К книге
Последняя границаГлава 8
56%
Глава 8
9

В первые минуты после полученного удара Рейнольдс мало что чувствовал, как будто прикосновение железных оков к его запястьям и лодыжкам лишило его способности реагировать. Но после этого на него медленно накатилась первая волна одеревенелого недоумения, затем потрясения, невозможности поверить в происходящее и досады от того, что это случилось вновь, а потом пришло горькое, невыносимое осознание, что их так легко поймали в эту ловушку и что комендант играл с ними и жестоко их обманул и вот теперь они пленники, заточенные в страшной «Сархазе», и если они когда-нибудь и выйдут отсюда, то только полностью подконтрольными существами, сломанными, пустыми оболочками людей, которыми были когда-то.

Он покосился на Янчи, чтобы увидеть, как старший товарищ воспринял этот сокрушительный удар, окончательный крах всех их планов, фактически смертный приговор. Но Янчи, похоже, никак не реагировал. Его лицо было спокойно, он смотрел на коменданта задумчивым, оценивающим взглядом – Рейнольдс подумал еще, что удивительным образом этот взгляд похож на тот, которым комендант смотрит на Янчи.

Когда последняя из железных оков застегнулась на ножке стула, начальник стражи вопросительно посмотрел на коменданта. Тот махнул рукой, отпуская его.

– Они хорошо прикованы?

– Абсолютно надежно.

– Ну что ж, хорошо. Можете идти.

Начальник стражи колебался.

– Это опасные люди…

– Знаю, – терпеливо сказал комендант. – Как вы думаете, зачем я счел нужным вызвать целый отряд? Теперь им не оторваться от стульев, а стулья привинчены к полу. Вряд ли они просто возьмут и испарятся.

Он подождал, пока закроется дверь, сложил тонкие пальцы домиком и продолжил говорить тихим и четким голосом:

– Сейчас, господа, самый подходящий момент позлорадствовать: признающийся во всем британский шпион – эта запись, мистер Рейнольдс, произведет международную сенсацию, когда ее будут слушать в Народном суде, – и доблестный руководитель самой организованной в Венгрии группы по вывозу людей и антикоммунистической шайки – оба накрыты одним махом. Но обойдемся без злорадства: оно бесполезно и отнимает время, оставим это удовольствие дуракам и кретинам. – Он слегка улыбнулся. – Кстати, раз уж зашла речь о кретинах, приятно все-таки иметь дело с людьми умными, принимающими неизбежное и имеющими достаточно здравого смысла, чтобы обойтись без обычного битья себя в грудь, причитаний, отрицания очевидного и гневных попыток убедить меня в своей невиновности.

Мне также не нужны театральность, затяжные кульминации, нагнетание напряжения и излишняя скрытность, – продолжил он. – Время – самый наш ценный дар, и тратить его впустую – непростительное преступление… Наверняка вы думаете сейчас – мистер Рейнольдс, будьте добры, последуйте примеру вашего друга и воздержитесь от того, чтобы зря причинить себе травму, испытывая на прочность эти оковы, – вы сейчас думаете, говорю я, о том, как так получилось, что вы оказались в таком плачевном положении. Нет причин, по которым вы не должны это узнать, причем сейчас же. – Он посмотрел на Янчи. – С сожалением сообщаю вам, что ваш блестяще одаренный и невероятно смелый друг, который так долго и с таким фантастическим успехом маскировался под майора органов государственной безопасности, наконец выдал вас.

Наступило продолжительное молчание. Рейнольдс без всякого выражения смотрел на коменданта, потом перевел взгляд на Янчи. Лицо Янчи было совершенно спокойно.

– Такое может случиться в любой момент. – Он помолчал. – Конечно, непреднамеренно. Абсолютно.

– Так и было, – кивнул комендант. – У полковника Йозефа Хидаша, с которым капитан Рейнольдс уже успел познакомиться, с некоторых пор возникло какое-то чувство – он не мог назвать это иначе, это было даже не подозрение – по отношению к майору Ховарту. – (Рейнольдс впервые услышал имя, под которым Граф был известен в ДГБ.) – Вчера это чувство переросло в подозрение и уверенность, и он с моим добрым другом Фурминтом приготовил ловушку, где приманкой послужило название этой тюрьмы и возможность доступа в кабинет Фурминта на время, достаточное для того, чтобы завладеть некоторыми документами и печатями, – эти бумаги сейчас лежат передо мной на столе. При всей своей несомненной гениальности ваш друг угодил в эту ловушку. Все мы люди.

– Его уже нет в живых?

– Он жив, в добром здравии и пока еще в блаженном неведении о том, что нам все известно. Его отправили на охоту за призраками, чтобы он сегодня не мешался под ногами. Я полагаю, что полковник Хидаш желает лично произвести арест. Я ожидаю, что он приедет сюда сегодня утром – потом, в течение дня Ховарт будет схвачен, в полночь отдан под военный трибунал на проспекте Андраши и казнен – но, боюсь, не быстро.

– Ну конечно. – Янчи мрачно кивнул. – Он будет умирать постепенно в присутствии всех офицеров и сотрудников ДГБ, работающих в городе, чтобы ни у кого больше не возникло искушения подражать ему. Глупцы, слепые, набитые дураки! Неужели они не понимают, что другого такого не будет?

– Боюсь, я с вами согласен. Но это не моя прямая забота. Как вас зовут, друг мой?

– Зовите меня Янчи.

– Угу, пока так. – Он снял пенсне и задумчиво постучал им по столу. – Скажите, Янчи, что вы знаете о нас, сотрудниках политической полиции, – о том, кто мы и какие мы есть?

– Это вы мне расскажите. Вам же этого самому хочется.

– Хорошо, я вам расскажу, хотя, думаю, вы и так знаете. Наши сотрудники, за исключением малой части, – властолюбцы, болваны, для которых служба у нас хороша тем, что не требует умственных усилий, конечно же, садисты, чьей натуре претит любая нормальная человеческая работа, профессионалы со стажем – те же самые ребята, что тащили кричащих людей из постелей, служа в гестапо, они и сейчас делают то же самое для нас, – а также те, кого разъедает обида на общество. К последней категории принадлежит полковник Хидаш, еврей, чей народ прошел в Центральной Европе через немыслимые страдания, сегодня он – один из ярчайших представителей ДГБ. Есть, разумеется, и такие, кто верит в коммунизм, – их ничтожное меньшинство, но тем не менее они, безусловно, самые страшные и опасные из всех, потому что это автоматы, одержимые идеей государства, а их моральные качества или заморожены, или совершенно атрофировались. Фурминт – один из таких. И Хидаш, как это ни странно.

– Вы, должно быть, ужасно уверены в себе, – в первый раз заговорил Рейнольдс, медленно выдавливая слова.

– Он же комендант тюрьмы «Сархаза», – сказал Янчи, и это стало ответом на реплику Рейнольдса. – Зачем вы нам это рассказываете? Вы же сказали, что пустая трата времени вам отвратительна.

– Так и есть, уверяю вас. Позвольте мне продолжить. Когда дело касается деликатного вопроса, как завоевать чье-либо доверие, у представителей всех этих категорий в приведенном мной списке есть одна общая черта. Все они, за исключением Хидаша, – жертвы навязчивой идеи, закостенелого консерватизма – и несколько предвзятого догматизма – их непоколебимой убежденности в том, что путь к сердцу человека…

– Избавьте нас от вычурных фраз, – буркнул Рейнольдс. – Вы хотите сказать, что, если им нужно что-то узнать от человека, они это из него выколачивают.

– Грубовато, но восхитительно кратко, – пробормотал комендант. – Ценный урок экономии времени. Продолжая в том же духе лаконизма, скажу, что мне поручено завоевать ваше доверие, господа, точнее, получить чистосердечное признание от капитана Рейнольдса, а у Янчи узнать его настоящее имя, а также масштаб и методы работы его организации. Вы ведь и сами знаете о почти неизменных методах, применяемых упомянутыми мной… э-э-э… коллегами. Беленые стены, слепящий свет, бесконечные, повторяющиеся, изматывающие вопросы – все это продуманно чередуется с битьем по почкам, вырыванием зубов и ногтей, выкручиванием больших пальцев и другими отвратительными методами средневековой камеры пыток с использованием соответствующих приспособлений.

– Отвратительными? – тихо переспросил Янчи.

– Для меня – да. Мне, бывшему профессору нейрохирургии, работавшему в Будапештском университете и лучших больницах, крайне неприятен весь этот средневековый подход к процедурам ведения допроса. Вообще-то, любые допросы неприятны, но в этой тюрьме я получил уникальные возможности для наблюдения за нервными расстройствами и более глубокого, чем когда-либо, проникновения в сложнейшие механизмы работы нервной системы человека. В наше время меня могут порицать, будущие же поколения, возможно, оценят меня иначе… Уверяю вас, я не единственный медик, руководящий тюрьмой или лагерем. Мы очень помогаем властям, а они не меньше помогают нам.

Он помолчал, затем почти застенчиво улыбнулся:

– Простите меня, господа. Я с таким энтузиазмом отношусь к своей работе, что порой слишком увлекаюсь. К делу. У вас есть информация, которую вы должны нам сообщить, и она не будет добываться из вас средневековыми методами. От полковника Хидаша я уже узнал, что капитан Рейнольдс бурно реагирует на причиненную ему боль и с ним, вероятно, будет трудновато. Что касается вас… – Он медленно оглядел Янчи. – Мне кажется, я никогда не видел на человеческом лице следов и теней стольких страданий – теперь страдания для вас сами могут быть лишь тенью. Не пытаясь польстить вам, скажу, что я не могу представить себе физическую пытку, которая могла бы вас хоть в какой-то степени сломить.

Он откинулся на спинку кресла, зажег длинную тонкую сигарету и устремил на них испытующий взгляд. Так прошло больше двух минут, и он снова подался вперед:

– Что ж, господа, я, пожалуй, вызову стенографиста?

– Как вам будет угодно, – учтиво сказал Янчи. – Но нам не хотелось бы и дальше впустую тратить ваше время, мы и так уже достаточно его потратили.

– Другого ответа я и не ожидал. – Он нажал на кнопку, быстро сказал несколько слов в микрофон, спрятанный в ящичек, и опять откинулся на спинку кресла. – Вы, конечно, слышали о русском физиологе Павлове?

– Видимо, это святой покровитель ДГБ, – съязвил Янчи.

– Увы, в нашей марксистской философии нет святых, и Павлов, к сожалению, не был ее поклонником. Но, по сути, вы правы. Путаник, грубый первопроходец во многих направлениях, но все же это человек, которому более продвинутые из нас… э-э-э… дознавателей, многим обязаны и…

– Мы прекрасно знаем, кто такой Павлов, знаем про его собачек и условные рефлексы, – резко оборвал его Рейнольдс. – Это тюрьма «Сархаза», а не Будапештский университет. Избавьте нас от лекций по истории промывания мозгов.

В первый раз за все это время деланое спокойствие коменданта дало трещину, и его широкие скулы тронул румянец, но он тут же снова взял себя в руки.

– Вы, конечно же, правы, капитан Рейнольдс. Нужно обладать определенной, скажем так, философской отстраненностью, чтобы оценить… Но я опять за свое. Я просто хотел сказать, что сочетание наших передовых разработок, основанных на физиологических методах Павлова, и некоторых… э-э… психологических процессов, с которыми вы скоро познакомитесь, позволяет добиться совершенно невероятных результатов. – Было что-то леденящее, пугающее в отстраненном энтузиазме этого человека. – Мы способны сломать абсолютно любого человека – и сломать так, что не останется ни малейшей царапины. Если не принимать во внимание неизлечимых умалишенных, которые и так уже сломлены, исключений не бывает. Ваш англичанин с истинно английской выдержкой из художественной литературы – и, насколько я знаю, из реальной жизни тоже – в конце концов ломается, как и все остальные. Старания американцев обучить своих военнослужащих противостоять тому, что западный мир так грубо называет промывкой мозгов – давайте лучше будем называть это реинтеграцией личности, – оказались настолько же жалкими, сколько и безнадежными. Мы сломали кардинала Миндсенти за восемьдесят четыре часа и можем сломать любого.

Он замолчал, когда в комнату вошли трое в белых халатах с флягой, чашками и небольшой металлической коробкой, и подождал, пока они нальют из фляги в две чашки, – очевидно, это был кофе.

– Господа, это мои ассистенты. Извините за белые халаты – грубый психологический прием, который мы находим эффективным при работе с большинством наших… э-э-э… пациентов. Кофе, господа. Пейте.

– Будь я проклят, если я его выпью, – холодно сказал Рейнольдс.

– Если не выпьете, к вам придется применить унизительную процедуру зажимания носа и принудительного кормления через трубку, – устало произнес комендант. – Не будьте ребенком.

Рейнольдс выпил поданный ему напиток, Янчи тоже. На вкус он был как обычный кофе, но как будто крепче и горче.

– Это настоящий кофе, – улыбнулся комендант. – Но в него добавлено химическое вещество, известное под названием актедрон. Пусть вас не обманывает его действие, господа. В первые минуты вы почувствуете возбуждение, решимость сопротивляться, какой раньше никогда не испытывали, но затем начнутся довольно сильные головные боли, вы почувствуете головокружение, тошноту, неспособность расслабиться и войдете в состояние некоторой спутанности сознания – дозу, разумеется, придется повторить. – Он посмотрел на одного из ассистентов, жестом показал на шприц, который тот держал в руке, и продолжил свое объяснение. – Мескалин вызывает психическое состояние, очень похожее на шизофрению, это вещество, как мне кажется, становится все более популярным среди писателей и других деятелей искусства в западном мире. Я не рекомендовал бы им принимать его вместе с актедроном.

Рейнольдс пристально смотрел на него, и ему стоило некоторых усилий не содрогнуться. Было что-то дьявольское, что-то ненормальное, дурное и бесчеловечное в том, как спокойно, с мягким профессорским юмором комендант говорит об этом, и тем более дьявольское и бесчеловечное, что он не вкладывал намеренно в свои слова такого смысла – в них было только леденящее душу полное безразличие человека, чье беспредельное, всепоглощающее, ненасытное желание продолжать дело своей жизни не оставляло места для простого человеческого сочувствия… Комендант заговорил снова:

– Позже я введу новое вещество – моей собственной разработки, – оно открыто совсем недавно, и я еще не успел дать ему название. Может быть, «Сархазазин», господа – или это будет чересчур вычурно? Уверяю вас: если бы мы получили его несколько лет назад, добрый кардинал не продержался бы и двадцати четырех часов, не то что восьмидесяти четырех. Совместное действие этих трех препаратов, после того как, возможно, будет введено по две дозы каждого, доведет вас до состояния абсолютного умственного истощения и упадка сил. Тогда неизбежно наступит время правды, и мы добавим в ваши умы то, что сочтем нужным, – это и будет для вас правдой.

– И вы нам все это рассказываете? – медленно проговорил Янчи.

– А почему бы и нет? В данном случае предупрежден не значит вооружен: процесс необратим. – Спокойная уверенность, звучавшая в его голосе, не оставляла места для сомнений. Он сделал знак санитарам в белых халатах удалиться и нажал кнопку у себя на столе. – Идемте, господа, пора показать вам ваши покои.

Почти сразу же в кабинете вновь появилась стража, отстегнула по очереди ноги и руки задержанных от подлокотников и ножек стульев, затем сковала арестантам запястья и лодыжки – и все это с быстротой и ловкостью профессионалов, исключающей даже саму идею побега. Янчи и Рейнольдс встали, и комендант повел их из кабинета. По сторонам шагали два надзирателя, и еще по одному, с пистолетами наготове, – позади каждого из двух арестантов. Строже мер предосторожности нельзя было бы придумать.

Комендант провел их по утоптанному снегу внутреннего двора, потом через охраняемый вход в здание с массивными стенами и зарешеченными окнами, а затем они двинулись по узкому, тускло освещенному коридору. Пройдя половину его длины, у каменных ступеней, ведущих вниз, во мрак, комендант остановился перед какой-то дверью, дал знак одному из надзирателей и повернулся к двум арестантам:

– Последняя мысль, господа, последнее впечатление, которые вы возьмете с собой в подземелье, пока еще проводите свои последние часы на земле как люди, которыми всегда себя считали. – Щелкнул ключ в замке, и комендант распахнул дверь ногой. – После вас, господа.

Ковыляя в кандалах и спотыкаясь, Рейнольдс и Янчи вошли в камеру и, чтобы не упасть, ухватились за спинку старомодной железной кровати. На ней лежал и дремал человек, и Рейнольдс, почти не удивившись – он ожидал этого с того момента, когда комендант остановился за дверью, – увидел, что это Дженнингс. Изможденный, исхудавший, постаревший на несколько лет по сравнению с тем, каким он предстал Рейнольдсу три дня назад, он дремал на грязном соломенном тюфяке, но почти сразу же проснулся, и Рейнольдс невольно почувствовал что-то вроде удовлетворения, когда убедился в том, что если старик и утратил что-то, то уж точно не свою непреклонность: Дженнингс с трудом поднялся, но в его выцветших глазах снова пылал огонь.

– Что это, черт возьми, за вторжение? – Он говорил по-английски, на единственном языке, который знал, но Рейнольдс видел, что комендант понимает его. – Что, негодяи проклятые, недостаточно намучили меня, чтобы выходные без… – Он осекся, узнав Рейнольдса, и уставился на него. – Значит, и вас изверги сцапали?

– Это было неизбежно, – на правильном английском сказал комендант. Он повернулся к Рейнольдсу. – Вы проделали весь этот путь из Англии, чтобы встретиться с профессором. Вы с ним встретились. Теперь можете попрощаться. Он уезжает сегодня после обеда – точнее, через три часа – в Россию. – Комендант обратился к Дженнингсу: – Условия в дороге чрезвычайно неважные – мы договорились, чтобы к поезду на Печ[9] прицепили специальный вагон. Он довольно комфортабельный.

– На Печ? – Дженнингс сверкнул на него глазами. – И где, черт возьми, находится этот Печ?

– В ста километрах к югу отсюда, мой дорогой Дженнингс. Аэропорт Будапешта временно закрыт из-за снегопада и обледенения, но, по последним данным, аэропорт Печа пока открыт. Специальным рейсом вы и… э-э-э… еще несколько особых персон вылетите оттуда.

Дженнингс оставил его слова без ответа, повернулся и вперил взгляд в Рейнольдса:

– Насколько я понимаю, мой сын Брайан прибыл в Англию?

Рейнольдс молча кивнул.

– А я по-прежнему здесь! Великолепно же вы справились со своим заданием, молодой человек, ничего не скажешь. Что, черт возьми, теперь будет, одному богу известно.

– Сэр, я не могу передать, как мне жаль. – Рейнольдс поколебался, потом решился. – Но вы должны знать. Мне запрещено говорить это вам, но в этот раз – и только в этот – к черту запреты. Ваша жена… Операция вашей жены прошла на сто процентов успешно, и она уже практически здорова.

– Что! Что вы такое говорите? – Дженнингс схватил Рейнольдса за лацканы кителя и, хотя был на двадцать килограммов легче своего младшего визави, стал ощутимо трясти его. – Вы лжете, я знаю, вы лжете! Хирург сказал…

– Хирург сказал то, что мы велели ему сказать, – невозмутимо оборвал его Рейнольдс. – Знаю, что это непростительно, но было важно вернуть вас домой, и нужно было использовать все возможные рычаги. Но теперь это уже не имеет никакого значения, так что вам можно знать об этом.

– Боже мой, боже мой! – Реакции, которой ожидал Рейнольдс от такого человека, как профессор с его репутацией, – почти неистового гнева по поводу того, что его так долго и так жестоко дурачили, – не последовало. Вместо этого он рухнул на кровать, словно вес тела стал непосильным для его старых ног, и счастливо заморгал, роняя слезы. – Это чудесно, я не могу передать словами, как это хорошо… А ведь всего несколько часов назад я был уверен, что никогда больше не смогу быть счастлив!

– Весьма интересно, все это весьма интересно, – пробормотал комендант. – И после этого Запад имеет наглость обвинять нас в бесчеловечности.

– Верно, верно, – тихо отозвался Янчи. – Но Запад, по крайней мере, не накачивает своих жертв актедроном и мескалином.

– Что? О чем это вы? – Дженнингс поднял глаза. – Кого это накачали?..

– Нас, – мягко прервал его Янчи. – Нас ждет справедливый суд и потом расстрел на рассвете, но сначала нас подвергнут современному эквиваленту колесования.

Дженнингс вытаращил глаза на Янчи и Рейнольдса, и недоверие на его лице постепенно сменилось ужасом. Он встал и посмотрел на коменданта:

– Это правда? То, что говорит этот человек?

– Он, конечно, преувеличивает, но… – Комендант пожал плечами.

– Значит, правда, – тихо произнес Дженнингс. – Мистер Рейнольдс, хорошо, что вы сказали мне про жену: теперь этот рычаг уже не нужен. Но сейчас уже слишком поздно, я понимаю это, как начинаю понимать и многое другое – и узнавать новое. Но кого-то и чего-то мне уже никогда не увидеть.

– Вашу жену. – Слова Янчи были не вопросом, а утверждением.

– Мою жену, – кивнул Дженнингс. – И моего мальчика.

– Вы увидите их, – тихо сказал Янчи. В его тоне была такая неколебимая уверенность, что все уставились на него, наполовину убежденные в том, что он обладает каким-то знанием, недоступным им, а наполовину – в том, что он сумасшедший. – Обещаю вам, доктор Дженнингс.

Старик пристально смотрел на него, затем надежда в его глазах угасла.

– Вы очень добры, мой друг. Религиозная вера – опора…

– Вы увидите их на этом свете, – перебил его Янчи. – И скоро.

– Уведите его, – коротко приказал комендант. – Он уже сходит с ума.

Майкл Рейнольдс лишался рассудка, медленно, но неотвратимо сходил с ума, и самым ужасным было, что он знал об этом. Но с момента последней принудительной инъекции, последовавшей вскоре после того, как их привязали ремнями к стульям в подвале, он ничего не мог поделать с безжалостным нарастанием этого безумия, и чем больше он с ним боролся, чем решительнее старался не обращать внимания на симптомы, боль, мучительное давление на мозг и тело, тем острее чувствовал эти признаки, тем глубже впивались в его разум дьявольские химические когти, раздиравшие его разум на части.

Руки и ноги Майкла были пристегнуты к стулу с высокой спинкой поясным ремнем и ремнем для бедер, и он отдал бы все, чем когда-либо владел или мог бы владеть, за благословенное высвобождение из этих уз, за то, чтобы броситься на пол или на стену, корчиться и биться в конвульсиях, сгибать и разгибать, и снова сгибать и разгибать каждый мускул тела – все, что угодно, в отчаянной попытке ослабить этот нестерпимый зуд и пугающее напряжение, создаваемое десятью тысячами прыгающих, звенящих нервных окончаний по всему телу. Это была старая китайская пытка щекотанием подошв, только усиленная во сто крат, и здесь были задействованы не перья, а бесчисленные коварные прощупывающие иглы актедрона, вонзающиеся в каждое нервное окончание, доводя его до неистового исступления, до немыслимого уровня бешеного возбуждения.

По всему организму прокатывались волны тошноты, внутри словно свили гнездо осы, сотни жужжащих крыльев бились о стенки желудка, было трудно дышать, и горло все чаще и чаще страшно сдавливало, он задыхался, не хватало воздуха, волнами поднималась паника, а потом в последний момент наступало освобождение, он хватал ртом воздух, впуская его поток в изголодавшиеся легкие. Но хуже всего дело обстояло с головой, с разумом. В голове было темно и сумбурно, края сознания стали рваными и шерстистыми, все больше терялась связь с реальностью, несмотря на все его сознательные, отчаянные попытки уцепиться за те крупицы рассудка, которые еще оставляли ему актедрон и мескалин. Затылок словно сдавило тисками, глаза ужасно болели. Он стал слышать голоса, они звали издалека, и, когда последние остатки рассудка выскользнули из его совсем ослабевшей хватки и погрузились во тьму, он знал – хотя и способность хоть что-то знать уже покидала его, – что темная пелена безумия полностью окутала его своими плотными, удушающими складками…

Но голоса все равно звучали – они пробивались даже в эти черные глубины. Что-то как будто говорило ему, что теперь это не голоса, а лишь один голос, и этот голос не говорил с ним, не шептал что-то безумное в темных закоулках сознания, как все предыдущие голоса, а кричал, звал его с силой, проникавшей даже сквозь складки сумасшествия, с отчаянной, неотразимой настоятельностью, которую не может пропустить мимо ушей человек, в ком осталась хоть капля жизни. Он с упрямой настойчивостью звучал раз за разом, с каждым мгновением делаясь все громче и громче, пока наконец что-то не проникло во тьму, окутывавшую Рейнольдса. Оно приподняло самый уголок этого савана и позволило ему на мгновение узнать голос. Это был хорошо знакомый ему голос, но таким он его никогда не слышал. До него смутно дошло, что это голос Янчи, и Янчи что-то кричал ему снова и снова.

– Держите голову выше! Ради бога, не опускайте голову! Держите голову выше, не опускайте голову! – повторял и повторял он, словно это были слова какой-нибудь безумной молитвы.

Не размыкая век, медленно, трудно, один мучительный сантиметр за другим, Рейнольдс поднял голову с груди, словно это был страшно огромный груз, пока затылок не уперся в высокую спинку кресла. Некоторое время он оставался в этом положении, пытаясь отдышаться, как бегун на длинную дистанцию в конце изнурительного забега, а затем его голова снова стала клониться вниз.

– Держите голову! Я же сказал, не опускайте ее! – Слова Янчи звучали как команда, и Рейнольдс вдруг ясно и отчетливо понял, что Янчи хочет передать ему, поделиться с ним той фантастической силой воли, которая позволила ему выбраться с Колымы и вернуться живым через нехоженые морозные пустынные пространства Сибири. – Говорю вам, держите ее! Вот так лучше, так лучше! А теперь откройте глаза и посмотрите на меня!

Рейнольдс открыл глаза и посмотрел на него. Казалось, кто-то накрыл глаза Рейнольдса толстой свинцовой оболочкой – такое усилие пришлось ему приложить, но он все-таки разомкнул веки и рассеянным взглядом окинул погруженный во мрак подвал. Сначала он ничего не увидел и подумал, что ослеп, перед глазами лишь плыл какой-то мутный туман, а потом вдруг понял, что это и есть мутный туман, вспомнив, что каменный пол на пятнадцать сантиметров залит водой и весь подвал обвит паровыми трубами: парная, влажная жара, хуже любой турецкой бани, в которой ему когда-либо пришлось побывать, была частью применяемых к ним методов.

Наконец, как будто сквозь запотевшее матовое стекло, он увидел Янчи. Тот сидел метрах в двух с половиной от него на точно таком же стуле, как и Рейнольдс. Голова Янчи непрерывно качалась из стороны в сторону, челюсти все время двигались, кисти связанных рук то судорожно разжимались, то сжимались – так Янчи пытался снять накопившееся напряжение, изощренно нагнетаемое мучительное возбуждение своей взвинченной нервной системы.

– Михаил, не давайте голове снова упасть, – настоятельно посоветовал он. Даже в этом тяжелом состоянии Рейнольдса поразило, что Янчи назвал его по имени – впервые за все время, – произнеся его так же, как дочь. – И ради всего святого, не закрывайте глаза. Не позволяйте себе расслабиться, делайте что угодно, не давайте себе расслабляться! У действия этих чертовых химикатов есть свой пик, переломный момент, и если вы его выдержите… Не расслабляйтесь! – вдруг закричал он.

Рейнольдс снова открыл глаза: на этот раз пришлось приложить чуть меньше усилий.

– Вот так, вот так! – Голос Янчи теперь было слышно отчетливее. – Я только что чувствовал себя точно так же, но если расслабиться, поддаться действию препаратов, то уже будет не спастись. Просто держись, парень, просто держись. Я уже чувствую: проходит.

Рейнольдс тоже почувствовал, как ослабевает хватка химикатов. Безумное желание вырваться из пут, дергаться каждой мышцей пока не исчезло, но в голове прояснялось, и боль позади глаз начала утихать. Янчи все время разговаривал с ним, подбадривал его, отвлекал, и постепенно его конечности и все тело стали успокаиваться, в нестерпимой тропической жаре подвала ему стало холодно, и неконтролируемая дрожь приступами сотрясала его с головы до ног. Затем дрожь постепенно унялась, и он начал потеть и изнемогать от возрастающей с каждым мгновением влажности и жары, идущей от паровых труб. Он уже снова был на грани обморока – на этот раз в ясном уме и здравом рассудке, – когда дверь распахнулась и по воде зашлепали надзиратели в резиновых сапогах. В считаные секунды надзиратели отвязали их и вытолкали через открытую дверь на чистый ледяной воздух, и Рейнольдс впервые в жизни понял, каким бывает вкус воды для человека, умиравшего от жажды в пустыне.

Рейнольдс увидел, как идущий впереди Янчи стряхивает с себя руки надзирателей, поддерживающие его с обеих сторон, и, хоть и чувствовал себя как после долгой и изнурительной лихорадки, сделал то же самое. Он пошатнулся, чуть не упал, когда руки были убраны, но, удержавшись, собрался с силами и вышел вслед за Янчи на снег и лютый холод тюремного двора, держась прямо и высоко подняв голову.

Ожидавший их комендант, увидев, как они выходят, сначала не поверил своим глазам. На несколько мгновений он растерялся, и приготовленные им слова так и остались несказанными. Но он быстро пришел в себя и без усилий снова надел свою профессорскую маску.

– Честно говоря, джентльмены, если бы кто-то из моих коллег-врачей сообщил мне об этом, я бы назвал его лжецом. Я бы не поверил, я бы не смог этому поверить. Из клинического интереса спрошу, как вы себя чувствуете?

– Холодно. И ноги мерзнут – может, вы не заметили, но у нас промокли ноги, они у нас последние два часа были в воде.

Рейнольдс сказал это, небрежно прислонившись к стене, но не потому, что эта поза отражала его чувства: без опоры он рухнул бы на снег. Но поддержку и ободрение дала ему не столько стена, сколько одобрительный блеск в глазах Янчи.

– Всему свое время. Периодическая смена температур – часть… э-э-э… процесса. Поздравляю вас, господа. Ваш случай обещает быть необычайно интересным. – Он повернулся к одному из надзирателей. – Часы в подвал, туда, где они оба смогут их видеть. Следующую инъекцию актедрона – так, сейчас полдень – сделаем ровно в два часа дня. Мы не должны держать их в ненужном состоянии неопределенности.

Десять минут спустя, задыхаясь от резкого возвращения в удушающую жару подвала после пребывания на холоде во дворе, Рейнольдс посмотрел на тикающие часы, затем на Янчи.

– Он в своих пытках не упускает даже малейших изощрений.

– Он пришел бы в ужас, да искренне ужаснулся бы, услышав от вас слово «пытка», – с задумчивым видом заметил Янчи. – Комендант считает себя просто ученым, проводящим эксперимент, и все, чего он хочет, – это добиться максимальной эффективности с точки зрения результатов. Разумеется, он совершенно безумен, это слепое помешательство, свойственное всем фанатикам. Если бы он это от вас услышал, тоже был бы шокирован.

– Безумен? – Рейнольдс выругался. – Это бесчеловечное чудовище. Скажите, Янчи, а такого человека вы тоже считаете своим братом? Вы все так же верите в единство человечества?

– Бесчеловечное чудовище? – глухо произнес Янчи. – Хорошо, давайте признаем это. Но в то же время не будем забывать, что бесчеловечность не знает границ – ни во времени, ни в пространстве. Это ведь не исключительная привилегия русских. Одному богу известно, сколько тысяч венгров казнено своими же соотечественниками, сколько ими замучено до смерти, ставшей для них желанным освобождением. Чехословацкая СГБ – их тайная полиция – не уступала НКВД, а польское УБ, состоявшее почти полностью из поляков, ответственно за такие зверства, какие русским и не снились.

– Даже хуже, чем в Виннице?

Янчи долго и внимательно смотрел на него, потом поднес тыльную сторону ладони ко лбу, как будто чтобы вытереть пот.

– В Виннице? – Он опустил руку и устремил невидящий взгляд в дальний угол, окутанный мраком. – Дружище, почему вы спрашиваете про Винницу?

– Не знаю. Юля упоминала об этом, – наверное, мне не следовало спрашивать. Простите, Янчи, забудьте.

– Не стоит извиняться – мне никогда об этом не забыть. – Он долго молчал, затем медленно продолжил: – Я никогда не смогу этого забыть. В сорок третьем году я был с немцами. Мы провели раскопки во фруктовом саду, огороженном высоким забором, возле штаба НКВД. В том саду мы обнаружили в братской могиле десять тысяч трупов. Мы нашли там мою мать, мою дочь, сестру – старшую сестру Юли – и моего единственного сына. Дочь и сына похоронили заживо: это было нетрудно установить.

В последовавшие за этим минуты для Рейнольдса перестал существовать темный, жаркий подвал, в котором они сидели глубоко под мерзлой землей «Сархазы». Он забыл об их ужасном положении, забыл о преследующей его мысли о международном скандале, к которому приведет суд над ним, забыл о человеке, решительно настроенном их уничтожить, он даже не слышал тиканья часов. Он мог думать только о нем, о том, кто спокойно сидел напротив, об ужасающей простоте его истории, о страшном травмирующем потрясении, которое должно было последовать за его открытием, о чуде, позволившем ему не только сохранить рассудок, но и суметь стать тем добрым, мудрым и благородным человеком, каким он был, не испытывая в сердце ненависти ни к кому из живущих. Потерять стольких людей, которых любил, потерять большую часть того, ради чего жил, а потом называть их убийц братьями… Рейнольдс смотрел на него и понимал, что совсем не знает этого человека и никогда его не узнает…

– Нетрудно прочитать ваши мысли, – спокойно заговорил Янчи. – Я потерял многих, кого любил, и на какое-то время почти лишился рассудка. Граф – я когда-нибудь расскажу вам его историю – потерял еще больше: у меня, по крайней мере, осталась Юля и, я верю в это всем сердцем, моя жена. А он потерял все на свете. Но мы оба знаем это. Мы знаем, что именно кровопролитие и насилие отняли у нас наших любимых, но мы также знаем, что никакая кровь, которая может пролиться отныне и до скончания веков, не вернет их нам. Месть – для безумцев этого мира и полевых зверюшек. Местью не создать мира, в котором кровопролитие и насилие больше не смогут отнимать у нас наших любимых. Наверное, возможен лучший мир, ради которого стоит жить, к построению которого стоит стремиться, которому стоит посвятить свою жизнь, но я человек простой и не могу его себе даже представить. – Он помолчал, потом улыбнулся. – Ну, мы говорим о бесчеловечности вообще. Давайте не будем забывать и об этом конкретном случае.

– Нет-нет! – Рейнольдс энергично потряс головой. – Давайте забудем про него, давайте совсем про него забудем.

– Именно это и говорят во всем мире – давайте забудем. Давайте не будем думать об этом – размышлять об этом слишком страшно, невыносимо. Давайте не будем отягощать наши сердца, умы и нашу совесть, потому что тогда добро, которое в нас есть, добро, которое есть в каждом человеке, может побудить нас что-нибудь с этим сделать. Но мы ничего не можем с этим сделать, скажут во всем мире, потому что мы даже не знаем, с чего начать и как начать. А начать нужно вот с чего: перестать думать, что бесчеловечность присуща только какой-то отдельной части нашего страдающего мира.

Я уже упомянул венгров, поляков, чехов и словаков. Могу также назвать Болгарию и Румынию, где совершаются чудовищные зверства, о которых мир еще не слышал – и, возможно, никогда не услышит. Еще можно сказать о семи миллионах бездомных беженцев в Корее. И на все это вы можете ответить: это все одно, это коммунизм. И вы будете правы, дружище.

Но что вы скажете, если я напомню вам о бесчинствах в фалангистской Испании, о Бухенвальде и Бельзене, о газовых камерах Освенцима, о японских лагерях, о железных дорогах смерти, существовавших в не столь давние времена? И снова у вас будет готовый ответ. Все это расцветает при тоталитарных режимах. Но я также сказал, что бесчеловечность не имеет границ во времени. Давайте вернемся на столетие или два назад. Вернемся в те времена, когда два великих оплота демократии еще не были столь зрелыми, как сейчас. Вернемся в те дни, когда британцы создавали свою империю, когда они проводили самую безжалостную колонизацию, которую когда-либо видел мир, вернемся в те дни, когда они отправляли рабов, упакованных, как сардины в консервной банке, через океан, в Америку, а сами американцы изгоняли индейцев с земель их родного континента. И что же, мой друг?

– Вы сами дали ответ: мы тогда были молоды.

– Вот и русские сегодня тоже молоды. Но и сегодня, даже в нашем двадцатом веке, происходят вещи, за которые должно быть стыдно любому уважающему себя человеку. Михаил, вы помните Ялту, помните соглашения между Сталиным и Рузвельтом, помните великую репатриацию людей, бежавших с востока на запад?

– Помню.

– Помните. Но вы не помните того, чего никогда не видели, но что видели и никогда не забудем мы с Графом: бесчисленные тысячи русских, эстонцев, латышей и литовцев, насильно репатриированных на родину, где, как они знали, их ожидало одно и только одно – смерть. Вы не видели того, что видели мы: тысячи обезумевших от страха людей, которые вешались на любом выступе, падали на перочинные ножи, бросались под колеса поезда и перерезали себе горло ржавым бритвенным лезвием – шли на все, что угодно, на любое самоубийство, мучительное, с криками и воплями, лишь бы не возвращаться в лагерь на пытки и смерть. Но мы видели это и видели, как тысячи людей, которым не посчастливилось покончить с собой, отправляли туда: их загоняли в грузовики и вагоны для скота – их самих гнали, как скот, – и гнали британскими и американскими штыками… Никогда не забывайте про это, Михаил: британскими и американскими штыками… «Кто из вас без греха, пусть…»

Янчи потряс головой, пытаясь смахнуть бисеринки пота, выступившие из-за нарастающей влажности. Они оба начинали задыхаться от жары, приходилось отвоевывать каждый вдох. Но Янчи еще не закончил.

– Друг мой, я могу бесконечно долго говорить о вашей стране и той стране, которая сейчас считает себя истинным хранителем демократии, – Америке. Если ваш народ и американцы и не самые великие в мире защитники демократии, то уж точно самые громкие. Я мог бы говорить о нетерпимости и жестокости, сопровождающих проживание в Америке рядом друг с другом людей с разным цветом кожи, о возникновении ку-клукс-клана в Англии, твердо, но безосновательно считавшей когда-то, что она намного выше Америки в вопросах расовой терпимости. Но это бесполезно, а ваши страны достаточно велики и обеспечены, чтобы разобраться с собственными нетерпимыми меньшинствами, и достаточно свободны, чтобы рассказать о них всему миру. Я просто хочу сказать, что жестокость, ненависть и нетерпимость не являются монополией какой-либо одной расы, религии или эпохи. Они никуда не делись с самого начала существования мира, это и сейчас есть в любой стране. В Лондоне и Нью-Йорке столько же злых, подлых людей и садистов, сколько и в Москве, но западные демократии защищают свои свободы, как орел охраняет своих птенцов, и отбросы общества не могут подняться наверх; здесь же, при такой политической системе, которая в конечном счете может существовать только благодаря репрессиям, необходима полиция, обладающая абсолютной властью, созданная в соответствии с законом, но по своей природе практикующая беззаконие, произвол и беспредельный деспотизм. Такая полиция – центр притяжения для подонков нашего общества, которые сначала вливаются в нее, потом главенствуют в ней, а затем управляют страной. Полиция не должна быть монстром, но неизбежно, из-за входящих в нее элементов, становится им, а Франкенштейн, создавший ее, делается ее рабом.

– А уничтожить монстра нельзя?

– Это самовоспроизводящаяся многоголовая гидра. Уничтожить ее невозможно. Нельзя уничтожить и Франкенштейна, который ее создал. Мы должны уничтожить систему, те убеждения, которыми живет Франкенштейн, и самый верный путь к ее уничтожению – это устранить необходимость ее существования. Она не может существовать в вакууме. И я уже сказал вам, почему она существует. – Янчи грустно улыбнулся. – Это было три ночи или три года назад?

– Боюсь, в данный момент мои память и мышление не в лучшем состоянии, – извинился Рейнольдс. Он смотрел на капли пота, беспрерывно стекающего с его лба, – они с брызгами падали в воду, затопившую пол. – Как вы думаете, наш друг намерен нас расплавить?

– Похоже на то. Что касается того, что я сказал, боюсь, я говорю слишком много и не вовремя. Вы не почувствовали хоть чуточку доброты к нашему замечательному коменданту?

– Нет!

– Ну что ж, – философски заметил Янчи, – наверное, человек, понявший причины схода лавины, не станет благодарным за то, что оказался под ней. – Он резко замолчал и лицом повернулся к двери. – Боюсь, – пробормотал он, – в нашу частную жизнь снова собираются вторгнуться.

Вошли необщительные надзиратели, с присущей им ловкостью отвязали их, поставили на ноги, вытолкали за дверь и повели сначала наверх, а потом через двор. Главный постучался к коменданту, дождался команды, затем широко распахнул дверь и втолкнул арестантов в кабинет. Комендант был не один, и Рейнольдс сразу узнал гостя: это был Йозеф Хидаш, полковник, заместитель начальника ДГБ. Когда они вошли, Хидаш встал и подошел к Рейнольдсу, пытавшемуся не стучать зубами и не дрожать всем телом, – даже без препаратов мгновенные перепады температуры в сто градусов начинали оказывать странное ослабляющее и изнуряющее действие. Хидаш улыбнулся ему.

– Что ж, капитан Рейнольдс, вот, как говорится, и свиделись. Обстоятельства, боюсь, в этот раз еще менее счастливые, чем в прошлый. Кстати, вам будет приятно узнать, что ваш друг Коко поправился и вернулся на службу, хотя все еще сильно хромает.

– Я очень огорчен этим известием, – коротко ответил Рейнольдс. – Значит, слабовато я ему врезал.

Хидаш поднял бровь и, повернув голову, посмотрел на коменданта:

– Утром они прошли всю процедуру целиком?

– Да, полковник. Необычайно высокая степень сопротивления – но такой клинический вызов мне интересен. Не беспокойтесь, до полуночи заговорят.

– Уверен, что так и будет. – Хидаш опять повернулся к Рейнольдсу. – Вы предстанете перед Народным судом в четверг. Об этом будет объявлено завтра, и мы предложим немедленное предоставление виз и проживание в первоклассном отеле каждому западному журналисту, который пожелает присутствовать на заседании.

– Значит, для остальных мест не будет, – пробормотал Рейнольдс.

– Что нас вполне устраивает… Впрочем, это меня мало интересует по сравнению с другим, несколько менее публичным процессом, который состоится на этой неделе раньше. – Хидаш прошел через кабинет и встал перед Янчи. – Наконец-то свершилось то, что, признаюсь честно, стало всепоглощающим желанием, главной задачей моей жизни, – встреча с человеком, который доставил мне больше неприятностей, бед и бессонных ночей, чем все остальные… э-э-э… враги государства, которых я когда-либо знал. Да, я это признаю. Вот уже семь лет вы почти непрерывно переходите мне дорогу, прикрываете и выкрадываете сотни предателей и врагов коммунизма, вмешиваетесь в законы правосудия и нарушаете их. За последние полтора года вашу деятельность, осуществляемую при содействии потерпевшего неудачу, но блестящего майора Ховарта, стало невозможно терпеть. Но сколько веревочке не виться, а конец будет. Мне не терпится услышать, как вы заговорите… Как вас зовут, друг мой?

– Янчи. У меня только это имя.

– Ну конечно! Я и не ожидал ничего… – Хидаш запнулся на полуслове, глаза его расширились, лицо побледнело. Он отступил на шаг, потом еще на один. – Как, вы сказали, вас зовут?

Его голос перешел в хриплый шепот. Рейнольдс изумленно посмотрел на него.

– Янчи. Просто Янчи.

Секунд десять прошло в полной тишине. Все смотрели на полковника ДГБ. Затем Хидаш облизал губы и просипел:

– Повернитесь!

Янчи выполнил приказание, и Хидаш уставился на его закованные руки. Послышался быстрый вздох, затем Янчи без команды повернулся обратно.

– Вы же умерли! – все тем же хриплым шепотом произнес Хидаш. Его лицо перекосилось от потрясения. – Вы умерли два года назад. Когда мы забрали вашу жену…

– Я не умер, мой дорогой Хидаш, – прервал его Янчи. – Умер другой человек – в ту неделю, когда ваши коричневые грузовики были так загружены, было несколько десятков самоубийств. Мы просто взяли человека, больше всего похожего на меня внешностью и телосложением. Мы отвезли его в нашу квартиру, загримировали, переодели и хорошенько покрасили ему руки, чтобы при любом осмотре, кроме медицинского, никто ничего не заметил. Майор Ховарт, как вы, наверное, уже знаете, гений по части изменения внешности. – Янчи пожал плечами. – Неприятно так поступать, но человек был уже мертв. Моя жена была жива, и мы решили, что она может остаться в живых, если будут думать, что я умер.

– Понятно, да-да, понятно. – Полковник Хидаш успел прийти в себя, но в его голосе все же отразилось волнение. – Неудивительно, что вы так долго бросали нам вызов! Неудивительно, что мы так и не смогли уничтожить вашу организацию. Если бы я знал, если б я только знал! Для меня большая честь, что вы были моим противником.

– Полковник Хидаш! – умоляющим голосом произнес комендант. – Кто этот человек?

– Это человек, который, увы, не предстанет перед судом в Будапеште. В Киеве – да, возможно, в Москве, но не в Будапеште. Комендант, позвольте представить вам. Генерал-майор Алексей Иллюрин, второй после генерала Власова командующий Украинской национальной армией.

– Иллюрин! – Комендант уставился на него. – Иллюрин! Здесь, в моем кабинете? Не может быть!

– Да, знаю, что не может быть, но на свете есть только один человек с такими руками! Он еще не заговорил? Нет? Заговорит – мы должны получить полное признание прежде, чем он отправится в Россию. – Хидаш взглянул на часы. – Столько всего нужно сделать, мой комендант, и так мало времени. Мой автомобиль, и немедленно. Хорошо охраняйте моего друга до моего возвращения. Я вернусь через два часа, максимум через три. Иллюрин? Клянусь всеми богами, Иллюрин!

Когда Янчи и Рейнольдс снова оказались в каменной душегубке, им почти нечего было сказать друг другу. Даже обычный оптимизм Янчи, похоже, перестал ему помогать, но лицо его оставалось таким же невозмутимым, как всегда. Но Рейнольдс знал, что все кончено – для Янчи даже в большей степени, чем для него самого, – и что последняя карта разыграна. Он подумал, что в человеке, который тихо сидит напротив, великане, низвергнутом в прах, но спокойном, неподвластном страху, есть что-то трагическое, не поддающееся описанию.

И, глядя на него, Рейнольдс был почти рад, что сам тоже умрет, и не мог не сознавать горькой иронии своего мужества, потому что эту мысль породила не смелость, а трусость: когда Янчи погибнет – и погибнет благодаря ему, Рейнольдсу, он не сможет снова посмотреть в глаза его дочери. Еще хуже было от мысли о том, что неизбежно должно произойти с ней, когда Графа, Янчи и его самого не станет, но не успела эта мысль прийти ему в голову, как он решительно, безжалостно отогнал ее: настал момент, когда нужно изгнать из сознания любую слабость, а вспоминать о Юлином смехе и грустном выражении подвижного, нежного лица, которое слишком легко возникало в его воображении, – иначе неминуемо охватит отчаяние…

Пар с шипением вырывался из труб, воздух становился все более влажным, температура неуклонно ползла вверх: 120, 130, 140 градусов[10], их тела обливались потом, глаза от него слепли, а в легкие словно врывался огонь. Дважды, трижды Рейнольдс терял сознание и, если бы не удерживающий тело ремень, упал бы и утонул в воде, пусть глубина и составляла всего несколько дюймов.

Когда он в очередной раз выходил из бессознательного состояния, по застежкам ремней стали шарить руки надзирателей, и, прежде чем он успел сообразить, что происходит, его и Янчи в третий раз за это утро вывели из камеры во двор, на морозный воздух. Голова у Рейнольдса шла кругом, его шатало. Он видел, что Янчи, как и его, поддерживают руки надзирателей. Вдруг сквозь туман в голове что-то вспомнилось, и он посмотрел на часы. Было ровно два часа. Он поймал на себе взгляд Янчи, и тот мрачно кивнул, принимая неизбежное. Два часа, комендант ждет их, он будет так же пунктуален и аккуратен, как и во всем остальном, что делает. Два часа, комендант ждет их, как и шприцы, и кофе, мескалин и актедрон ждут их, чтобы ввергнуть в полное безумие.

Да, комендант ждал их, но ждал не один. Сначала взгляд Рейнольдса упал на конвоира из ДГБ, потом в поле его зрения попали еще двое, затем великан Коко, глядевший на него с широкой предвкушающей злобной ухмылкой на покрытом шрамами звероподобном лице. И только потом он увидел спину человека, небрежно прислонившегося к оконной раме и курившего черную русскую сигарету в мундштуке конической формы, а когда тот повернулся, Рейнольдс увидел, что это Граф.

Предыдущая главаГлава 9 из 16Следующая глава