— В Неринге бывают события? — спросил я хозяйку.
— Какие события?
— Поджоги, ограбления, убийства, самоубийства?
— За всю Нерингу не ручаюсь, а в Ниде ничего подобного не было.
— Баркас рыбачий в прошлом году затонул, — заметила девочка.
— Так то в море!.. И все равно никто не погиб.
— Неринга спасла?
— Да. Здешние рыбаки не тонут в бурю, их всегда выручает Неринга. Я правду говорю, она у них в сердце.
— Ох, как красиво!
Темные скулы хозяйки вспыхнули.
— Это правда, а коли еще и красиво, то совсем хорошо! Почувствуйте ее в своем сердце и уцелеете.
Вот и советы во спасение начались! Что еще ждет меня в Ниде, как мне прожить завтрашний день? Я, конечно, могу выкупаться в море под черным пиратским флагом и между двумя дождями еще раз подняться на песчаные холмы, кроме того, где-то на берегу есть птичья станция, или как она там называется… Ну, а потом я могу уехать отсюда хоть в Ленинград и осмотреть Литераторские мостки на Волковом кладбище, квартиру Пушкина, Летний сад и Петропавловскую крепость. Все это чушь, мне не отгородиться от случившегося ни мертвыми, ни живыми. Все-таки я больше полагаюсь на живых. Хозяйка придет ко мне в комнату, когда Неринга ляжет спать. Придет, потому что ей тоже одиноко, хотя и на другой лад, и потому что она знает, что между нами ничего не произойдет.
Она пришла вовсе не такой, как я ожидал. Но, придумав ее себе наперед, я не мог освоиться с новым образом и протомился в холодности, запертости и злобе на самого себя. Не знаю, что с ней было, почему она взяла мою руку в свои руки и не отпускала весь вечер, то ласково пожимая, то как-то по-детски принимаясь мять. Жалела она меня или в ней вдруг проснулась нежность, так я и не понял. И еще она допытывалась, какая беда меня постигла. Она думала, что я не хочу говорить. А я просто не мог объяснить. Меня перевели на скамейку запасных — вот и все. Иногда футболисты терпеливо и бодро ждут, когда их вернут на прежнее место, иногда уходят в другую команду, иногда теряют форму и уж ни на что не годятся. Кажется, я принадлежал к числу последних. Любое более прямое объяснение лишь усугубило бы путаницу и неясность. История самой хозяйки покоилась вроде бы на четких определенностях: одна семья, другая семья, муки совести, борьба великодуший. И все-таки разве понимал я, почему костромская сельская учительница оказалась в Куршских дюнах?.. Разве хоть отдаленно прозревал я смысл нынешнего ее существования?.
Весь следующий день, дождливый и холодный, прошел под ушираздирающие звуки старого патефона. Неринга притащила его от подруги вместе с набором заигранных пластинок. Несмотря на дождь, я все же дважды прорвался к морю и еще в парикмахерскую, и всякий раз по возвращении домой меня встречали незабвенные звуки «Цыгана» или «Дружбы» в исполнении Вадима Козина. Музыка сопровождала обед и чай, потом я прилег на диван, и Неринга, удостоверившись, что я не сплю, снова пустила патефон, и Кето Джапаридзе запела низким рыдающим голосом: «Ночью в одиночестве безмолвном помни обо мне».
— Ты так любишь музыку, Неринга? — спросил я за ужином под хрип «В парке Чаир».
Она не расслышала из-за шума, досадливо покосилась на патефон, и я повторил вопрос.
— Нет, — сказала Неринга, — я почему-то не люблю музыку. Я люблю корабли.
— Зачем же ты все время крутишь патефон?
— Для вас, — сказала Неринга, — чтобы вы не были таким грустным.
— Знаешь, по-моему, мне весело. Давай его выключим.
— Давайте, — обрадовалась Неринга. — Только если вам правда весело?
— Правда. Честное слово. Клянусь!
Потом мы смотрели альбом с журнальными и газетными вырезками, изображавшими самые разные корабли: от старинных каравелл и фрегатов до современных пассажирских гигантов и авианосцев.
— А какие корабли ты хочешь строить?
— Таких здесь нет, — Неринга покраснела и захлопнула альбом и захлопнула себя.
— Не космические, надеюсь? — все же спросил я. Она отрицательно замотала головой, но ничего больше не сказала.
Как всегда, Неринга очень рано ушла спать. Я пожалел, что нельзя завести патефон, его хриплый голос стал голосом заботы и дружбы, но Неринга спала в закутке возле кухни, а патефон не имел регулятора громкости.
Ближе к ночи пришла хозяйка, пахнущая дождем.
Мы снова долго сидели в темноте, но она уже не держала меня за руку. Мы перекидывались редкими неловкими словами, скрывали друг от друга зевки и все же не могли прервать это странное, нелепое и чем-то нужное нам обоим бдение…
Утром Неринга неожиданно сказала мне:
— Когда я вырасту, я не выйду за вас замуж.
— Почему?
— Я думала, вы дружите со мной, а вы дружите с мамой.
Она отнесла патефон с пластинками назад к подруге и сама на все утро исчезла из дома. Правда, после обеда она заглянула в комнату и, увидев, что я бесцельно валяюсь на диване, сказала:
— Ох, горе мое, идемте смотреть, как рыбаки сеть выбирают.
Но именно в этот день то нежное и странное, что завязалось у меня с учительницей и ее дочерью, сразу и резко оборвалось. Вдалеке зазвучали шаги хозяина, и случайный постоялец, хоть и заинтересовавший собой на миг, как и все остальное, маленькое и наносное в жизни матери и дочери, отошел прочь, сгинул, будто и не бывал. Проще говоря, хозяйка получила известие, что приезжает из Калининграда Виктор Шур, отец ее детей.
У хозяйки расцвел рот. Я не видел у женщин таких пунцовых губ. У нее воссияли глаза. Мне не доводилось видеть на человеческом лице таких фиалковых озер. У нее расцвело тело. Ее худоба вдруг стала спортивной литой силой, красиво напряглись мышцы долгих, стройных ног. В ней без устали творился грозовой, рокочущий хохоток. Он сопровождал все ее вихревые метания по дому, колдовство над тестом для пирогов, готовку всевозможной снеди, уборку дома. В ней появилось наряду с внешней подтянутостью что-то размашистое и простецкое: она поругивалась, искажала слова, смещала ударения. Почему-то я все время попадался ей под руку, мешая что-то убрать, повесить, снять, достать. В конце концов я попросил разрешения перебраться на чердак. «Так всем будет удобнее», — сказал я.
— Эка умница! — в новой своей речевой манере, похохатывая, одобрила меня хозяйка. — На чердаке сухо, чисто, смолой пахнет. Лежачок мы туда перетащим, постелю постелим, не жизнь — ягода!
На подмогу была призвана Неринга, и мое переселение состоялось. Неринга, как я понял, тоже готовилась к приезду отца, но на свои лад, в тишине и сосредоточенности. Она почти не выходила из закутка. Иногда оттуда доносился ее голос, похоже, она разучивала стихотворение.
Вытолкнутый не только душевно, но и физически из обихода этой маленькой семьи, я впал в сонливую вялость. Мне не хотелось ни купаться, ни гулять, ни просто двигаться, ни читать, ни даже думать. Я валялся на койке, то подремывая, то слушая, как близко и гулко барабанит дождь по крыше, — это, как и полусон, избавляло от необходимости думать. Из слухового окошка улица казалась недосягаемо далекой и опасной чуждостью своего нового облика. Я решил не выходить больше из дома. На чердаке и правда было чисто, сухо, пусто и крепко пахло смолой. Как перевалочная станция на пути к небытию чердак был хоть куда!
Все же вечером обо мне вспомнили, и на чердак явилась Неринга звать меня вниз. Я понял, что первая радость семьи от свидания с Виктором уже пережита, а с ней минуло и то убийственное безразличие к посторонней жизни, что для меня обернулось чердачной заброшенностью. Меня привели в кухню, тепло познакомили с Виктором и усадили за праздничный стол. Я, как то обычно бывает, представлял себе Виктора другим: романтичнее, загадочнее. Глина, солома, незабудки уделили ему свои краски: рыжеватое, загарно-веснушчатое лицо с двумя голубыми капельками, желтые, мягкие волосы. В профиль он был тощ, долговяз, тонок. Безмерно длинное, как вечерняя тень, худое тело венчала маленькая, косо посаженная, будто наклоненная к плечу голова. Но в фас впечатление резко менялось: он не казался таким высоким и уж ни в коей мере — хрупким. Очень широкие покатые плечи, широченная плоская грудь, длинные сильные руки с кистями-лопатами возводили его в ранг богатыря.
На нем были широкие, потертые брюки цвета конского навоза с красноватой искоркой, парусиновая рубашка с закатанными рукавами и широко распахнутым воротом, тяжелые горные ботинки. Когда мы знакомились, он отложил в сторону хозяйкину туфлю, к которой приколачивал каблук. И все долгое время, что мы сидели за столом, он не прекращал работы. Его огромным и прекрасным рукам невозможно было оставаться без дела. Разделавшись с каблуком, он произвел смотр остальной обуви, сваленной в кучу возле печки, достал башмаки Неринги и занялся их ремонтом. Приведя в порядок обувь, он склеил рамочку для фотографий, выстругал шестик, чтобы поддерживать разросшийся кактус, после чего погрузился в механизм ходиков, вечно убегающих вперед. Он почти не разговаривал, лишь изредка улыбался. Мне казалось, он приглядывается ко мне, не совсем понимая, какое место занимаю я в бывшей его семье: то ли просто постоялец, то ли еще что-то. Но в этой приглядке не было недоброжелательства, он охотно чокался со мной и выпивал духом стопочку, не морщась и не закусывая. Разговора у нас не получилось. Неринга с молчаливым обожанием глядела на отца, хозяйка цвела устами, фиалковостью глаз, телом, предвкушающим счастье, Виктор мастерил, я тихо разлучался с остатками каких-то иллюзий. И все это окутывал странный уют. Мы не были защищены лишь от самих себя, от бед же большого, темного мира за окнами нас прикрывали плечи, грудь и руки-лопаты доброго богатыря Виктора-Наглиса.
Починив ходики, Виктор принялся за развалившийся табурет. Приятно было следить за его точными, красивыми движениями. Какой чудесный инструмент человеческая рука!..
— Так, говоришь, Юлька в Советск перебралась? — несколько раз спрашивала хозяйка с коротким странным смешком.
— Да… в Тильзит… — кротко вздыхал Виктор.
К тому не позднему еще часу, когда мы поднялись из-за стола, Виктор успел многое сделать, но для богатыря все это было что мыльные пузыри пускать. Он алчно поглядывал вокруг, ища, к чему бы еще приложить силу. Он уже решил было отциклевать пол, но хозяйка воспротивилась: завтра на то день будет!
Виктору непременно хотелось проводить меня на чердак. Теперь я уже знал, откуда у Неринги ее заботливая услужливость. Отец с дочерью взяли по карманному электрическому фонарю, и мы целой процессией поднялись наверх. Здесь Виктору не понравилось, что на лампочке, соплей свисающей с потолка, нет абажура. Он кубарем скатился по лестнице, вернулся с куском картона, ножницами, цветной бумагой и клеем. Я не успел выкурить сигарету, а уж абажур был готов. Отец и дочь придирчиво осмотрели мои хоромы, словно прикидывая, чего бы еще тут улучшить, и, пожелав мне спокойной ночи, удалились.
Проснулся я от солнца, бьющего в слуховое окно. Это было так непривычно и радостно, что я рассмеялся. Похоже, это тоже работа нашего всесильного Виктора, он разогнал облака и надраил солнце, как медный таз, до полного блеска.
Я сошел вниз. Непроспавшаяся хозяйка вяло бренчала посудой. Вбежала Неринга и попросила у матери гвозди. Виктор что-то мастерил во дворе. Неринга больше не хромала. Отец травами вылечил ей ногу. Выглянув наружу, я увидел во дворе широкую спину Виктора, он ремонтировал деревянный домик летней уборной.
Тяжело было наблюдать сонную одурь на припухшем хозяйкином лице, и, прихватив кусок пирога, я присоединился к Виктору. До полудня мы провозились с уборной, а затем пошли купаться. Пиратский флаг еще развевался на берегу, но шторм утих. Спокойная некрупная волна мерно накатывала на берег. Впервые за дни моего пребывания здесь можно было всласть поплавать.
Пока я купался, Виктор соорудил из простыни, полотенец и колышков отличный тент. Мне казалось, я что-то разгадал в безотказном очаровании этого неяркого, молчаливого и душевно вроде бы вялого человека. Он был кукушкой наизнанку: та откладывает яйца в чужие гнезда, а он, где бы ни появлялся, начинал строить гнездо, не задаваясь мыслью, ему ли, другому ли оно послужит.
За этот день он построил таких гнезд несколько: на дальнем пляже, в стороне поселка Рыбачье, где море было особенно тихим, он соорудил песчаную пещерку и очаг, на котором сварил кофе; в лесу, куда мы отправились по грибы и быстро набили рубашки и майки желтыми моховиками, он сложил шалаш из суховершка, и здесь мы перетерпели золотой грибной ливень; возле шоссе, по пути к «птичьей станции», он соорудил шатер из сосновых ветвей, и там мы плотно закусили бутербродами и пирогами, которые он предусмотрительно захватил из дома.
На биостанцию мы пришли уже под вечер. В десятке метров от шоссе, за низкорослыми соснами, над гофрированным песком — здесь начинались дюны — были натянуты сети, подобные рыбацкому неводу. Можно было подумать, что они предназначены для лова летающих рыб. Печальной заброшенностью и безумием веяло от этого клочка земли, края песчаного пустыря, невесть зачем пойманного сетью. А потом мы увидели темные комочки, застрявшие в ячеях сети. Маленькое лицо Виктора искривилось страданием, он подошел к сети и ловкой нежностью своих удивительных рук высвободил комочек. Бесформенная кучка перьев зашевелилась, встряхнулась, вытянулась, приподнялись и опустились крылышки, и на ладони Виктора оказалась изящная птичка. Повернув головку, птичка посмотрела на Виктора черными точечками и, сделав одно лишь острое движение крыльями, вмиг исчезла.
Виктор принялся распутывать другую птичку, и я, подчиняясь страдальческому выражению его лица, неумело, страшась причинить боль живому существу, стал освобождать отчаянно трепыхавшегося скворца. Мы далеко не исчерпали всей меры добрых дел, когда на нас с гневным криком налетела, сама-то чуть больше скворца, служащая этой станции.
— Как вам не стыдно! — говорила она, чуть не плача. — Я вызову милицию, вас арестуют, посадят в тюрьму. И поделом, поделом вам, безобразники!