К книге
Последняя границаГлава 7
50%
Глава 7
8

Когда Рейнольдс проснулся, было еще темно, но первые серые краски рассвета уже начали пробиваться сквозь крошечное окно, выходящее на восток. Рейнольдс знал, что в комнате есть окно, но до этого момента не мог определить, где оно: когда они прошлой ночью – или ранним утром, – протащившись километра полтора по морозу и снегу, добрались до заброшенного фермерского дома, было почти два часа, и Янчи запретил зажигать свет в комнатах, где не было ставней, а в комнате Рейнольдса их не было.

Оттуда, где он лежал, ему была видна вся комната целиком – не нужно было даже поворачивать голову: кровать занимала добрую половину площади, да, собственно, и не кровать это была, а узкая раскладушка. Стул, умывальник и заплесневелое зеркало составляли всю обстановку комнаты: для большего не оставалось места.

Сквозь единственное окно, расположенное над умывальником, просачивалось все больше света, и Рейнольдс разглядел вдалеке, на расстоянии, может быть, в четверть мили, ветви сосен, согнувшиеся под тяжестью снега. Деревья, видимо, стояли далеко внизу, их белые пушистые верхушки находились почти на уровне его глаз. Воздух был таким прозрачным, что можно было различить мельчайшие детали веток. Небо из серенького становилось бледно-голубоватым, бесснежным и безоблачным – в первый раз с тех пор, как Рейнольдс приехал в Венгрию, он увидел голубое небо без облаков. Может быть, это хороший знак, а ему сейчас очень нужны хорошие знаки. Ветер утих, над огромными равнинами не было заметно ни малейшего дуновения, и повсюду царили полнейшая тишина и ледяная неподвижность – так бывает только на морозном рассвете, когда землю покрывает глубокий слой снега.

Тишина была нарушена – не окончательно, потому что потом она как будто стала еще полнее, – тонким, похожим на удар кнута треском, словно бы вдалеке раздался выстрел из винтовки, и Рейнольдс, порывшись в памяти, понял, что точно такой же звук его и разбудил. Он подождал, прислушиваясь, и примерно через минуту прозвучал еще один выстрел, на этот раз вроде бы ближе. Через еще более короткое время выстрелили в третий раз, и он решил разузнать, что происходит. Рейнольдс откинул одеяло и свесил ноги с раскладушки.

Уже через несколько секунд он решил, что не будет ничего выяснять и вообще не стоило, не подумав, перекидывать ноги через край раскладушки: от резкого движения он почувствовал себя так, словно в спину воткнули огромный крюк и со страшной силой потянули его. Он осторожно положил ноги обратно на раскладушку и со вздохом лег. Больше всего, похоже, пострадал обширный участок тела, расположенный чуть выше лопаток – в нем чувствовалось онемение, и резкое движение закоченевших мышц вызвало мучительную боль. Звуки снаружи подождут. Больше вроде бы никто не проявляет излишнего беспокойства, а даже короткая вылазка из-под одеяла (на нем были только выданные ему штаны от пижамы) убедила его, что дальнейшее знакомство с атмосферой этого помещения следует отложить на более долгий срок: отопления тут не было никакого, и в комнатке было жутко холодно.

Он лежал, уставившись в потолок, и думал, как там сейчас Имре и Граф – удалось ли им ночью благополучно доехать до Будапешта, после того как они высадили здесь остальных. Грузовик необходимо было бросить где-нибудь посреди города – просто припарковать на какой-нибудь безлюдной дороге неподалеку означало неминуемо навлечь на себя беду. Как сказал Янчи, сегодня утром за этим фургоном будут охотиться по всей Западной Венгрии, и лучшим местом для него будет какой-нибудь безлюдный городской переулок.

Кроме того, важно было, чтобы и сам Граф вернулся тоже. Теперь он практически был уверен, что на него не пало никаких подозрений, и если они хотят узнать, куда увезли доктора Дженнингса – вряд ли русские рискнут держать его в гостинице, какую бы усиленную охрану они ни выставили, – ему придется явиться в контору ДГБ, где он в любом случае должен дежурить после обеда. Другого способа узнать нет. Конечно, возвращаться туда рискованно, но к риску ему было не привыкать.

Рейнольдс не обманывал себя. Даже с самой лучшей помощью в мире – а с Янчи и Графом именно так и было – шансы на конечный успех все равно очень невелики. Предупрежден – значит вооружен, а коммунисты – с глубокой досадой, которую еще долго будет переживать, он вспомнил о магнитофоне – получили прекрасное предупреждение. Они могут перекрыть все дороги, остановить все движение в Будапеште и из него. Они могут упрятать профессора в неприступную тюрьму где-нибудь в глуши или в лагерь, а могут даже отправить его обратно в Россию. И, помимо прочего, остается краеугольный камень всей этой гипотетической конструкции, главный вопрос: что случилось с юным Брайаном Дженнингсом в Щецине. Балтийский порт, мрачно думал Рейнольдс, будут прочесывать в этот день, как редко когда прочесывали раньше, и достаточно будет малейшего просчета двух агентов, отвечающих за безопасность юноши, достаточно будет им чуть ослабить бдительность, и все будет потеряно, а им ведь неоткуда узнать, что объявлена тревога и сотни агентов польского Управления безопасности будут обыскивать каждую дыру в городе, каждый закоулок. Было досадно, невыносимо лежать вот так и беспомощно ждать, когда за тысячу миль отсюда стянется сеть.

Огонь, пылавший в спине, постепенно утих, острая, колющая боль совсем прекратилась. Чего нельзя было сказать о звуках, похожих на удары кнута, доносившихся из-за окна: с каждой минутой звуки делались всё чаще и отчетливее. Настал момент, когда Рейнольдс больше не мог сдерживать любопытство, к тому же срочно нужно было помыться – по приезде ночью он, обессилев, просто рухнул в постель и мгновенно уснул. Со всей осторожностью он медленно перенес ноги через край раскладушки, сел, натянул брюки от своего серого костюма – теперь гораздо менее безупречного, чем когда он три дня назад покидал Лондон, – с опаской и усилием поднялся на ноги и, ковыляя, подошел к крошечному окошку над умывальником.

Глазам Рейнольдса предстало удивительное зрелище – вернее, поразительной была его центральная фигура. Человек, которого он увидел из окна, – какой-то незнакомый юнец – имел такой вид, словно сошел прямо со сцены, где играли какую-нибудь руританскую[8] музыкальную комедию: его бархатная шляпа с пышными перьями, длинный, ниспадающий свободными складками плащ из желтого полотна и великолепно расшитые высокие сапоги со сверкающими серебряными шпорами – все это резко выделялось на ослепительно-белом снегу, подчеркивающем красочность его образа, явившегося в этой унылой, серой коммунистической стране, – красочность и фантастичность.

Его времяпрепровождение было не менее своеобразным, чем внешность. В затянутой перчаткой руке юноша держал серую роговую рукоять длинного, тонкого кнута. Он непринужденно и легко взмахнул запястьем, и лежавшая на снегу в пятнадцати футах от него пробка отскочила на десять футов в сторону. Со следующим взмахом она вернулась ровно на прежнее место. Это повторилось раз десять, но Рейнольдс ни единожды не увидел, чтобы кнут коснулся пробки или лег рядом с ней – удары были такими быстрыми, что за ними невозможно было уследить. Юноша действовал кнутом невероятно точно и был сосредоточен на все сто процентов.

Рейнольдс тоже с головой ушел в это зрелище и так увлекся, что не услышал, как дверь за его спиной тихо отворилась. Но, услышав испуганное «Ой!», он отвернулся от окна, и от резкого движения его лицо исказилось: спину, будто ножом, пронзила острая боль.

– Простите, – смущенно сказала Юля. – Я не знала…

Рейнольдс с усмешкой прервал ее:

– Входите. Все в порядке – я вполне в норме. Кроме того, вам должно быть известно, что мы, агенты, привычны к тому, чтобы принимать у себя в спальне представительниц женского пола. – Он взглянул на поднос, который она поставила на его постель. – Пропитание для инвалида? Очень любезно с вашей стороны.

– Да, для инвалида, хоть он и не признается в том, что он инвалид. – Юля была одета в синее шерстяное платье с поясом и белыми оборками у шеи и на запястьях. Ее золотистые волосы были расчесаны до блеска, а лицо и глаза словно только что омыли в снегу. Кончики пальцев девушки, коснувшиеся припухлости на его спине, были такими же свежими и прохладными, как и ее лицо. Он услышал быстрый, затаенный вздох. – Мистер Рейнольдс, нужно позвать врача. Тут у вас полное разноцветье: красный, синий, фиолетовый. Нельзя так это оставлять – выглядит ужасно. – Она осторожно повернула Рейнольдса к себе и посмотрела в его небритое лицо. – Вам лучше снова лечь. Очень больно, да?

– Только когда смеюсь, как сказал один малый, которого проткнул гарпун. – Он отошел от умывальника и кивнул на окно. – Кто этот циркач?

– Мне и смотреть не надо, – рассмеялась она. – Я его слышу. Это Казак – один из людей моего отца.

– Казак?

– Так он себя называет. Его настоящее имя Александр Мориц – он думает, что нам это неизвестно, но мой отец знает о нем все, так же как знает все почти обо всех. Парень считает, что Александр – имя для маменькиного сынка, поэтому дал себе имя Казак. Ему всего восемнадцать.

– А зачем этот опереточный наряд?

– Поразительное невежество, – с упреком сказала Юля. – В этом нет ничего опереточного. Наш Казак – настоящий чикош, ковбой, по-вашему, он из Пуcты – степей на востоке, это, где город Дебрецен, они все так одеваются. И даже кнут у всех одинаковый. Казак представляет еще одну сторону деятельности Янчи, о которой вы пока не знаете, – кормить голодающих. – Она заговорила тише. – Зимой, мистер Рейнольдс, многие в Венгрии голодают. Правительство забирает у фермеров слишком много мяса и картошки – им приходится выполнять страшно высокие нормы на сдачу, – хуже всего дело обстоит в областях, где выращивают пшеницу, там правительство забирает все. Одно время было так плохо, что будапештцы отправляли хлеб в деревню. И Янчи кормит этих голодных. Он решает, с какой государственной фермы взять скот и куда его отвести, – Казак гонит его туда. Он пересек границу только вчера вечером.

– Так просто?

– Для Казака – да: у него удивительный дар управляться со скотом. Большая часть скота – из Чехословакии: граница всего в двадцати километрах отсюда. Казак просто одурманивает животных хлороформом или хорошенько поит пойлом из отрубей с дешевым бренди. И потом полупьяных или наполовину под наркозом перегоняет через границу так же легко, как вы или я переходим улицу.

– Жаль, что вы не умеете так же управляться с людьми, – сухо произнес Рейнольдс.

– Это как раз то, чего хочет Казак, – помогать Янчи и Графу с людьми, то есть, конечно, не дурманить их хлороформом. Скоро он этим займется. – Она потеряла интерес к теме, связанной с Казаком, несколько секунд невидящим взглядом смотрела в окно, затем подняла свои удивительные голубые глаза на Рейнольдса – они были серьезны и неподвижны. Потом нерешительно сказала: – Мистер Рейнольдс, я…

Рейнольдс знал, что сейчас будет, и поспешил опередить ее. Не нужно быть особенно проницательным, чтобы понять: вчера вечером она приняла их решение не отказываться от поисков Дженнингса лишь для вида и только на время. Он ожидал этого неизбежного разговора, знал, что у нее на уме, с того самого момента, как она вошла в комнату.

– Попробуйте называть меня Майкл, – предложил он. – Трудно держаться официально и сохранять достоинство, когда ты раздет до пояса.

– Михаил, – медленно произнесла она его имя по-своему. – Майк?

– Я вас убью, – пригрозил он.

– Ну ладно. Михаил.

– Микхаил, – передразнил он и улыбнулся, глядя на нее сверху вниз. – Вы хотели что-то сказать?

На мгновение черные и голубые глаза встретились, и в обоих взглядах отразилось понимание, не требующее слов. Девушка знала ответ на свой вопрос, который не нужно было задавать, она сокрушенно отвернулась, ее стройные плечи чуть опустились.

– Ничего. – Ее голос стал безжизненным. – Попробую найти врача. Янчи сказал, чтобы вы через двадцать минут спустились вниз.

– Господи, точно! – воскликнул Рейнольдс. – Радио. Я совсем забыл.

– Ну, хоть что-то.

Она едва заметно улыбнулась и закрыла за собой дверь.

Янчи медленно поднялся на ноги, выключил радио и посмотрел на Рейнольдса.

– Думаете, все плохо?

– Да, нехорошо. – Рейнольдс поерзал на стуле, пытаясь унять боль в спине: он всего-то только умылся, оделся и спустился по лестнице, но и это отняло у него больше сил, чем хотелось бы признать, и теперь боль не отпускала. – Условное слово точно было обещано на сегодня.

– Может, они прибыли в Швецию и пока еще не успели связаться с вашими людьми? – предположил Янчи.

– Не думаю. – Рейнольдс очень рассчитывал на то, что условное слово будет передано этим утром, и был сильно раздосадован. – Все было предусмотрено: связной из консульства в Хельсингборге постоянно ждет.

– А-а… Но если эти агенты так хороши, как вы говорите, они могли что-то заподозрить и на пару дней залечь на дно в Щецине. Пока – как это говорится? – не спадет жара.

– На что еще мы можем надеяться?.. Боже мой, подумать только, как я влип с этим микрофоном в душе! – с горечью сказал он. – Что же теперь делать?

– Ничего, просто запастись терпением, – посоветовал Янчи. – То есть нам. А вам – постельный режим, – и не спорьте. Я достаточно в своей жизни насмотрелся на хворых, чтобы отличить больного от здорового. За доктором мы послали. Это мой давний друг, – улыбнулся он, увидев вопросительное выражение на лице Рейнольдса. – Мы можем полностью ему доверять.

Врач поднялся в комнату Рейнольдса вместе с Янчи через двадцать минут. Это был крупный, грузный, краснолицый человек с подстриженными усами. В его голосе звучала та профессиональная бодрость, которая неизменно заставляет пациентов подозревать самое худшее. Он излучал завидную уверенность в себе. В сущности, врачи во всем мире такие, сухо подумал Рейнольдс. Как и многие другие доктора, этот придерживался твердых взглядов и не стеснялся их высказывать: войдя в комнату, он в первую же минуту с полдюжины раз в открытую выругал проклятых коммунистов.

– Как вам удается до сих пор оставаться в живых? – улыбнулся Рейнольдс. – Ну, то есть вы так открыто говорите…

– Пф! Все знают, что я думаю об этих треклятых коммунистах. Нас, знахарей, дружище, трогать не смеют. Без нас ведь никак. Особенно без хороших. – Он надел стетоскоп. – Не то чтобы я был такой уж хороший. Весь фокус в том, чтобы заставить их думать, что ты такой.

Доктор был к себе несправедлив. Он осмотрел пациента квалифицированно, тщательно и быстро.

– Жить будете, – объявил он. – Возможно внутреннее кровотечение, но очень незначительное. А вот воспаление серьезное, и кровоподтеки бесподобные. Янчи, наволочку, будьте добры. Эффективность этого средства, – продолжал он, – прямо пропорциональна боли, которую оно причиняет. Вам, вероятно, захочется выпрыгнуть сквозь крышу, но завтра вы почувствуете себя лучше. – Он выложил ложкой на наволочку изрядное количество сероватой пасты и равномерно ее размазал. – Лошадиная мазь, – пояснил он. – Рецепт многовековой давности. Я использую ее везде. Во-первых, врачу, который придерживается старых добрых методов лечения, доверяют пациенты, а во-вторых, это позволяет мне избавиться от утомительной и трудоемкой необходимости быть в курсе всех новейших достижений медицины. Кроме того, это почти все, что нам оставили эти чертовы коммуняки.

Мазь стала жечь кожу, и Рейнольдс поморщился. На лбу у него выступил пот. Доктор выглядел довольным.

– Что я вам говорил? Завтра будете как новенький! Старина, выпьете пару вот этих белых таблеток – они от боли внутри – и вот эту синюю. Поможет уснуть. Если не заснете, то через десять минут снимете припарку. Таблетки действуют быстро, я вас уверяю.

Подействовали они действительно быстро, и последним, что запомнил Рейнольдс, были громкие ругательства доктора в адрес коммуняк, доносившиеся, когда он спускался по лестнице. Что происходило в течение следующих двенадцати часов, он не помнил.

Проснулся он вечером, но теперь окно было занавешено, и в комнате горела маленькая масляная лампа. Он проснулся сразу и полностью, не пошевелившись и не изменив частоты дыхания – к этому он приучил себя давно. На целую секунду его взгляд задержался на лице Юли – такого выражения он раньше на нем не видел. Она знала, что он проснулся и смотрит на нее. Тусклый свет падал на ее шею и лицо. Она медленно убрала с плеча Рейнольдса руку, которой будила его, но он повернул запястье и взглянул на часы, как человек, не заметивший ничего необычного.

– Восемь часов!

Он резко сел в постели и только после этого вспомнил о муках, последовавших за его предыдущим неосмотрительным движением. На его лице отразилось удивление.

– Как вы? – улыбнулась она. – Лучше?

– Лучше? Это просто чудо!

Его спина словно горела, но боль совсем прошла.

– Восемь часов! – не веря своим глазам, повторил он. – Я проспал двенадцать часов?

– Да. Вы и выглядите лучше. – Она снова была само спокойствие. – Ужин готов. Вам принести?

– Я через пару минут спущусь, – пообещал Рейнольдс.

Он сдержал свое обещание. В маленькой кухне весело потрескивали в печке дрова, напротив нее стоял стол, накрытый на пятерых. Шандор и Янчи поприветствовали его, порадовались успехам в выздоровлении и представили Казаку. Казак быстро пожал ему руку, кивнул, нахмурился, сел за свою похлебку и за весь ужин не проронил ни слова: он все время держал голову опущенной, так что, хотя Рейнольдсу были отлично видны его густые черные мадьярские волосы, зачесанные со лба назад, только после того, как Казак, доев, поднялся и ушел, что-то пробормотав Янчи, Рейнольдс смог наконец разглядеть открытое, красивое мальчишеское лицо, на котором застыло плохо скрываемое выражение враждебности. В том, что это выражение предназначалось ему, Рейнольдс не сомневался. Через несколько секунд после того, как захлопнулась дверь, они услышали рев, очевидно, мощного мотоцикла, который пронесся мимо дома и стремительно скрылся вдали, вскоре растворившись в тишине. Рейнольдс обвел взглядом сидящих за столом:

– Кто-нибудь скажет мне, что такого я сделал? Ваш юный друг только что пытался испепелить меня одной лишь силой воли.

Он смотрел на Янчи, но тот был занят раскуриванием своей трубки, которая все никак не раскуривалась. Шандор уставился на огонь, по-видимому погрузившись в свои мысли. Наконец последовало объяснение. Заговорила Юля, и в ее голосе прозвучали раздражение и досада – это было настолько не похоже на нее, что Рейнольдс вскинул удивленные глаза.

– Ну что ж, если эти два труса не хотят вам рассказать, то, наверное, придется рассказать мне. Единственное, что Казака в вас раздражает, – это сам факт вашего здесь присутствия. Видите ли, он… в общем, он вообразил, что влюблен в меня – в меня, которая на шесть лет его старше.

– Ну, что такое шесть лет? – рассудительно начал Рейнольдс. – Если вы…

– Да помолчите же вы! Однажды вечером он нашел оставленную Графом бутылку с остатками сливовицы и все мне рассказал. Я удивилась и смутилась, но он такой милый мальчик, и мне хотелось быть доброй, ну, и я, как дура, сказала что-то про то, что надо подождать, пока он вырастет. Он был в ярости…

Рейнольдс наморщил лоб:

– А как все это…

– Как же вы непонятливы! Он думает, что вы… в общем, что вы ему соперник в борьбе за мое расположение!

– Пусть победит сильнейший, – торжественно произнес Рейнольдс.

Янчи поперхнулся, затягиваясь трубкой, Шандор закрыл лицо массивной ладонью, и каменное молчание сидящих во главе стола заставило Рейнольдса подумать, что ему тоже лучше посмотреть куда-нибудь в сторону. Но молчание затянулось, он почувствовал, что нужно в конце концов поднять взгляд, и когда он его поднял, то не обнаружил ни гнева, ни краски замешательства, которых ожидал, а увидел спокойную Юлю, поддерживающую подбородок рукой и задумчиво глядящую на него – возможно, с едва заметной насмешкой, вызвавшей у него смутное беспокойство. Уже не в первый раз ему пришлось напомнить себе, что недооценивать дочь такого человека, как Янчи, может быть в высшей степени глупо.

Наконец она поднялась, чтобы убрать посуду, и Рейнольдс повернулся к Янчи:

– Я так понимаю, это мы слышали, как отъезжает Казак. И куда же он отправился?

– В Будапешт. У него назначена на окраине города встреча с Графом.

– Что? На большом мощном мотоцикле, который слышно за много миль, да еще в одежде, которую видно примерно с такого же расстояния?

– Мотоцикл небольшой – Казак некоторое время назад снял глушитель, потому что не всем было слышно, как он подъезжает… Он очень юн и потому тщеславен. Но рев мотоцикла и яркая одежда – его самая надежная защита. Он настолько заметен, что никому и в голову не придет его заподозрить.

– Как долго он проездит?

– По хорошим дорогам доедет туда и обратно чуть больше чем за полчаса – мы всего в пятнадцати километрах от города. Но сегодня… – Янчи подумал. – Может быть, часа полтора.

На самом деле поездка заняла два часа – два самых незабываемых часа в жизни Рейнольдса. Почти все время говорил Янчи, и Рейнольдс слушал его с вниманием человека, понимающего, что ему предоставлена редкая привилегия, которая, возможно, никогда больше не выпадет на его долю. Рейнольдс догадывался, что такая откровенность – нечастое состояние у этого человека, пожалуй самого замечательного, самого необыкновенного из всех, кого Рейнольдсу довелось встретить за всю свою пеструю, полную опасностей жизнь, так что все остальные, за исключением разве что альтер-эго Янчи, Графа, казались малозначительными личностями. И Юля два часа подряд просидела на подушке рядом с ним. Обычное озорное, смешливое выражение ее глаз исчезло, словно его никогда и не было, она стала серьезной и неулыбчивой – до этого момента Рейнольдс не мог себе ее такой представить. Все эти два часа взор девушки если и отрывался от лица Янчи, то лишь для того, чтобы опуститься на его покрытые шрамами, искалеченные руки, а потом снова устремиться на его лицо. У нее, как и у Рейнольдса, как будто тоже было иррациональное предчувствие, что такой возможности больше никогда не представится, как будто она хотела во всех подробностях запомнить лицо и руки отца, чтобы никогда их не забыть, и Рейнольдс, вспомнив странный, полный обреченности взгляд ее глаз, когда они сидели в грузовике прошлой ночью, почувствовал, как откуда-то вдруг словно повеяло холодом. Ему стоило почти физических усилий избавиться от этого ненормального чувства, выбросить из головы то, что, как он знал, могло быть лишь первыми признаками нарождающегося суеверного бреда.

О себе Янчи не говорил вообще, а о своей организации и о том, как она работает, – только когда это было необходимо. Единственным конкретным фактом, который Рейнольдс узнал за этот вечер, было то, что их штаб-квартира находится не здесь, а на ферме, расположенной в холмистой местности между Сомбатхеем и Нойзидлер-Зе, недалеко от австрийской границы – единственной границы, представлявшей интерес для подавляющего большинства бежавших на Запад. Говорил он о людях, о сотнях людей, которым он, Граф и Шандор помогли спастись, об их надеждах и страхах и об ужасах, творящихся на нашей планете. Он говорил о мире, о том, чего он хочет для всех людей, о своей убежденности в том, что этот мир в конце концов наступит, если хотя бы один хороший человек из тысячи будет прилагать для этого усилия, говорил, что глупо думать, будто на свете есть что-то еще, за что стоит бороться, – даже полный покой можно обрести только после достижения этой цели. Он говорил о коммунистах и некоммунистах, о различиях между ними, существовавших только в головах людей, о нетерпимости и бесконечной ограниченности умов, не сомневающихся в том, что все люди обязательно отличаются друг от друга в силу своего происхождения и убеждений, веры и религии и что Бог, сказавший, что каждый человек – брат любому другому человеку, на самом деле очень плохо разбирается в таких вопросах. Он говорил о трагедии представителей различных вероисповеданий, которые точно знают, что только их путь – правильный, о религиозных сектах, узурпировавших врата рая, о трагедии его собственного, русского народа, который рад позволить другим заниматься этим, потому что никаких врат якобы все равно нет.

Янчи переходил от одной темы к другой, при этом он не спорил, и от собственного народа перешел к своей юности, проведенной среди него. Поначалу этот переход мог показаться бессмысленным, нелогичным, но непоследовательность Янчи имела под собой определенную цель: почти все, что он делал, говорил или думал, было направлено на то, чтобы укрепить, упрочить как в себе, так и в тех, кто его слушал, свою веру в единство человечества, граничащую с одержимостью. Рассказ о его детстве и юности, прошедших на родине, мог быть рассказом человека любого вероисповедания, с нежной ностальгией вспоминающего о самом счастливом времени, проведенном на счастливой земле. Нарисованная им картина Украины, возможно, была проникнута сентиментальным чувством к тому, что безвозвратно потеряно, но Рейнольдсу она показалась правдивой: грусть воспоминаний о былых радостных днях, отражающаяся в этих усталых кротких глазах, не могла быть порождена самообманом, пусть даже неосознанным. Янчи не забывал о тяготах жизни, о долгих часах работы в поле, о голоде, нападающем время от времени на народ, о палящем летнем зное и лютом холоде, когда сибирский ветер долетал до степей. Но по преимуществу это была картина счастливой земли, золотой земли, не тронутой ни страхом, ни репрессиями, картина далеких горизонтов, где золотистые пшеничные колосья покачиваются на фоне туманящейся дали и закатного солнца, картина смеха, песен и танцев, троек, звенящих бубенцами и везущих людей в меховых шубах под звездным морозным небом, парохода, тихо плывущего по Днепру в теплую летнюю ночь, и мягкой музыки, замирающей над водой. И вот в ту минуту, когда Янчи с грустью говорил о ночных запахах жимолости и пшеницы, жасмина и свежескошенного сена, доносящихся из-за реки, Юля быстро поднялась на ноги, пробормотала что-то про кофе и поспешила выйти. Рейнольдс успел лишь мельком увидеть ее лицо – в ее глазах стояли слезы.

Чары были разрушены, но их магия исчезла не совсем. Рейнольдс все понимал. При всей кажущейся бесцельности своих обобщений, Янчи обращался напрямую к нему, пытаясь развенчать убеждения и предрассудки, заставить его увидеть вопиющий, трагический контраст между счастливыми людьми, чей портрет он только что нарисовал, и темными апостолами мировой революции, заставляя его усомниться в правдоподобности и даже возможности столь полного поворота к противоположному, и не случайно, не без иронии подумал Рейнольдс, первая часть рассуждений Янчи была посвящена нетерпимости и сознательной слепоте человечества. Янчи хотел, чтобы Рейнольдс увидел в себе микрокосм всего человечества, и Рейнольдс с неловкостью сознавал, что Янчи это в некоторой степени удалось. Ему не нравились начинавшие тревожить его вопросы и зарождавшиеся сомнения, и он старался отбросить их в сторону. Несмотря на всю свою многолетнюю дружбу с Янчи, полковник Макинтош не одобрил бы сегодняшнего представления, мрачно подумал Рейнольдс. Полковник Макинтош не любил, когда его агентов начинало что-то тревожить, они должны были думать только о результате и о текущей задаче, только об этом, а не о побочных проблемах. Побочные проблемы, скептически подумал Рейнольдс, но тут же выкинул это из головы.

Теперь говорили Янчи и Шандор, и, слушая их негромкие дружеские голоса, Рейнольдс понял, что неправильно оценил характер отношений между этими двумя людьми. В них не было ничего от отношений господина и слуги, хозяина и работника – их беседа была свободной и непринужденной, и Янчи слушал Шандора так же внимательно и заинтересованно, как и Шандор его. Рейнольдс понял, что между ними существует связь, невидимая, но от этого не менее сильная. Их соединяла преданность общему идеалу, и Шандор не делал различия между самим идеалом и человеком, который был его вдохновителем. Янчи, как постепенно становилось понятно Рейнольдсу, обладал даром невольно внушать преданность, иногда граничащую с поклонением, и даже сам Рейнольдс, убежденный индивидуалист, каким его не могли не сделать прирожденные качества и воспитание, ощущал на себе магнетизм этого неуловимого притяжения.

Было ровно одиннадцать часов, когда дверь открылась и в комнату вошел Казак, впустив с собой напитанный снежным запахом поток морозного воздуха. Он бросил в угол большой бумажный сверток и с силой похлопал перчатками. Его лицо и руки посинели от холода, но он словно не замечал этого, даже не погрел их у огня. Казак сел за стол, зажег сигарету и воткнул ее в уголок рта – так, как будто хотел оставить ее там навсегда. Рейнольдс с тайной усмешкой отметил, что, хотя дым поднимался вверх и у Казака начал слезиться глаз, тот не сделал ни малейшей попытки переместить сигарету: куда сунул, там пусть и торчит.

Он отчитался коротко, по существу. Встретились с Графом, как и договорились. Дженнингса в гостинице нет, и предусмотрительно пущен слух, что ему нездоровится. Граф не знает, где он находится, – его точно не увезли в штаб-квартиру ДГБ или в какой-нибудь из их известных центров в Будапеште. Граф думает, что его или отправили сразу в Россию, или спрятали где-нибудь за городом – он постарается это выяснить, но надежды мало. Граф почти уверен, что Дженнингса не повезут сразу домой: он слишком важная фигура для конференции. Скорее всего, его где-то прячут под усиленной охраной до получения известий из Щецина, и если Брайан еще там, русские все-таки разрешат профессору участвовать в конференции – после того, как дадут услышать по телефону голос сына. Но если сыну Дженнингса удалось уехать, то профессора почти наверняка немедленно отправят в Россию. Будапешт расположен слишком близко к границе, и русские не могут допустить того колоссального урона, который будет нанесен их престижу в случае его побега… Было и еще одно очень тревожное известие. Исчез Имре, и Граф нигде не может его найти.

Следующий день – нескончаемое дивное безветренное воскресенье, когда в безоблачном лазурном небе ослепительно сияло белое солнце, превращавшее волнистые равнины с заснеженными сосновыми рощами в неправдоподобно красивую рождественскую открытку, – об этом дне Рейнольдс впоследствии никогда не сможет вспомнить реально. Как будто все, что происходило тогда, виделось сквозь дымку или в смутно припоминаемом сне, словно это был день, прожитый кем-то другим, – таким далеким он казался и оторванным от действительности, когда бы он позже ни пытался снова прокрутить его в голове.

И дело было вовсе не в здоровье и не в полученных травмах: мазь доктора действительно оказалась эффективной, и хотя спину Рейнольдсу до сих пор было не согнуть, боль прошла; губы и челюсть тоже быстро заживали, лишь изредка пульсируя и напоминая о том, где у него до столкновения с великаном Коко были зубы. Он понимал и признавался себе в том, что причина всего этого – раздирающая душу тревога, жуткое беспокойство, которое не давало ему ни минуты усидеть на месте, заставляя расхаживать то по дому, то по утоптанному смерзшемуся снегу возле крыльца, пока даже флегматичный Шандор не попросил его передохнуть.

В то утро они вновь прослушали Би-би-си, передачу, начинавшуюся в семь часов, и опять нужного сообщения не было. Брайан Дженнингс не смог прибыть в Швецию, и Рейнольдс понимал, что надежды почти не осталось, но ему и раньше доводилось участвовать в миссиях, заканчивавшихся провалом, и неудачи его не волновали. Беспокоил его Янчи. Рейнольдс знал: этот человек чести, если пообещал помочь, будет стремиться выполнить свое обещание во что бы то ни стало, хотя он и должен знать, даже лучше, чем Рейнольдс, во что почти неизбежно обойдется попытка спасти самого охраняемого человека в коммунистической Венгрии. И, кроме того, он понимал, что беспокоится не только из-за Янчи – как бы он ни восхищался этим человеком и как бы ни уважал его – и не столько из-за него, а больше из-за его дочери, боготворившей отца, которая будет убита горем и безутешна, если потеряет последнего из оставшихся в живых близких людей. И что еще хуже, она будет считать Рейнольдса единственным виновником смерти отца, между ними навсегда встанет стена, и, в сотый раз глядя на изгиб улыбающихся губ и в серьезные глаза, смотревшие так тревожно, вразрез с этой улыбкой, он с плохо скрываемым удивлением и сильным потрясением понял, что больше всего боится именно этого. Почти весь день они провели вместе, и Рейнольдсу полюбилась ее спокойная улыбка и то, как диковинно она произносила его имя. Но один раз, когда она назвала его «Михаил» и улыбнулась не только губами, но и глазами, он ответил ей резко, даже грубо, и увидел в ее непонимающих глазах боль. Улыбка померкла и сошла с ее лица. Ему стало тошно, и он почувствовал себя еще более растерянным, чем за весь этот день… Оставалось лишь искренне благодарить Бога за то, что полковник Макинтош не видит сейчас человека, которого он рассматривал как своего наиболее вероятного преемника; впрочем, полковник все равно, скорее всего, не поверил бы своим глазам.

Нескончаемый день медленно приближался к своему завершению. Солнце, заходящее за дальние западные холмы, окрашивало покрытые снегом верхушки сосен в огненно-золотистые тона, на землю стремительно опускалась темнота, а на застывшем небе проступали белые звезды. Ужин прошел в тишине, затем Янчи и Рейнольдс с Юлиной помощью примерили и подшили содержимое свертка, который Казак принес домой накануне вечером, – два комплекта формы ДГБ. Посылая их, Граф не сомневался, что они пригодятся, и был совершенно прав: где бы ни был сейчас старый Дженнингс, они будут просто необходимы, ведь это – «сезам, откройся» для любой двери в Венгрии. И они предназначались только Янчи и Рейнольдсу. На плечи Шандора никакая стандартная форма бы не налезла.

Вскоре после девяти Казак уехал на своем мотоцикле. Он был в своей неизменной экстравагантной одежде, за каждое ухо была заложена сигарета, и еще одна, незажженная, торчала в уголке рта. Парень был в приподнятом настроении: невозможно было не заметить возникшего вечером напряжения между Юлей и Рейнольдсом, поэтому у него была причина весело улыбаться.

Вернуться он должен был к одиннадцати часам, самое позднее – к полуночи. Наступила и прошла полночь, но Казак все не возвращался. Пробило час, половину второго, тревога у всех росла и начинала переходить в отчаяние, и вот почти в два часа он появился. Приехал он не на своем мотоцикле, а за рулем большого серого «опель-капитана», затормозил, заглушил мотор и вышел с невозмутимостью человека, которому подобные вещи привычны до скуки. Только позже они узнали, что этой ночью Казак впервые в жизни сел за руль автомобиля, – это полностью объясняло его позднее возвращение.

Казак привез с собой новости – хорошие и плохие, – а еще бумаги и документы. Хорошая новость заключалась в том, что Графу до смешного легко удалось выяснить местонахождение Дженнингса: Фурминт, начальник ДГБ, сам выболтал ему это. Плохих новостей было две. Профессора увезли в печально известную тюрьму «Сархаза», находящуюся километрах в ста к югу от Будапешта и считающуюся самой неприступной крепостью в Венгрии, – там обычно содержались враги государства, которых было решено упрятать навечно. Граф, к сожалению, тут ничем не может помочь: полковник Хидаш лично поручил ему расследование дела о положении в городке Гёдёллё, где недовольные элементы уже некоторое время доставляют властям неприятности. Второй плохой новостью было то, что Имре до сих пор не нашелся. Граф опасался, что у него совсем сдали нервы и он сбежал.

Граф сожалеет, что не может сообщить им практически ничего о «Сархазе», потому что сам там никогда не бывал: сфера его деятельности ограничивалась Будапештом и северо-западной Венгрией. Граф также сказал, что план тюрьмы и ее внутренний распорядок в любом случае не имеют большого значения: тут может помочь только откровенный и наглый блеф. Поэтому и присланы документы. Бумаги предназначались Янчи и Рейнольдсу – это были в своем роде шедевры: заполненные удостоверения сотрудников ДГБ для обоих, а также документ на официальном бланке Управления государственной безопасности, подписанный Фурминтом, а также профильным министром, с соответствующими печатями ведомств, уполномочивающий коменданта тюрьмы «Сархаза» передать профессора Гарольда Дженнингса предъявителям этого документа.

По мнению Графа, если спасение профессора все еще возможно, то у них есть неплохие шансы: для освобождения заключенного нельзя предъявить более веских оснований, чем документ, который он передал, при этом идея решиться добровольно проникнуть на территорию этой вселяющей ужас «Сархазы» настолько фантастична, что ожидать такого можно только от сумасшедшего.

Еще Граф предлагал, чтобы Казак и Шандор сопроводили их до трактира в Петоли, небольшой деревушке километрах в восьми к северу от тюрьмы, и там ждали бы у телефона: таким образом, все члены организации смогли бы оставаться на связи друг с другом. И в завершение трудов этого великолепного дня Граф предоставил им необходимое средство передвижения. Он не сообщил, где его раздобыл.

Рейнольдс удивленно покачал головой:

– Он просто чудо! Одному богу известно, как ему удалось сделать все это за один день. Он, что, взял отпуск, чтобы сосредоточиться на наших делах? – Рейнольдс взглянул на Янчи, стараясь не допустить, чтобы на его лице отразилось хоть какое-то чувство. – Что вы думаете?

– Мы туда поедем, – тихо ответил Янчи. Он смотрел на Рейнольдса, но тот знал, что Янчи обращается к Юле. – Если есть еще хоть какая-то надежда на хорошие новости из Швеции, мы поедем туда. Он старый человек, и будет бесчеловечно, если он умрет вдали от своей жены, от родины. Если мы не поедем… – Он замолк и улыбнулся. – Знаете, что скажет мне Господь – или, может, я удостоюсь увидеть только апостола Петра, – знаете, что скажет мне апостол Петр? Он скажет: «Янчи, у нас нет для тебя места. Ты не можешь ждать от нас доброты и милосердия – разве ты был добр и милосерден к Гарольду Дженнингсу?»

Рейнольдс смотрел на него и думал о том, как он раскрыл себя прошлым вечером – человек, для которого сочувствие к ближнему и вера во всеобъемлющее неземное сострадание являются краеугольными камнями существования. Он знал, что Янчи пытается кого-то обмануть. Он бросил взгляд на Юлю. Она понимающе улыбалась, а потом он увидел под сложенной козырьком рукой ее взгляд и понял, что она тоже не поддалась обману: глаза ее были темны, в них застыла печаль и какое-то оцепенение.

«…по окончании конференции в Париже сегодня вечером будет опубликовано официальное заявление. Ожидается, что министр иностранных дел вылетит на родину сегодня вечером – прошу прощения, завтра вечером – и доложит о результатах кабинету министров. Пока неизвестно…»

Щелкнул выключатель радиоприемника, голос диктора смолк. Некоторое время никто не смотрел друг на друга. Наконец тишину нарушила Юля, ее голос был неестественно спокоен и даже безразличен:

– Ну вот, это оно, правда? Это же условные слова, которых так долго ждали. «Сегодня вечером – завтра вечером». Парень свободен, он в Швеции, в безопасности. Так что сразу же и поезжайте.

– Да. – Рейнольдс поднялся. Теперь, когда им наконец дали зеленый свет, он не почувствовал ни облегчения, ни душевного подъема, которых ожидал, – только некое оцепенение, как в глазах у Юли в ту ночь, и странную тяжесть на сердце. – Если мы об этом знаем, то и коммунисты тоже наверняка знают. Его могут в любой момент отправить в Россию. Мы не можем терять время.

– Вы правы. – Янчи надел шинель – как и на Рейнольдсе, на нем уже была форма, та, что прислал Граф, – и натянул перчатки. – Милая, пожалуйста, не беспокойся о нас. Просто сутки побудь в нашем штабе – и не езди через Будапешт.

Он поцеловал дочь и вышел в темное, холодное утро. Рейнольдс замешкался, полуобернулся к Юле, увидел, как она отворачивается и смотрит в огонь, и ушел, не сказав ни слова. Забираясь на заднее сиденье «опеля», он мельком увидел лицо Казака, садившегося в машину следом за ним: тот сиял улыбкой от уха до уха.

Три часа спустя под темным, низко нависшим небом, отяжелевшим от снежных туч, Шандора и Казака высадили на обочине дороги, неподалеку от трактира в деревне Петоли. Доехали они сюда без происшествий. Блокпостов, мимо которых они рассчитывали проезжать, на дорогах не было. Коммунисты очень уверены в себе, и у них есть для этого основания.

Через десять минут впереди показалась зловещая серая громада «Сархазы» – старое здание с неприступными стенами, окруженное тремя концентрическими кольцами колючей проволоки со вспаханной землей между ними; проволока, несомненно, была под напряжением, а земля – густо усеяна осколочными минами. Внутреннее и внешнее кольца прерывались пулеметными вышками, стоящими на высоких деревянных опорах. На каждой было по часовому. Увидев это, Рейнольдс в первый раз почувствовал страх, понимая все безумие того, на что они идут.

Янчи, видимо, догадался о его чувствах: он не стал ничего говорить, на последней половине километра прибавил скорость и остановился перед огромной аркой ворот. Один из охранников бросился к ним с пистолетом в руке, потребовал представиться и предъявить документы, но почтительно отступил назад, когда из машины вышел Янчи в форме ДГБ, презрительным взглядом заставил его замереть и приказал ему проводить их к коменданту. Уже через пять минут Янчи и Рейнольдс были в кабинете коменданта – такой ужас внушала эта форма даже тем, у кого не было видимых причин ее бояться. Комендантом оказался человек, которого Рейнольдс меньше всего ожидал увидеть на этой должности. Это был высокий, слегка сутулый человек в хорошо сшитом темном костюме, с высоким лбом и тонким, умным лицом. На лице пенсне, руки худые, ловкие, – он походил скорее на какого-нибудь известного хирурга или ученого. На самом деле он был и тем, и другим и прослыл крупнейшим специалистом по методам психологического и физиологического воздействия за пределами Советского Союза.

У коменданта, по всей видимости, не возникло подозрений по поводу того, за кого они себя выдают. Он предложил им выпить, улыбнулся, когда они отказались, жестом пригласил прибывших сесть и взял документ о передаче профессора, протянутый ему Янчи.

– Хм! Документ, несомненно, подлинный, не так ли, господа? – «Господа», – отметил про себя Рейнольдс. Человек должен быть очень уверен в себе, используя это слово вместо общепринятого «товарищ». – Я ждал этого от моего доброго друга Фурминта. Ведь конференция начинается сегодня? Мы не можем допустить, чтобы профессор Дженнингс там не присутствовал. Это самый великолепный бриллиант в нашей короне, если можно употребить такое несколько… э-э-э… устаревшее выражение. Свои документы у вас есть, господа?

– Разумеется. – Янчи достал свое удостоверение, Рейнольдс – свое, и комендант, очевидно удовлетворившись, кивнул.

Он посмотрел на Янчи, затем кивнул на телефон:

– Вы, конечно, знаете, что у меня прямая линия с проспектом Андраши. Я не могу рисковать, когда речь идет об арестанте такого… э-э-э… уровня, как Дженнингс. Вы не обидитесь, если я позвоню и попрошу подтвердить передачу арестанта – и ваши документы?

У Рейнольдса замерло сердце, а кожа на лице натянулась, став похожей на вощеную бумагу. Боже, как они могли не учесть столь очевидной меры предосторожности? Остается только извлечь пистолеты и взять коменданта в заложники… Его рука уже потянулась к оружию, когда заговорил Янчи. Это была превосходная игра: его голос звучал абсолютно уверенно, а на лице невозможно было разглядеть ни малейших признаков беспокойства.

– Ну конечно, комендант! Когда дело касается такого важного арестанта, как Дженнингс… Это совершенно естественно.

– В таком случае в этом нет необходимости.

Комендант улыбнулся и подвинул к ним лежащие на столе бумаги. Рейнольдс почувствовал, как у него расслабились мышцы и по телу разлилось облегчение, омывшее его, как волна. Он только начинал хоть в какой-то степени понимать, что за человек Янчи: по сравнению с ним ему самому еще учиться и учиться.

Комендант взял лист бумаги, быстро что-то на нем написал и поставил печать. Потом позвонил, передал документ надзирателю и жестом велел ему идти.

– Господа, три минуты, не больше. Он тут, рядом.

Но комендант преувеличил. Прошло не три минуты, а менее тридцати секунд, открылась дверь, и в нее вместо Дженнингса стремительно ввалилось полдюжины вооруженных людей. Они прижали Янчи и Рейнольдса к спинкам стульев, прежде чем те успели понять, что рано почувствовали себя в безопасности, и начали понимать происходящее. Комендант покачал головой и грустно улыбнулся:

– Простите меня, господа. К сожалению, пришлось прибегнуть к неприятной хитрости. Все такие хитрости неприятны – но они необходимы. Бумага, которую я подписал, – не о передаче вам профессора, это распоряжение арестовать вас. – Он снял пенсне, протер его и вздохнул. – Капитан Рейнольдс, вы удивительно упорный молодой человек.

Предыдущая главаГлава 8 из 16Следующая глава