Наш план согласован.
Аня решительно взмахивает кудрями, открывает дверь в комнату и делает маленький шаг. Я маячу у нее за плечом и втягиваю голову в плед. Кот сидит под столом. Бабочка выделывает кровожадные круги вокруг включенного торшера. Играет тревожная музыка (на самом деле нет).
В руке у Ани – газета, сохраненная мной из неких ностальгических побуждений. На первой полосе – какие‐то узники совести, которых Аня прилежно складывает в «совочек». Я подкрадываюсь к окну и распахиваю его – ветер забирается под плед.
– Так, так, давай, окружай, окружай ее!
– Да я окружаю, она улетает!
– Давай сюда ее!
– Да я не могу, блин, вот тварь! За котом следи, он явно на выход через окно собрался.
– Корж, а ну, отставить побег с поля боя!
– Вот сука, ах ты ж блядь, черт. Хватай ее, хватай, ну же!
Аня бежит ко мне, наступает на край пледа, запутывается в нем и в ногах, и мы обе заваливаемся на диван.
Это событие порождает ненужные воспоминания романтического свойства, поэтому я отвлекаюсь на мысли об убийстве из жалости. В основных религиях жизнь принадлежит богу, и намеренно кого‐то избавить от нее можно только в особых случаях, с богом специально согласованных. Современные люди иногда развлекают себя моральной эквилибристикой: если я убиваю с хорошими намерениями, то и сам акт можно считать хорошим. История, конечно, знает примеры, когда в это действительно верили.
– Сможешь ли ты убить что‐то живое, но с хорошими намерениями?
– Что?
– Что?
Аня тяжело встает и отряхивается. Смотрит по сторонам. Я сажусь и разжимаю кулак. Бабочка лежит, подрагивая мохнатым сломанным крылом. Как она здесь оказалась, я понимаю плохо, но факт остается фактом. В голове у меня стучит температура, страх и христианская вина.
– Фух, черт. Кажется, ей кранты. Пойдем дожрем коньячный мед.
Я молчу, но иду за Аней на кухню. Бабочку кладу обратно в подарочную коробку с фиолетовыми блестками. Она вяло потряхивает крыльями и хромает по открытке с сердечками, которая, оказывается, все это время лежала на дне. Коробку я оставляю в комнате, кота оставляю за главного.
Аня ест мед ложками и запивает коньяком из глиняной японской чашечки. Выглядит очень романтично, поэтому я повторяю ее движения, и мое измученное горло вздыхает с облегчением и мягкостью. Алкоголь снова всех спасает.
– Лучше бы Вита прислала тебе бутылку Мартеля.
– В бухлище нет души, Ань.
– В бабочке ее тоже скоро не будет.
Я киваю. Пару минут мы с сидим, омытые коньячными парами, бездуховностью и взаимопониманием.
– Нужно ее добить. Мне кажется, я через три стены слышу, как она там хромает в коробке.
Я киваю еще раз. Анино предложение очевидно рационально и справедливо. Правда, также очевидно, что никто из нас не сможет поднять восемьсот страниц отборных страданий Максимилиана Ауэ и оборвать нить жизни символического воплощения витиной любви ко мне.
– Ну ок. Подождем? Может, она и сама помрет.
– От чего? От боли? Так, если ты сейчас начнешь гуглить, испытывают ли чешуекрылые боль, клянусь, я тебя стукну.
Аня кладет телефон на стол, вздыхает и делает еще один глоток коньяка. Так проходит ночь. Мы смотрим сериалы про подростковую любовь на фоне апокалипсиса, содержимое бутылки мельчает, сосед уходит на свою приличную офисную работу, а бабочка любви, припадая на одно крыло, наворачивает круги по камере смертников. Аня бежит за добавкой. Я представляю ее героиней русского алкоголического рассказа: одиннадцать утра, она, растрепанная и невыспавшаяся, но преисполненная решимости, с бутылкой коньяка и куском колбасы.
– Ваша кассирша в магазине под домом очень душевно пожелала мне хорошего дня. Кажется, это была зависть в ее глазах.
– Довлатовщина какая‐то.
– Это ваша экспертная культурологическая оценка?
– Это мое экспертное культурологическое «давай уже фигачь яичницу».
– Слушаюсь и повинуюсь, моя королева.