечивал перед ним желанную цель.
Однако ни Пржевальский, ни Венюков, например, ни другие известные исследователи Уссурийского края не оставались там навсегда.
И Арсеньев, задумываясь накануне нового века о том, как сложится его дальнейшая жизнь, мог и не предполагать, что до конца дней свяжет с этим краем свою судьбу.