К книге
Писатель Арсеньев. Личность и книгиГлава четвертая. ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ДЕРСУ УЗАЛА. 3
78%
Глава четвертая. ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ДЕРСУ УЗАЛА. 3
14

Образ Дерсу Узала, модель отношений героя и автора в книгах Арсеньева — принципиальное завоевание его прозы, веский аргумент в пользу ее художественной проникновенности.

Это, как уже говорилось, давало иной раз повод числить Арсеньева беллетристом, в то время как на деле он таковым никогда не был: его книги по своей жанровой природе, сама «арсеньевская форма» скорее выходят за привычные рамки литературных стандартов, нежели подчинены им.

Методология исследователя-натуралиста, научная компетентность в каждом конкретном сюжете сочетаются у Арсеньева со способностью пластически рисовать человеческий характер, и авторская исповедь не мешает при этом изучению объективной реальности.

Только признав эту двойственность, можно искать ключи к «арсеньевской форме», к литературной структуре арсеньевских произведений, центральной фигурой которых, как бы там ни было, является их рассказчик.

Перед ним — рассказчиком, повествователем — автор ставил самые разнообразные задачи.

Если вспомнить ранний, написанный в 1905 году «Отчет о деятельности Владивостокского общества любителей охоты» или «Краткий очерк...», то там, как и во всех научных работах Арсеньева, и автор, и рассказчик, разумеется, одно лицо. В книгах же, посвященных Дерсу Узала, рассказчик, если угодно, всего лишь полномочный представитель автора; он — действующий персонаж сюжета, подвластный авторской оценке, и есть все основания воспринимать его как образ, как лирическое «я», отнюдь не полностью адекватное автору.

Всякий образ — это лишь слепок, и Арсеньев в жизни был, конечно же, несколько иным, более сложным и противоречивым человеком, чем путешественник, на страницах его книг. Не нужно только при этом забывать, что путешественник здесь — образ не вымышленный, не придуманный, а также, как и образ Дерсу, воссоздан, «достроен» на реальной основе и наделен правами и героя, и автора.

В качестве героя путешественник Арсеньева достаточно идеален. На это не однажды обращали внимание. Как писал, например, В. Г. Пузырев, путешественник Арсеньева — «это гуманист, просветитель и демократ по убеждениям, великий труженик, человек железной воли, необычайного самообладания, не раз смотревший смерти в глаза, человек большого любящего сердца»; «он — героическая натура», героизм его «скромен и незаметен»; «путешественник Арсеньева во многом автобиографичен, но в его образе переданы лучшие черты многих исследователей Дальнего Востока, таких, как Г. Невельской, М. Венюков, Н. Пржевальский».

Подобный взгляд на арсеньевского путешественника правомерен. Герой, как и сам автор, в чем уже можно было убедиться, в немалой степени обладал названными чертами, присущими знаменитым землепроходцам. И вместе с тем, когда Пузырев на том основании, что «человек как главный предмет художественной литературы занимает определенное место в книгах «По Уссурийскому краю» и «Дерсу Узала», отказывает, по существу, этим книгам в принадлежности к «памятникам научной литературы», на чем настаивал в свое время Азадовский, — это звучит слишком категорично.

Упомянутые книги Арсеньева не укладываются ни в то, ни в другое уготованное для них ложе, не принадлежат ни к художественной литературе, ни к жанру целиком научному. Они написаны ученым, который поставил перед собой конкретную этнографическую задачу, они насыщены познавательным материалом, полученным в результате непосредственных личных наблюдений над природой, — и в этом плане подлинно научны; что же касается показа душевных переживаний, обрисовки людских характеров, то в этой сфере Арсеньев проявляет себя как истинный знаток человеческой психологии, хотя, кажется, и не сознающий до конца своей писательской миссии.

Однако вернемся к арсеньевскому рассказчику.

Помимо научных исследований, с одной стороны, и повествования о Дерсу Узала, с другой, Арсеньевым были написаны и вещи, в жанровом отношении промежуточные.

Например, рассказы, которым он тоже отдал дань.

Рассказы складывались у Арсеньева по-разному. В январе 1917 года, сообщая Анучину о завершении «По Уссурийскому краю» в двух томах, он писал: «Кроме того, у меня есть несколько отдельных этнографических рассказов, написанных для юношества. Хотелось бы поместить их в какой-либо журнал. Не посодействуете ли Вы мне в этом, глубокоуважаемый Дмитрий Николаевич? Если позволите, я Вам их пришлю. В одном из них я описываю встречи с тигром, где гольд разговаривает со зверем и убеждает оставить его в покое, потом сам уступает ему место, когда убедился в своей неправоте. Таких рассказов у меня шесть...»

Судя по изложенному сюжету, эти шесть этнографических рассказов, предназначенные юному читателю, были либо извлечениями из книги о Дерсу, либо так или иначе с ней связаны, но мог находиться в их числе и рассказ «Фальшивый зверь», короткая психологическая зарисовка, написанная от лица того молодого городского человека, каким чувствовал себя Арсеньев по приезде на Дальний Восток. Иногда на этот довольно слабый рассказ ссылаются прямо как на автобиографический документ, хотя перед нами все же литературное произведение, где важен не только факт, пусть даже имевший место в жизни, а еще и манера рассказа, его ироническая в подтексте интонация и авторская назидательность.

Рассказ этот — как бы о тигре, о том, как восторженный горожанин, который обыкновенную кошку мысленно увеличивал в сотни раз, представляя ее «царственным зверем», как этот незадачливый охотник, с благоговением вступивший в уссурийские джунгли, принимает за тигра деревянную колодину и, пережив неподдельный страх, испытывает в итоге глубокое разочарование: возбужденное воображение сыграло с ним шутку. Встретившийся крестьянин предупреждает молодого человека, чего нужно опасаться в случае, если он взаправду увидит тигра, — и нетрудно заметить, что наставляет рассказчика, собственно, сам помудревший со временем автор, а «Фальшивый зверь» — не столько хроника, сколько нравоучительная история со своей моралью.

В. К. Арсеньев и Дерсу Узала

Среди сотрудников Краеведческого музея

Иным предстает арсеньевский повествователь в цикле фрагментов из незавершенной книги «В горах Сихотэ-Алиня», которые тоже можно отнести к рассказам. Эти короткие, всего в несколько страничек зарисовки сюжетно самостоятельны, в основе каждой из них лежит подлинный случай или наблюдение над природой, над жизнью животных. В этих миниатюрах — «Ястреб и заяц», «Бой орланов в воздухе», «Змеиная свадьба», «Птичий базар» и других — рассказчик выступает в роли объективного свидетеля, в роли исследователя, озадаченного загадками природы и желающего попять их сокровенный смысл. Его собственные переживания как бы отодвигаются на второй план, он лишь стремится извлечь из конкретного наблюдения общую закономерность.

Присмотримся к миниатюре «Бой орланов в воздухе».

Она строится на сопоставлении двух наблюдений, запечатленных едва ли не с фотографической точностью.

Первое наблюдение — над дерущимися из-за добычи орланами: «...Оба орлана были на одном уровне. Они описывали спиральные круги, быстро сближаясь, и вдруг бросились друг другу навстречу. Птицы приняли в воздухе вертикальное положение, они неистово хлопали крыльями и издавали пронзительные крики, которые можно было бы назвать квохтаньем. Сцепившись, они рвали друг у друга тело когтями, разбрасывая перья по сторонам. Естественно, что во время боя оба орлана стали падать, и, когда крылья их коснулись травы, они вновь поднялись на воздух, описав небольшие круги, и вторично сцепились в смертельной схватке. На этот раз, — пишет Арсеньев, — я заметил, что они работали не только лапами, но и клювами. Опять посыпались перья. Теперь я уже не знал, который из орланов сидел на дереве и который прилетел отнимать добычу, — оба они были одинаковой величины и имели тождественное оперение...»

Это только малая часть подробнейшим образом описанного боя.

А пока орланы дрались, добыча пропала — видимо, ею воспользовался кто-то из четвероногих хищников.

Второе наблюдение — над муравьями. «...У ног моих, — пишет Арсеньев, — шевельнулся сухой листик, другой, третий... Я наклонился и увидел двух муравьев — черного и рыжего, сцепившихся челюстями, и тоже из-за добычи, которая, в виде маленького червячка, оброненная лежала в стороне. Муравьи нападали друг на друга с такой яростью, которая ясно говорила, что они оба во что бы то ни стало хотят друг друга уничтожить. Я так был занят муравьями, что совершенно забыл о червячке, и, когда посмотрел на то место, где он лежал, его уже не было там видно. Поблизости находилось маленькое отверстие в земле, и я увидел, как его утащило туда какое-то насекомое вроде жужелицы. Когда я вновь перевел взгляд на место поединка, то увидел одного только рыжего муравья. Он суетился и, видимо, искал оброненную личинку, но, не найдя ее, отправился за новой добычей».

Приводя эти наблюдения одно следом за другим, натуралист-рассказчик лишь мельком характеризует то «праздничное» — по контрасту — утро, когда имели место описанные поединки. Он глубоко поражен аналогией «двух событий», будто нарочно «разыгранных по одному и тому же плану», — и, с точки зрения литературной, не так уж важно, случились ли оба наблюдения в один и тот же момент или рассказчик эти подлинные факты сопоставил мысленно, ради вывода: «Это и есть борьба за жизнь».

Примечательна сама попытка писателя проникнуть в мир природы изнутри, сделать действующими лицами своего рассказа не себя, а орланов, муравьев, всякую живую тварь и подглядеть сцепы, извечно совершающиеся на театре природы. Рисуя подобные ситуации, Арсеньев, в сущности, выводит себя как рассказчика за рамки происходящего на его глазах, давая природе возможность высказаться без посредников. Рассказчик в данном случае оказывается посторонним беспристрастным оком, позволяя себе лишь краткие ремарки и комментарии.

Разумеется, этим роль рассказчика и во фрагментах и в связном тексте книги «В горах Сихотэ-Алиня» не исчерпывается.

Как помним, первоначальным вариантом этой книги послужили путевые письма, о которых уже шла речь; там, в письмах, рассказчик представал перед читателем во всей обнаженности своих переживаний, охотно делился своими сомнениями и походными неурядицами: авторские признания оказывались в письмах едва ли не отправным моментом повествования.

В книге «В горах Сихотэ-Алиня» — не забудем, что она осталась незавершенной и напечатана после смерти автора, — эта функция у рассказчика сохранилась, хотя эмоционально он здесь, пожалуй, менее раскрепощен, более сдержан, да и ритмически книга спокойнее, размереннее, чем зачастую импульсивные и хаотичные письма. В книге помимо путевых эпизодов присутствуют всевозможные «отступления» — история топографа Гроссевича, например, или экскурсы в прошлое удэхейских племен, или обстоятельные географические описания, — и рассказчик, вбирая в единую ткань все эти материалы, неторопливо следует за экспедиционным маршрутом.

Немало здесь портретных зарисовок; изображены мимолетные и продолжительные контакты путешественника с местным населением и проводниками; с душевной теплотой выведены на страницах верные спутники Арсеньева в труднейших и рискованнейших переплетах, стрелки Илья Рожков и Павел Ноздрин, — однако встречи и общение с людьми не складываются здесь в особый сюжет, и не только потому, что книга «В горах Сихотэ-Алиня» не закончена, а и потому, что на этот раз у писателя нет специальной цели, аналогичной той, какая была у него, когда он работал над книгами о Дерсу Узала.

«В горах Сихотэ-Алиня» если и не открывает нам в арсеньевском рассказчике чего-то прежде принципиально неизвестного, то, во всяком случае, как бы закрепляет в нем приобретенный ранее опыт и расширяет диапазон литературных притязаний автора.

С очередными модификациями арсеньевского рассказчика мы встречаемся в очерках о путешествиях 1917 — 1923 годов и в последней книге Арсеньева «Сквозь тайгу».

К сожалению, о походах 1917 — 1923 годов Арсеньев сумел написать совсем немного, и его жизненные впечатления этих лет известны лишь отчасти — больше по разрозненным дневникам.

В 1917 году Арсеньев предпринял путешествие в горную область Ян-де-Янге и позже посвятил ему короткие очерки «Быгин-Быгинен» и «В тундре». В 1923 году во время очередного пребывания на Камчатке Арсеньев поднялся на Авачинскую сопку и потом рассказал об этом в очерке «Восхождение на Авачинский вулкан».

Первые два очерка повествуют об эпизодах похода и по манере весьма близки путевым отрывкам из книги «В горах Сихотэ-Алиня»: рассказчик здесь не скрывает от читателя своих переживаний, наблюдательно и с большой симпатией изображает проводников-тунгусов, воспроизводит драматические истории из их жизни. Очерк же о восхождении на Авачинскую сопку почти протоколе!!, в нем дана последовательная хроника восхождения, спутники Арсеньева лишь названы, и авторские усилия сосредоточены прежде всего на описании самого вулкана: его склонов, его кратеров, его нрава и т. д. И в первом и во втором случае автор и рассказчик вполне тождественны друг другу и равнозначны автору личных арсеньевских дневников.

Как уже говорилось раньше, дневники Арсеньева в названный период при всей их интимности как бы предполагали еще и постороннего адресата, читателя-единомышленника: писатель иногда прямо обращался к нему за моральной поддержкой. Духовное самочувствие Арсеньева, его настроения в тот момент — это в известной мере «состояние» гипотетического рассказчика так и ненаписанных книг на материале той поры, книг, о которых Арсеньев так или иначе помышлял.

В этом плане небезынтересны некоторые моменты, отмеченные в дневнике Олгон-Гиринской экспедиции в зиму 1917 — 1918 годов, в дневнике о путешествии на Камчатку в июле — октябре 1918 года и в дневнике о посещении Гижигинского района в июне — сентябре 1922 года.

Эти дневники, где в коротких путевых записях попадаются вдруг фразы: «Читали Шопенгауэра» или «Вечером в палатке читали про буддизм», пронизаны тревогой их автора, который, кажется, никогда еще не был так раздосадован бескультурьем и безалаберщиной, процветавшими тогда на той же Камчатке, никогда так сурово не осуждал «лень, невежество и пьянство», никогда так резко не обрушивался на наследие царской национальной политики на Дальнем Востоке. Наблюдая на Камчатке пришлую публику, имеющую «одну только цель — сорвать, пограбить и уехать восвояси», видя, как переселенцы, привыкшие к тому, что «казна должна их кормить и одевать», совершенно перестают работать «на том, мол, основании, что не стоит канителиться», Арсеньев, по его словам, испытывал «полное разочарование». «Люди, — писал он, — что называется, зарвались в деньгах»; «чем больше опекать население, — утверждал он, — тем ниже оно падает в нравственном отношении»; «у этих людей абсолютно нет желания хоть немного подняться в духовном отношении», — и потому «недопуск на Камчатку хищников» Арсеньев считал наиважнейшей мерой для исправления десятилетиями складывавшегося положения.

В Петропавловске Арсеньев с горечью сетовал на запустение: дом Завойко, возглавлявшего героическую Петропавловскую оборону в период Крымской кампании, был заброшен; часовня братской могилы тех лет обречена на разрушение — разваливается кирпич; памятник Берингу покачнулся и грозит падением; «па памятнике Славы, что на косе, карандашом сделано много посторонних записей — неуважение к славе и к памяти погибших». Глядя на постройки времен Завойко и Невельского, на старинную церковь, казармы и цейхгауз, Арсеньев признавался: «Чем-то особенным, сентиментальным веет от этих построек. Невольно переносишься в далекое прошлое и думаешь: как жаль, что я не жил в то время, когда русская армия и флот были гордостью России...»

Чувство глубокого одиночества не раз в эти годы охватывало Арсеньева и усугублялось той суровой обстановкой, в какой ему приходилось работать.

«17 числа, — записывал он в июле 1918 года, — мы подошли к мысу Лопатке. Южная часть Камчатки со стороны моря имеет дикий и неприветливый вид. Голые скалы, всюду снег, типичные сопки или вулканы. Полное впечатление антарктического материка. Казалось, что в этой суровой и дикой стране человек находится под давлением природы. Нигде ни одной лодки, ни одного паруса, на берегах не видно жилищ. Снежная и каменная пустыня. Страна, забытая богом».

И в 1922 году, попав в Ямскую губу, Арсеньев записал в дневнике: «В 8 ч. утра я высадился на берег. Жуткое чувство закралось в сердце, когда я увидел удаляющийся пароход. Я долго стоял на берегу и смотрел долго, смотрел до тех пор, пока он не стал маленьким, едва заметным и, наконец, не скрылся за мысом. Тогда я пошел по берегу к единственному жилому домику, расположенному на длинной косе, отделяющей лагуну от губы... Когда пароход ушел, я сразу почувствовал себя отрезанным от мира...»

В силу ли одиночества и душевного неуюта или по причине возраста — ему исполнялось пятьдесят, — Арсеньев в дневнике 1922 года не однажды мысленно обращается к семье, жалуется на «тоску по дому, по семье», чего в былые годы за ним не замечалось.

Во время плавания в Гижигу судьба в который раз испытала Арсеньева смертельной опасностью, преподнеся ему непредвиденные злоключения: сперва шхуна «Пенжина», на которой он находился, едва спаслась от расправы атамана Бочкарева, желавшего судить экипаж и пассажиров по законам военного времени, а потом она попала в жесточайший тайфун, во время которого в Охотском море погиб японский крейсер с командой около семисот человек и утонуло более двух десятков пароходов и рыболовецких шхун. «Гибель судна казалась неминуемой, — записывал Арсеньев в дневнике 13 сентября, — и вдруг в полночь ветер сразу упал до штиля. Господь бог спас от гибели корабль и 18 человек на нем».

Переход от Ямска до пролива Лаперуза продолжался двадцать два дня и, конечно же, до предела измотал пассажиров «Пенжины» и физически и морально. Зато с какой несдерживаемой радостью Арсеньев записал 23 сентября: «Земля! Земля! Земля! Никогда еще о. Сахалин не был для меня таким дорогим, радостным, как сегодня. Слава богу, путь кончился». И на следующий день: «Обогнули мыс Анива. Слава богу — мы вошли в пролив Лаперуза. Охотское море осталось позади. Прощай, бурное, неприветливое Охотское море. Я тебе не враг, и ты мне не друг. Прощай!»

О путешествиях 1917 — 1923 годов Арсеньев книг не написал.

Он не сделал этого по разным причинам, среди которых хочется, в частности, выделить одну, не самую, наверное, заметную, однако существенную.

В книгах, связанных с Дерсу Узала, путешественник, рассказчик, авторский двойник, при всей его исключительности, остается в то же время человеком определенной социальной среды, с которой он спорит, входит в конфликты, по к которой тем не менее полностью принадлежит. Если же попытаться представить себе гипотетического рассказчика ненаписанных книг о походах 1917 — 1923 годов, то у такого рассказчика прежней арсеньевской позиции уже не было, а твердого положения в новых исторических условиях он пока тоже еще не мог обрести.

Вихрь драматических событий, революционные преобразования, на Дальнем Востоке несколько задержавшиеся, не сразу дали Арсеньеву возможность найти себя в непривычных обстоятельствах.

Когда же к середине двадцатых годов «далекой окраине» вновь потребовались его уникальные знания, его богатейший опыт первопроходца и Арсеньев опять принялся организовывать экспедиции, это отразилось и на его литературных замыслах: примером тому последняя книга Арсеньева «Сквозь тайгу», посвященная походу 1927 года.

Предыдущая главаГлава 14 из 18Следующая глава