К книге
Последняя границаГлава 11
75%
Глава 11
12

На другой день, утром, в половине седьмого, они добрались до штаб-квартиры Янчи. Она находилась в сельской местности, километрах в пятнадцати от австрийской границы. Добрались они, проехав четырнадцать часов подряд по замерзшим, заснеженным дорогам Венгрии со средней скоростью сильно меньше тридцати километров в час. Это были четырнадцать часов самого холодного, лишенного всех удобств, самого утомительного путешествия, которое Рейнольдс когда-либо совершал в своей жизни. Но все же они добрались, и, несмотря на холод, голод, усталость и бессонные часы, добрались в прекрасном расположении духа, их душевный подъем превозмогал все их невзгоды. Так чувствовали себя все, кроме Графа, который, сначала бурно радовался благополучному исходу дела и тому, что все целы и невредимы, но с наступлением долгой ночи снова впал в свое обычное состояние – отстраненности и мрачного цинизма.

За эту ночь они преодолели ровно четыреста бесконечных, изнурительных километров, и Граф все эти километры был за рулем, только два раза остановившись для заправки. Сонных, не расположенных к каким-либо действиям работников бензоколонок он будил двойной угрозой – формой и голосом. Когда печать изнеможения уж слишком явно проступала на лице Графа, Рейнольдс готов был предложить ему поменяться местами, но всякий раз на помощь приходил здравый смысл, и он не делал этого: во время той, первой поездки в черном «мерседесе» Рейнольдс имел возможность убедиться, что Граф – водитель от Бога, и благополучно добраться до места назначения по этим занесенным снегом коварным дорогам было важнее, чем дать Графу отдохнуть. И большую часть ночи Рейнольдс сидел, дремал и смотрел на него, как и Казак, сидевший рядом. Оба они ехали в относительно теплой кабине по одной и той же причине – чтобы оттаять. Казаку пришлось даже гораздо хуже, чем Рейнольдсу, и понятно почему: всю вторую половину пути между Сексардом и Печем – почти тридцать километров – он просидел, как на насесте, снаружи между крылом и капотом грузовика, очищая для Графа лобовое стекло от слепящего снега. С этого крыла, как с трибуны, он и наблюдал за путешествием Рейнольдса по крышам вагонов, граничащим с самоубийством, и теперь, глядя на Рейнольдса, он не хмурился – на лице его было лишь выражение какого-то благоговейного удивления.

Прямая дорога от Печа до дома Янчи составила бы чуть меньше половины того расстояния, которое они проехали, но и Янчи, и Граф были убеждены, что поездка по этому маршруту могла закончиться только одним – поимкой и отправкой в лагерь. Восьмидесятикилометровая полоса озера Балатон перекрывала большинство путей к австрийской границе на западе, и оба были уверены, что между его южной оконечностью и югославской границей ни одна даже самая незаметная дорога не останется без наблюдения. За другими маршрутами на запад – между северной оконечностью Балатона и Будапештом, – возможно, следили, а возможно, и нет, но они не стали рисковать. Они проехали двести километров на север, обогнули северные окраины столицы, а затем направились по главному шоссе в Австрию и, подъезжая к Гьёру, свернули на юго-запад.

Таким образом, дорога в четыреста километров заняла у них четырнадцать часов, и к месту назначения они добрались холодными, голодными и измотанными. Но когда они оказались в безопасности и под домашним кровом, все это слетело с них, словно легкая накидка, ну а после того, как Янчи с Казаком развели в печи жаркий огонь, Шандор приготовил еду, от которой исходил чудный запах, а Граф достал из своих запасов, более чем достаточных, бутылку барацка, их облегчение от благополучного прибытия и ликование по поводу того, что они сумели так переиграть дэгэбэшников, вылились в разговоры, смех и снова в разговоры, и, когда они поели теплого и выпили графского барацка, возвращающего жизнь замерзшим телам и конечностям, все мысли об усталости и сне были забыты. Время выспаться еще будет, у них весь день впереди, чтобы поспать: раньше полуночи Янчи не собирался предпринимать попытку пересечь границу.

В восемь часов по большому новому радиоприемнику, который Янчи недавно установил в доме, они прослушали сводки погоды и новостей. О их собственных действиях и спасении профессора ничего не говорилось, да они и не ожидали этого: коммунисты никогда бы не признались своим сателлитам в таком провале. В прогнозе погоды, предсказывавшем дальнейшие сильные и продолжительные снегопады почти по всей Венгрии, содержался чрезвычайно интересный пункт: весь юго-запад, на территории от озера Балатон до Сегеда на югославской границе, был полностью обездвижен сильнейшей со времен войны снежной бурей, все дороги, железнодорожные пути и аэропорты были полностью заблокированы. Янчи и его товарищи слушали эту сводку молча, что красноречивее всяких слов говорило о чувстве, их охватившем: если бы они предприняли свою попытку двенадцатью часами позже, то ни спасение, ни побег не были бы возможны.

В девять часов, когда сквозь густую пелену снега, повалившего снова, пробились первые серые проблески рассвета, на столе появилась вторая бутылка, и посыпались многочисленные истории. Янчи рассказал об их пребывании в «Сархазе», Граф, уже опорожнивший половину бутылки бренди, с иронией поведал о своей беседе с Фурминтом, а Рейнольдсу который раз пришлось повторять рассказ о своем путешествии по крышам вагонов. Самым жадным слушателем этих историй оказался старый профессор, чье отношение к русским хозяевам, как заметили Янчи с Рейнольдсом, когда встретились с ним в «Сархазе», резко и радикально изменилось. Начало этой перемене и изменениям в их отношении к нему было положено, по его словам, после того, как он отказался выступать на конференции, пока ему не скажут о судьбе сына, а когда он узнал, что сын благополучно бежал, все равно отказался выступать – и русские совсем потеряли над ним власть. Заточение в «Сархазе» привело его в еще большую ярость, а последнее унижение – помещение в один холодный вагон для скота с бандой закоренелых преступников – окончательно завершило его обращение. А когда он узнал о пытках, которым подвергались Янчи и Рейнольдс, гневу профессора уже не было границ. Он ругался так, что не приведи боже.

– Подождите! – сказал профессор. – Вот только подождите, когда я вернусь домой! Британское правительство, их драгоценные проекты, их ракеты – к черту их проекты и их ракеты! У меня есть дела поважнее.

– Например? – мягко спросил Янчи.

– Коммунизм! – Дженнингс осушил свой стакан с барацком и почти перешел на крик. – Я не хвастаюсь, но ко мне прислушиваются почти все ведущие газеты страны. Они послушают меня – особенно когда вспомнят, какую чудовищную чушь я нес раньше. Я разоблачу всю эту чертову гнилую коммунистическую систему, и к тому времени, когда я закончу…

– Поздно, – иронично оборвал его Граф.

– Что значит «поздно»? – возмутился Дженнингс.

– Граф просто хочет сказать, что коммунизм уже и так основательно разоблачен, – успокаивающе ответил Янчи, – и, не обижайтесь, доктор Дженнингс, разоблачен людьми, которые страдали от него годами, а не только один уик-энд, как вы.

– Вы думаете, я вернусь в Лондон и буду сидеть там сложа руки… – Дженнингс резко замолчал, а когда заговорил снова, тон его был спокойнее. – Черт побери, мой друг, это долг любого человека… Ладно, ладно, я поздно это понял, но сейчас я понимаю: долг каждого человека сделать все возможное, чтобы остановить распространение этого гнусного учения…

– Поздно, – так же сухо остановил его Граф.

– Он просто хочет сказать, что коммунизм за пределами своей родины сам по себе терпит крах, – поспешил пояснить Янчи. – Вам не нужно останавливать его распространение, доктор Дженнингс, – оно уже остановлено. То есть он кое-где прививается, но только в ограниченных масштабах, и то лишь среди примитивных народов вроде монголов, которые покупаются на красивые фразы и еще более красивые обещания, но с нами, с венграми, чехами, поляками, другими народами – в любой стране, где люди политически более развиты, чем русские, такая штука не проходит. Возьмем эту страну – кому здесь задурили голову больше всего?

– Надо полагать, молодежи. – Дженнингс с трудом сдерживал нетерпение. – Как всегда.

– Молодежи, – кивнул Янчи. – И изнеженным баловням коммунизма – писателям, интеллектуалам, обожаемым рабочим тяжелой промышленности. А кто возглавил здесь восстание против русских? Те же самые люди – молодежь, интеллектуалы и рабочие. То, что я считаю это восстание бесполезным и несвоевременным, не имеет к этому никакого отношения. Дело в том, что коммунизм потерпел полное фиаско именно среди тех, среди кого у него было больше всего шансов преуспеть – если он вообще мог преуспеть.

– Видели бы вы церкви в моей стране, – пробормотал Граф. – Каждое воскресенье в них проходят многолюдные службы, полно детей. Если бы вы это увидели, то не беспокоились бы так сильно о коммунизме, профессор. На самом деле, – сухо добавил он, – единственное, что может сравниться с провалом коммунизма у нас, – это его поразительная популярность в таких странах, как Италия и Франция, которые никогда в жизни не видели ничего подобного. – Он с явным отвращением показал на форму, в которую был одет, и печально покачал головой. – Человеческая природа – удивительная вещь.

– Тогда что мне, черт возьми, делать? – с чувством спросил Дженнингс. – Забыть всю эту чертовщину?

– Нет. – Янчи устало покачал головой. – Это последнее, чего я хотел бы от вас, последнее, чего я хотел бы от кого бы то ни было, – возможно, есть более тяжкое преступление, более страшный грех, чем равнодушие, но я не знаю, что это может быть. Нет, доктор Дженнингс, мне хотелось бы, чтобы, вернувшись домой, вы сказали своему народу, что у каждого из нас здесь, в Центральной Европе, есть только одна маленькая жизнь, а время уходит. Скажите им, что нам хотелось бы хоть раз вдохнуть сладкий воздух свободы, прежде чем нас не станет. Скажите, что мы ждем уже семнадцать долгих лет и надежда может умереть. Скажите им, что мы не хотим, чтобы наши дети и дети наших детей шли по бесконечной темной дороге рабства и никогда не увидели света в конце. Скажите им, что нам не нужно много – нам нужен лишь мир, зеленые поля, церковные колокола и беззаботные дети, которые играли бы на солнце, и чтобы не было страха, не было нужды и гаданий о том, какие черные тучи непременно принесет завтрашний день.

Янчи подался вперед на стуле, позабыв о стакане. Его усталое морщинистое лицо под копной седых волос, окрашиваемое в красноватый цвет мерцающим пламенем печки, было серьезным и напряженным – таким его Рейнольдс еще не видел.

– Скажите им, скажите вашим людям у себя на родине, что наши жизни и жизни следующих поколений в их руках. Скажите, что в конечном счете на этой земле только одно имеет значение – мир на этой самой земле. И скажите им, что эта земля очень маленькая и с каждым годом становится все меньше и меньше, но что нам всем приходится жить на ней вместе, что мы должны жить на ней вместе.

– Сосуществование? – приподнял бровь доктор Дженнингс.

– Сосуществование. Ужасное слово, слово-пугалка, но что еще может предложить вместо него здравомыслящий человек – неописуемые ужасы термоядерной войны, реквием по утраченным надеждам человечества? Нет, сосуществование необходимо, оно нам нужно, если человечество хочет выжить, но этот мир без разделения на сферы влияния, мечта великого американца Корделла Халла, никогда не будет построен, если запальчивые глупцы, как вот у вас, доктор Дженнингс, будут кричать о серьезных результатах, которые надо получить сейчас, здесь, сегодня. Он никогда не будет построен, пока люди на Западе будут думать о парашютной дипломатии, о том, как помочь нам помочь самим себе… Боже мой! Они никогда не видели в действии ни одной монгольской дивизии, иначе они не несли бы такую чушь. Он никогда не будет построен, пока люди будут молоть опасную околесицу о том, что русский народ их тайный союзник, или слушать непрошеные советы тех, кто покинул эти наши несчастные страны много лет назад и потерял всякую связь с тем, о чем мы думаем и что чувствуем сегодня.

И самое главное – он никогда не будет построен, пока наши руководители и правительства, наши газеты и наши пропагандисты непрерывно и настойчиво учат нас, что мы должны ненавидеть и презирать все другие народы, которые делят с нами этот крошечный мир, и бояться их. Национализм тех, кто кричит: «Мы – народ», верноподданнически-шовинистическая разновидность патриотизма – вот великое зло наших дней, непреодолимое препятствие на пути к миру. Какая надежда есть у мира, пока мы цепляемся за устаревшие формы преданности своей нации? Мы никому не обязаны быть преданными, доктор Дженнингс, по крайней мере, на этой земле. – Янчи улыбнулся. – Нам говорят, что Христос пришел спасти человечество, но, возможно, Он сделал исключение для русских.

– Янчи хочет сказать, доктор Дженнингс, – пояснил Граф, – что вам всего лишь нужно обратить западный мир в христианство, и все будет хорошо.

– Не совсем так. – Янчи покачал головой. – То, что я говорю, относится к русским даже больше, чем к западному миру, но я думаю, что первый шаг должен сделать западный мир – более зрелые народы, более политически развитые, которые не так боятся русских, как русские боятся их.

– Разговоры, – уже без гнева, даже без иронии, просто задумчиво сказал Дженнингс. – Разговоры, разговоры, одни разговоры. Чтобы наступило тысячелетнее царство Христа, потребуется гораздо больше, чем это, мой друг. Нужны действия. Вы сказали, первый шаг. Но какой?

– Одному богу известно. – Янчи покачал головой. – Я не знаю. Если б я знал, имя генерал-майора Иллюрина было бы самым почитаемым именем за всю историю человечества. Никто не может сделать больше, никто не осмелится сделать больше, чем просто высказать свои соображения.

Никто не ответил, и через некоторое время Янчи продолжил:

– Я считаю, что необходимо донести до русских идею мира, идею разоружения, убедить их прежде всего в наших мирных намерениях. Мирные намерения! – Янчи невесело усмехнулся. – Британцы и американцы наполняют арсеналы стран Западной Европы водородными бомбами – вот какой у них способ продемонстрировать мирные намерения. Это, скорее, способ добиться того, что Россия никогда не ослабит хватку, которой она держит своих, больше не нужных ей сателлитов, это способ подтолкнуть тех, кто сидит в Кремле – испуганных людей, скажу я вам, неумолимо приближаться к тому, чего они хотят меньше всего на свете – к запуску первой межконтинентальной ракеты, последнему, что они хотят сделать, последнему выплеску паники или отчаяния, потому что они лучше других знают, что, хотя в своих глубоких бункерах в Москве они смогут пережить возмездие, которое непременно последует, им будет не спастись от мстительного гнева обезумевших людей, выживших после ядерной катастрофы, а гнев этот непременно охватит их собственную страну. Вооружать Европу – значит провоцировать русских на безумные действия. Что бы мы ни делали, необходимо избегать любых провокаций, всегда держать дверь открытой для переговоров и сближения, как бы они ни отказывались.

– Я бы сказал, что нам необходимо следить за ними, как ястребам, – заметил Рейнольдс.

– Увы, я думал, мы заставили его прозреть, – скорбно произнес Граф. – Похоже, нам никогда это не удастся.

– Похоже, – согласился Янчи. – Но он тоже прав. В одной руке нужно держать большое ружье, а в другой – оливковую ветвь. Всегда должен быть наготове предохранитель, а рука, предлагающая мир, всегда должна быть немного впереди, и нужно быть бесконечно терпеливыми – поспешность, нетерпение могут привести мир к катастрофе. Терпение, бесконечное терпение. Какое значение имеет удар по самолюбию, когда на кону мир во всем мире?

Нужно стараться встречаться с ними в как можно большем количестве областей – в культуре, спорте, литературе, на праздниках, все это важно – все, что сближает людей и позволяет им увидеть глупость шовинизма, но главная дверь – торговля. Взаимодействуйте с ними в торговле, и не важно, на какие уступки вы пойдете, – потери будут ничтожными по сравнению с обретенной доброй волей, развеянными подозрениями. И пусть помогают ваши церкви, как они помогают сейчас здесь и в Польше. Кардинал Вышиньский, действующий рука об руку с Гомулкой в Польше, знает больше о том, как достичь мира во всем мире, который в конце концов должен наступить. Сегодня люди по всей Польше вдыхают запах свободы, свободно говорят, свободно молятся, и кто знает, что могут принести следующие пять лет – и все потому, что люди доброй воли с совершенно разными убеждениями решили уживаться и ладить друг с другом, на какие бы жертвы им ни пришлось пойти, какие бы удары по самолюбию они ни получили.

В этом, как мне кажется, и заключается правильный ответ – не в том, чтобы предложить какой-то план действий, как полагает доктор Дженнингс, а в том, чтобы создать климат доброй воли, в котором эти действия могли бы расцвести и принести плоды. Спросите правителей великих стран, которые должны были бы вести наш больной мир к лучшему будущему, в чем они сегодня больше всего нуждаются, и они скажут вам: в ученых, в еще большем количестве ученых, этих незадачливых гениальных существ, которые уже давно отдали свое неотъемлемое право на независимость, похоронили свою совесть и продались правительствам мира – чтобы они могли работать все усерднее, пока не создадут самое совершенное оружие всеобщего уничтожения.

Янчи замолчал и устало покачал головой. Затем продолжил:

– Правительства мира, возможно, и не безумны, но они слепы, и от их слепоты до безумия всего один шаг. Наш мир отчаянно, срочно нуждается в том, чтобы предпринять усилия, не имеющие аналогов в истории, чтобы узнать себя и узнать других людей нашей планеты так же хорошо, как мы знаем себя, и тогда мы увидим, что другой человек такой же, как и мы, что право, добродетель и истина принадлежат ему в той же мере, что и нам. Мы должны думать о людях не как о какой-то массе, состоящей из разнородных элементов, – нам ведь удобно без разбора представлять себе всех как какую-нибудь безликую нацию. Мы должны всегда помнить, что нация состоит из миллионов маленьких человеческих личностей, таких же, как мы. Говорить о национальном грехе, вине и злодействе – значит умышленно быть слепым и несправедливым, значит не быть христианином. И хотя верно, что нация может слететь с катушек, этого никогда не происходит потому, что она этого хочет, это происходит потому, что она не может иначе, потому что в ее прошлом или в ее окружении что-то не могло не сделать ее такой, какова она сегодня, точно так же как какие-то забытые события, какие-то влияния, которые мы не можем ни вспомнить, ни понять, сделали каждого из нас теми, кто мы есть сегодня.

А с этим пониманием и знанием придет и сострадание, и никакая сила на земле не сможет соперничать с состраданием – с тем состраданием, которое заставляет еврейское общество распространять по всему миру призывы о сборе денег для своих заклятых, но голодающих врагов, арабских беженцев, с тем состраданием, которое заставило русского солдата вложить свой автомат в руки Шандора, с тем состраданием – состраданием, рожденным из понимания, – которое заставило почти всех русских, расквартированных в Будапеште, отказаться воевать с венграми, которых они успели хорошо узнать. И это сострадание, это милосердие придет, оно должно прийти, но люди во всем мире должны захотеть, чтобы оно пришло.

Нет никакой уверенности в том, что это произойдет при нашей жизни. Это рискованное предприятие, оно должно быть рискованным, но лучше, конечно, рисковать, надеясь, какой бы слабой ни была надежда, чем рисковать от отчаяния и нажать на кнопку, которая запустит первую межконтинентальную ракету. Но для успеха этого рискованного предприятия сначала необходимо понимание. Человечество теперь разделяют не горы, реки и моря, а лишь состояние сознания этого самого человечества. Нетерпимость, вызванная невежеством, нежеланием знать, – вот настоящая последняя граница, которая еще остается на земле.

В комнате надолго воцарилась тишина, которую нарушали лишь треск сосновых поленьев в печке, да тихое пение чайника. Огонь как будто бы завораживал, гипнотизировал всех, и они смотрели на него, словно, глядя на пламя долго, можно было увидеть, как сбудется мечта Янчи. Но их заворожил не огонь, а тихий, настойчивый, обволакивающий голос Янчи и то, что́ он говорил, – его слова еще долго звучали у них в ушах. Даже профессор больше не гневался, и Рейнольдс с сухой иронией подумал: «Если бы полковник Макинтош мог знать, какие мысли проносятся сейчас в моей голове, то сразу же по возвращении в Англию я стал бы безработным». Через какое-то время Граф встал, обошел всех, наполняя пустые стаканы, затем снова занял свое место – и все это молча. Никто даже не взглянул на него – казалось, никто не хочет первым нарушить тишину, да и вообще не хочет, чтобы она нарушалась. Каждый был глубоко погружен в свои мысли. Рейнольдсу очень кстати вспомнился давно умерший английский поэт, который много веков назад сказал почти то же самое, что только что говорил Янчи, но его мысли прервал резкий, напористый телефонный звонок, и он совпал с тем, о чем думал Рейнольдс. По ком звонит колокол? Ответ не заставил себя долго ждать: он звонил по Янчи.

Янчи, выведенный звонком из глубокой задумчивости, выпрямился, переложил стакан в правую руку, а левой взял трубку. Трезвон резко прекратился, и вместо него все в комнате ясно услышали пронзительный вопль, протяжный мучительный крик, перешедший в тихий жуткий шепот, когда Янчи приложил трубку к уху. Шепот сменился отрывистой речью, затем голос стал мягче, выше, он сопровождался рыданиями, но что за слова там говорились, никто не мог разобрать: рука с костяшками пальцев, словно вырезанными из слоновой кости, так сильно прижимала трубку к уху, что оттуда доносились лишь неясные, бессвязные звуки. Остальным оставалось только смотреть на Янчи. Его лицо постепенно превратилось в каменную маску, а румяный цвет медленно сходил со щек, пока они не стали почти одного цвета с белоснежными волосами. Двадцать секунд, а может быть, тридцать, Янчи не произносил ни слова, а потом вдруг треснуло и звякнуло стекло, и стакан в руке Янчи раскололся на сотню осколков, посыпавшихся на каменный пол. Из покрытой шрамами, изуродованной руки потекла кровь, ее капли падали на осколки. Янчи даже не замечал этого: всем своим сознанием, всем существом он был на другом конце телефонного провода. Затем он резко сказал:

– Я перезвоню, – послушал еще несколько секунд и тихим сдавленным голосом прошептал: – Нет, нет. – Затем с силой бросил трубку, но все успели услышать тот же звук, что они услышали, когда Янчи снял трубку, – хриплый крик боли, оборвавшийся, словно отрезанный гильотиной, когда связь прервалась.

– Глупо, да? – Янчи, глядя на свою руку, заговорил первым, и голос его был тихим, безжизненным. Он достал носовой платок и промокнул стекающую кровь. – Столько славного барацка пропало зря. Прости, Володя.

В первый раз все услышали, как он называет Графа его настоящим именем.

– Ради всего святого, что это было? – дрожащим шепотом спросил старый Дженнингс.

Руки у него тоже дрожали, и бренди перелилось через край стакана.

– Это был ответ на многие вопросы. – Янчи обернул руку носовым платком и, чтобы удержать его, сжал кулак, уставившись на тускло-красный огонь. – Теперь понятно, почему пропал Имре, понятно, почему был предан Граф. Они схватили Имре, отвезли его на улицу Сталина, и перед самой смертью он заговорил.

– Имре! – прошептал Граф. – Перед самой смертью. Господи, прости меня. Я думал, он сам от нас сбежал. – Он непонимающе посмотрел на телефон. – То есть…

– Имре погиб вчера, – тихо произнес Янчи. – Бедный, потерянный, одинокий Имре. Это была Юля. Имре сказал им, где она, они поехали в деревню и забрали ее, как раз когда она собиралась ехать сюда. А потом они заставили ее рассказать, где находится это место.

Когда Рейнольдс встал на ноги, его стул с грохотом опрокинулся. Нижние зубы у него обнажились, как у волка.

– Это Юля кричала, – сказал он хриплым, каким-то совсем не своим голосом. – Ее пытали, они ее пытали!

– Это была Юля, Хидаш хотел показать, что настроен серьезно. – Янчи спрятал лицо в ладони, и его тусклый голос прозвучал приглушенно: – Но они пытали не Юлю, они пытали Катерину на глазах у Юли, и Юля должна была все рассказать.

Рейнольдс непонимающе смотрел на него, у Дженнингса был обескураженный и испуганный вид, а Граф произносил одно ругательство за другим – бессмысленную богохульную череду проклятий, и Рейнольдс видел, что Граф все понял, а потом заговорил Янчи, бормоча что-то себе под нос, и вдруг Рейнольдс тоже все понял, и ему стало плохо, он неуклюже поднял стул и, почувствовав неимоверную слабость в ногах, сел.

– Я знал, что она не умерла, – пробормотал Янчи. – Я всегда знал, что она не умерла, я никогда не терял надежды, правда, Володя? Я знал, что она не умерла… О Боже, почему Ты не дал ей умереть, почему не сделал так, чтобы она умерла?

Жена Янчи, угрюмо подумал Рейнольдс, его жена жива. Юля говорила, что она, наверное, умерла, погибла через несколько дней после того, как люди из ДГБ забрали ее, но, оказывается, она жива. Та же вера и надежда, заставлявшая Янчи рыскать по всей Венгрии в уверенности, что она жива, должна была поддерживать искру жизни в Катерине, твердую веру в то, что однажды Янчи найдет ее. Но теперь она у них, Хидаш уехал из «Сархазы», потому что знал, где ее искать, она у этих чудовищ из ДГБ… И Юля тоже у них, а это в тысячу раз страшнее. Сами собой перед его мысленным взором пронеслись неясные картины: озорная улыбка, когда она поцеловала его на прощание у острова Маргит, ее встревоженное лицо, после того как Юля увидела, что сделал с ним Коко, ее взгляд, когда он очнулся от сна, мертвый, тусклый взгляд и затуманенные глаза, когда ее посетило предчувствие грядущей трагедии… Сам не сознавая, что делает, Рейнольдс резко поднялся:

– Янчи, откуда звонили?

Его голос вновь стал обычным, от ледяной ярости не осталось и следа.

– С проспекта Андраши. Какое это имеет значение, Михаил?

– Мы можем вернуть их вам. Мы можем отправиться туда прямо сейчас и вернуть их. Граф и я. Мы сможем.

– Если какие-нибудь два человека из ныне живущих могли бы это сделать, то эти двое сейчас передо мной. Но даже вы не сможете. – Янчи медленно улыбнулся слабой улыбкой, едва коснувшейся его губ, но все же улыбнулся. – Задача, только текущая задача, ничего, кроме задачи, стоящей перед вами. Это ваше кредо, то, чем вы живете. Ваша миссия выполнена, Михаил, – что скажет полковник Макинтош?

– Не знаю, Янчи, – медленно произнес Рейнольдс. – Не знаю, и, видит бог, мне все равно. С меня хватит, всё. Я выполнил последнее задание полковника Макинтоша, выполнил последнее задание нашей разведки, так что, с вашего позволения, мы с Графом…

– Минуточку. – Янчи поднял руку. – Это еще не все, все еще хуже, чем вы думаете… Что вы сказали, доктор Дженнингс?

– Катерина, – пробормотал старик. – Какое странное совпадение: мою жену тоже зовут Катерина – Кэтрин.

– Боюсь, профессор, совпадение еще серьезнее. – Янчи долго смотрел невидящим взглядом на огонь, потом пошевелился. – Британцы использовали вашу жену как рычаг воздействия на вас, а сейчас…

– Конечно, конечно, – пробормотал Дженнингс. Он больше не дрожал, он был спокоен и не испытывал страха. – Ведь это же очевидно, зачем еще им было звонить? Я немедленно поеду.

– Немедленно поедете? – Рейнольдс уставился на него. – О чем это он?

– Если бы вы знали Хидаша так же хорошо, как я, – сказал Граф, – вы бы не спрашивали. Это сделка, да, Янчи? Катерина и Юля возвращаются живыми в обмен на нашего профессора.

– Это то, что они предлагают. Они вернут их мне, если я верну профессора. – Янчи медленно и решительно покачал головой. – Этого не будет. Разумеется, этого не будет. Я не могу вас сдать, я не верну вас им. Одному богу известно, что они с вами сделают, если вы снова попадете к ним в руки.

– Но вы должны это сделать, должны. – Дженнингс встал и смотрел на Янчи сверху вниз. – Мне они вреда не причинят, я им нужен. Ваша жена, Янчи, ваша семья – что такое моя свобода по сравнению с их жизнью? У вас нет выбора. Я еду.

– Вы вернете мне мою семью – и никогда больше не увидите свою. Вы понимаете, что говорите, доктор Дженнингс?

– Да. – Дженнингс говорил тихо, упрямо. – Я знаю, что говорю. Разлука – это не так важно; просто, если я поеду к ним, обе наши семьи останутся живы, и кто знает, может, и я когда-нибудь снова окажусь на свободе. Если же я не поеду, ваши жена и дочь погибнут. Вы же это понимаете.

Янчи кивнул, и Рейнольдсу даже сквозь тревогу, сквозь всепоглощающий гнев, было до глубины души жаль человека, поставленного перед таким жестоким, бесчеловечным выбором, и оттого, что перед этим выбором оказался Янчи, человек, который всего несколько минут назад проповедовал идею любви к врагам, необходимости понять брата-коммуниста, помочь ему и примириться с ним, было невыносимо горько. И тут Янчи откашлялся, и Рейнольдс знал, что́ он собирается сказать.

– Я рад, как никогда, доктор Дженнингс, что помог вам спастись. Вы смелый и хороший человек, но вы не должны умирать ради меня или моих близких. Я скажу полковнику Хидашу…

– Нет, это я скажу полковнику Хидашу, – перебил его Граф. – Он подошел к телефону, покрутил ручку и назвал номер. – Полковник всегда рад, когда ему докладывают подчиненные… Нет, Янчи, предоставь это мне. Ты же никогда раньше не сомневался в моих решениях: прошу тебя, не делай этого сейчас.

Он замолчал, слегка напрягся, затем расслабился и улыбнулся:

– Полковник Хидаш? Это майор Ховарт, бывший майор… В отменном здравии, рад вам сообщить… Да, мы обдумали ваше предложение и хотим сделать вам свое. Я знаю, как вы мучаетесь от того, что вам меня не хватает – меня, лучшего офицера ДГБ, так, если вы помните, отрекомендовал меня не кто иной, как вы сами, – и предлагаю исправить это. Если я смогу гарантировать вам, что профессор Дженнингс не станет ничего говорить, когда вернется на Запад, согласитесь ли вы принять меня – конечно же, всего лишь скромную замену, вместо жены и дочери генерал-майора Иллюрина… Да-да, непременно, я буду ждать. Но в моем распоряжении мало времени.

Не опуская трубку, он повернулся лицом к профессору и Янчи и выставил перед собой руку, чтобы пресечь их протесты и тщетные попытки профессора самому выйти на связь с полковником.

– Расслабьтесь, господа, и успокойтесь. Благородное самопожертвование мне не очень нравится: на самом деле, скажу прямо, оно мне совсем не нравится… А, полковник Хидаш… Вот как. Так я, к сожалению, и думал… Это удар по моему самолюбию, но я ведь, видимо, всего лишь маленькая рыбешка… Значит, это должен быть профессор… Да, он совсем не против… Полковник Хидаш, он не вернется в Будапешт для передачи… Вы считаете нас сумасшедшими? Если мы поедем туда, то вы получите всех троих, и если вы настаиваете на Будапеште, то доктор Дженнингс пересечет границу уже сегодня вечером, и ни вы, ни кто-либо другой в Венгрии не сможет этому помешать. Вы знаете это лучше, чем… Ага, я знал, что вы уступите здравому смыслу, – вы ведь всегда были очень разумным человеком, не правда ли? Тогда слушайте внимательно.

Примерно в трех километрах к северу от этого дома – дочь генерала покажет вам дорогу, если сами не сможете найти, – влево отходит боковая дорога. Поезжайте по ней – она заканчивается примерно через восемь километров у небольшой переправы через приток Рабы. Оставайтесь там. Километрах в трех к северу находится деревянный мост через ту же речку. Мы перейдем по нему, разрушим его, чтобы у вас не было соблазна перебраться по мосту, и направимся на юг к дому паромщика, напротив которого вы остановитесь. Там есть небольшая лодочка, которая ходит по канату, – с ее помощью мы переправим людей. Вам все понятно?

Наступила долгая пауза. Тишину нарушал лишь слабый металлический отзвук неразличимого бормотания Хидаша, затем Граф сказал:

– Минутку. – Он прикрыл рукой трубку и повернулся к остальным. – Хидаш говорит, что должен задержаться на час – им нужно разрешение правительства. Вполне возможно, что это так. Также более чем возможно, что в обычных обстоятельствах наш дорогой друг воспользовался бы этим часом, чтобы вызвать армию, которая окружила бы нас, или авиацию, чтобы сбросить в дымоход парочку бомб.

– Это невозможно, – покачал головой Янчи. – Ближайшие армейские части находятся в Капошваре, к югу от Балатона, и мы знаем из новостей, что они вроде бы полностью обездвижены.

– А ближайшие базы ВВС – на границе с Чехией. – Граф посмотрел в окно на серую пелену метели. – Даже если они в работоспособном состоянии и не закрыты, ни один самолет не найдет нас в такую погоду. Рискнем?

– Рискнем, – эхом ответил ему Янчи.

– Полковник Хидаш, у вас есть этот час. – Граф убрал руку с трубки. – Опоздаете на минуту – и нас уже не будет. И еще. Вы приедете через деревню Вилок, и никак иначе, – мы не хотим, чтобы нам отрезали путь отхода, и вы знаете, что организация у нас большая – мы проследим за всеми другими дорогами к северу от Сомбатхея, и если хоть одна легковушка или грузовик появится на них, то, приехав сюда, вы нас не застанете. До встречи, мой дорогой полковник… Часа через три, да? Au revoir.

Он положил трубку и повернулся к остальным.

– Видите, как получается, господа, – я получаю все почести и репутацию рыцаря и самоотверженного героя, не подвергаясь ни малейшему огорчительному риску, который обычно сопровождает такие вещи. Ракеты важнее мести, и им нужен профессор. У нас есть три часа.

Три часа, и один из них почти что истек. Этот час следовало бы потратить на сон: все они были измотаны, и поспать было просто необходимо, но никто и думать об этом не хотел. Янчи не думал о сне, потому что, хоть и был вне себя от радости при мысли, что снова увидит Катерину, но в то же время его снедали досада, тревога и чувство вины, и в душе он был полон слепой решимости не допустить передачи профессора властям; профессор не думал о сне, потому что не хотел тратить на него последние часы свободы, а Казак не думал о нем, потому что снова увлеченно упражнялся со своим кнутом, готовясь к славной битве с ненавистными дэгэбэшниками. Шандору даже в голову не приходило, что можно прилечь поспать, он ходил взад-вперед по морозу рядом с Янчи, потому что не хотел оставлять его в такой час. А Граф пил – много, без остановки, как будто ему больше никогда не суждено было увидеть бутылку бренди. Рейнольдс с немым удивлением наблюдал, как он открывает третью – а ведь выпил Граф уже больше половины содержимого предыдущих. Можно было бы подумать, что он пьет воду.

– Мой друг, вы считаете, что я слишком много пью? – Он улыбнулся Рейнольдсу. – Легко прочитать ваши мысли.

– Да нет. Почему бы вам и не выпить?

– Действительно, почему? Мне нравится этот напиток.

– Но…

– Но что, мой друг?

Рейнольдс пожал плечами:

– Вы пьете не поэтому.

– Да? – Граф приподнял бровь. – Может, чтобы утопить мои многие печали?

– Я думаю, чтобы утопить печали Янчи, – медленно произнес Рейнольдс. Затем он вдруг с необычной остротой что-то понял. – Нет, кажется, я знаю. Вы знаете – как вы можете быть в этом уверены, я не знаю, – но вы уверены, что Янчи снова увидит своих Юлю и Катерину. Его печаль ушла, а ваша осталась, и она была такой же, как у него, но теперь вам приходится выносить ее в одиночку, поэтому вы чувствуете ее с удвоенной силой.

– Янчи говорил с вами?

– Он ничего мне не сказал.

– Я вам верю. – Граф задумчиво смотрел на него. – Знаете, друг мой, вы за несколько дней постарели на десять лет. Вы уже никогда не будете прежним. Вы, конечно, оставите службу в разведке?

– Это мое последнее задание. С этим покончено.

– И женитесь на прекрасной Юлии?

– О боже! – Рейнольдс уставился на него. – Неужели… неужели это так заметно?

– Вы поняли это последним. Для всех остальных это было очевидно.

– Ну, тогда да. Конечно. – Он удивленно нахмурился. – Я ее еще не спрашивал.

– И не нужно. Я знаю женщин. – Граф вяло махнул рукой. – Вероятно, у нее есть некоторая надежда что-то из вас сделать.

– Надеюсь на это. – Рейнольдс помолчал, колеблясь, затем прямо посмотрел на Графа. – Вы тогда здорово меня осадили.

– Да. Это было несправедливо – я перешел на личности, а у вас хватило благородства не дать мне отпора. Иногда я думаю, что гордость – это дьявольская черта. – Граф налил полстакана бренди, отпил, закурил очередную русскую сигарету, затем резко продолжил: – Янчи искал свою жену, а я – своего маленького мальчика. Маленького мальчика! В следующем месяце ему исполнилось бы двадцать, а может, ему и есть двадцать. Я не знаю, не знаю. Надеюсь, он жив.

– Он был у вас не единственным ребенком?

– У меня было пятеро, и у них были мать, дедушка и дяди, но о них я не беспокоюсь, они все в безопасности.

Рейнольдс ничего не сказал, да и не нужно было ничего говорить. Из слов Янчи он понял, что Граф потерял все и всех на свете – кроме своего сына.

– Меня забрали, когда ему было всего три года, – тихо продолжил Граф. – Я до сих пор вижу, как он стоит там, на снегу, стоит и ничего не понимает. С тех пор я думаю о нем каждую ночь и каждый день моей жизни. Остался ли он в живых? Кто присматривал за ним? Была ли у него одежда, чтобы не мерзнуть, есть ли у него сейчас одежда, чтобы не мерзнуть? Достаточно ли он ест, или он тощий и изможденный? Может, он оказался никому не нужен, но, ей-богу, это был такой славный, мистер Рейнольдс. Я пытаюсь представить себе, как он выглядит, я всегда пытался представить себе, какой он. Я пытался представить себе, как он улыбается, смеется, играет, бегает, я всегда хотел быть рядом с ним, видеть его каждый день, видеть все то чудесное, что видишь, когда твой малыш растет, но мне всего этого не было дано, все эти чудесные годы прошли, и теперь уже поздно. Вчерашний день, все наши вчерашние дни уже не вернуть. Он был всем, ради чего я жил, но для каждого наступает момент истины, и мой наступил этим утром. Я больше никогда его не увижу. Пусть о моем мальчике позаботится Господь Бог.

– Простите, что спросил, – смущенно произнес Рейнольдс. – Мне очень жаль. – Он помолчал, потом добавил: – Это неправда, не знаю, почему я так сказал, но я рад, что задал этот вопрос.

– Странно, а я рад, что рассказал вам. – Граф осушил стакан, наполнил его опять, взглянул на часы, и когда заговорил снова, это был уже прежний Граф, голос его был бодр, напорист и ироничен. – Барацк вызывает жалость к себе, но он же ее и прогоняет. Мой друг, пора двигаться. Час почти пробил. Нам нельзя здесь оставаться – только безумец может верить Хидашу.

– Значит, Дженнингсу придется поехать?

– Дженнингсу придется поехать. Если они не получат его, тогда Кэтрин и Юля…

– Погибнут. Да?

– К сожалению, да.

– Он, видимо, очень нужен Хидашу.

– Он нужен ему позарез. Коммунисты до смерти боятся, что, если он сбежит на Запад и заговорит, это будет удар, от которого они долго не смогут оправиться, – ущерб будет непоправимым. Вот почему я позвонил и предложил себя. Я знал, как сильно они хотят меня заполучить, и хотел выяснить, насколько им нужен Дженнингс. Как я уже сказал, он нужен им позарез.

– Зачем? – напряженным голосом спросил Рейнольдс.

– Он никогда больше не будет работать на них, – уклончиво ответил Граф. – Они это знают.

– То есть…

– То есть им нужно только его вечное молчание, – резко сказал Граф. – Есть только один способ обеспечить это.

– Господи! – воскликнул Рейнольдс. – Мы не можем отпустить его, нельзя позволить ему отправиться на смерть и ничего не…

– Вы забываете о Юле, – мягко напомнил Граф.

Рейнольдс зарылся лицом в ладони, совершенно обескураженный, растерянный, неспособный о чем-либо еще думать. Прошло полминуты, может быть, минута – и тишину в комнате безжалостно нарушил громкий, пронзительный звонок телефона. Рейнольдс резко выпрямился. В две секунды Граф схватил трубку:

– Ховарт слушает. Полковник Хидаш?

Янчи и Шандор с припорошенными снегом головами и плечами вбежали в дверь, и снова тем, кто стоял рядом, был слышен только металлический отзвук бормотания в трубке, но ничего нельзя было разобрать. Им оставалось лишь смотреть на Графа, небрежно прислонившегося к стене. Глаза его рассеянно, невидяще бегали по комнате. Вдруг он отпрянул от стены, и лоб его наморщился, так что на нем пролегла глубокая вертикальная складка.

– Это невозможно! Полковник Хидаш, я сказал – час. Мы не можем ждать дольше. Вы что, считаете нас сумасшедшими – сидеть здесь, пока вы не заберете нас, когда вам это будет удобно?

Голос на другом конце перебил его, несколько секунд там что-то напористо и отрывисто тараторили, Граф замер, услышав щелчок, когда там положили трубку, некоторое время смотрел на свою затихшую трубку, затем осторожно положил ее. Когда он повернулся лицом к остальным, большой палец его правой руки медленно, так, что всем было слышно, терся о край указательного пальца, а нижняя губа была закушена.

– Что-то тут не так. – В его голосе прозвучало то же беспокойство, что отражалось на лице. – Что-то очень нехорошее. Хидаш говорит, что министр сейчас у себя в загородном доме, телефонные линии не работают, пришлось якобы послать за ним машину, и это займет еще около получаса, а возможно, и… Ах ты, идиот проклятый!

– Ты о чем? – отозвался, не понимая, Янчи. – Кто…

– Я. – С лица Графа исчезло недоумение, в низком спокойном голосе зазвучала отчаянная решимость, какой Рейнольдс еще никогда в нем не слышал. – Шандор, заводи грузовик – прямо сейчас. Гранаты, аммиачную селитру для того маленького мостика у дороги и полевой телефон. Поторопитесь, все. Ради всего святого, быстрее!

Никто не стал задавать Графу вопросов. Через десять секунд они уже были во дворе, укладывая под густым снегопадом все необходимое в грузовик, а еще через минуту грузовик уже трясся по ухабистой аллее к дороге. Янчи повернулся к Графу, вопросительно приподняв бровь.

– Последний раз звонили с телефона-автомата, – тихо сказал Граф. – Преступная халатность с моей стороны – сразу не обратить на это внимание. Зачем полковнику ДГБ Хидашу звонить с телефона-автомата? Да затем, что он уже не в своем будапештском кабинете. Сто к одному, что и предыдущий звонок тоже был не из Будапешта, а из нашего местного штаба в Дьёре. Хидаш все это время ехал сюда, отчаянно пытаясь задержать нас тут, подержать нас здесь этими липовыми телефонными звонками. Министр, разрешение правительства, оборванные телефонные линии – ложь, все это ложь. Боже мой, подумать только, что мы купились на такое! Будапешт – Хидаш выехал из Будапешта несколько часов назад! Готов поспорить, что сейчас он находится не больше чем в восьми километрах отсюда. Еще пятнадцать минут – и он взял бы всех нас, шесть маленьких добрых мушек, терпеливо ожидающих в паучьей гостиной.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава