Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горького. Бывали у нас и другие праздники, о них когда-нибудь расскажу подробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на столах полно, и колонисты, по совести говоря, любили праздновать и в особенности готовиться к праздникам. Но в горьковском дне для нас было особое очарование. В этот день мы встречали весну. Это само собой. Бывало, расставят хлопцы парадные столы, на дворе обязательно, чтобы всем вместе усесться за пиршество, и вдруг с востока подует вражеским духом: налетят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужицы во дворе, и сразу отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени по случаю праздника. Всё равно, поведёт колонист прищуренным глазом на восток и скажет:
– А здо́рово уже весной пахнет!
Было ещё в горьковском празднике одно обстоятельство, которое мы сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно нравилось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем «вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадается кто-нибудь сам приехать – пусть будет дорогой гость, и именно потому, что сам догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посторонним на нём делать нечего. И получалось действительно по-особенному просто и уютно, по-родственному ещё больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были какими-нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились за столы и – не будем скромничать – за здоровье Горького… нет, ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за стола, говорил:
– Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После того обеда понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что человек…
На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный, такой борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждый пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезённая с базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом ещё с осени, специально выращенная для горьковского дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней никто не хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:
– Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.
Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои действия так:
– Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем резать, как говорится, хорошую. Вот какая история.
После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе появлялись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с полным вниманием обращался к вареникам и сметане. А после вареников – кисель, и не какой-нибудь по-пански – на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался оконченным, и каждый получал на выход из-за стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно:
– Эх, если бы Горькие почаще рожались, хорошо было бы!
После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по шестым сводным готовить постановку «На дне» – последний спектакль в сезоне. Калина Иванович очень интересовался спектаклем:
– Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про это самое дно, а не видав. И читать как-то так не пришлось.
Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина Иванович случайную свою неудачу: еле-еле он умел разбираться в тайнах чтения. Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не следует к нему придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году особенным образом: по предложению комсомола, было введено в этом году звание колониста. Долго обсуждали эту реформу и колонисты, и педагоги, но сошлись на том, что придумано хорошо. Звание колониста дали только тем, кто действительно дорожит колонией и кто борется за её улучшение. А кто сзади бредёт, пищит, ноет или потихоньку «латается», тот только воспитанник. Правду нужно сказать, таких нашлось немного – человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудники. При этом было постановлено: если в течение одного года работы сотрудник не получает такого звания, значит, он должен оставить колонию.
Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для нас по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на нём буквы МГ, сверху красная звёздочка.
Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был очень рад этому и не скрывал своей радости.
– Сколько этому самому Николаю Александровичу служив, только и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты. И ничего не поробышь, – даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, когда у них в руках государственная держава! Сам без штанов ходить, а ордена даеть.
Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена в наш губсоцвос, и хотя не считалась нашим прямым начальством, но в некоторой мере наблюдала за нами.
Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена, увидев наши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, которые подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться её удивлением и незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его преступления.
– Что это у вас за торжество? – спросила Мария Кондратьевна.
– День рождения Горького.
– А почему меня не позвали?
– В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой обычай.
– Всё равно, давайте обедать.
– Дадим. Где это Калина Иванович?
– Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня сейчас? И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в губнаробразе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!
Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для Калины Ивановича особенной опасности не было: Мария Кондратьевна была в хорошем настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович пришёл и издали поклонился.
– Ближе и не подходите! – смеялась Мария Кондратьевна. – Как вам не стыдно! Ужас какой!
Калина Иванович присел на скамейку и сказал:
– Доброе дело сделали.
Я был свидетелем преступления Калины Ивановича неделю назад. Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет Марии Кондратъевны по какому-то пустяковому делу. У неё огромный кабинет, обставленный многочисленной мебелью из какого-то особенного дерева. Посреди кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг её стола всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она говорит, другой принимает участие в разговоре, третий слушает, тот разговаривает по телефону, тот пишет на конце стола, тот читает, чьи-то руки подсовывают ей бумажки на подпись, а кроме всего этого актива целая куча народу просто стоит и разговаривает. Галдёж, накурено, насорено.
Присели мы с Калиной Ивановичем на диванчик и о чём-то своём беседуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная худая женщина и прямо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идёт о детском саде, в котором есть дети и есть хороший метод, но нет никакой мебели. Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась она очень энергично и не проявляла никакой почтительности к учреждению:
– Чёрт бы их побрал, наоткрывали детских садов целый город, а мебели не дают. На чём детям сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прийти, дадут мебель. Я детей привела за три версты, подводы привела, никого нет, и жаловаться некому. Что это за порядки? Целый месяц хожу. А у самой, посмотрите, сколько мебели – и для кого, спрашивается?
Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол Марии Кондратьевны не обратил на неё внимания, да, пожалуй, за общим шумом её никто и не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окружающей обстановке, хлопнул рукой по диванчику и спросил:
– Я вас так понимаю, товарищ, что эта мебель для вас подходить?
– Эта мебель? – обрадовалась женщина. – Да это же прелесть что за мебель!..
– Так в чём же дело? – сказал Калина Иванович. – Раз она к вам подходить, а здесь стоит без последствия, – забирайте себе эту мебель для ваших детишек.
Глаза взволнованной женщины, до того момента внимательно наблюдавшие мимику Калины Ивановича, вдруг перевернулись на месте и снова уставились на Калину Ивановича:
– Это как же?
– Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы.
– Господи, а как же?
– Если вы насчёт документов, то не обращайте внимания: найдутся паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Забирайте.
– Ну, а если спросят, как же я скажу, кто разрешил?
– Так и скажите, что я разрешил.
– Значит, вы разрешили?
– Да, я разрешил.
– Господи! – радостно простонала женщина и с лёгкостью моли выпорхнула из комнаты.
Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десятков детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица, диванчики и с некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск пошёл по всему кабинету, и на этот треск обратила внимание Мария Кондратьевна. Она поднялась за столом и спросила:
– Что это вы делаете?
– А вот выносим, – сказал смуглый мальчуган, тащивший кресло с товарищем.
– Так нельзя ли потише, – сказала Мария Кондратьевна и села продолжать своё наробразовское дело.
Калина Иванович разочарованно посмотрел на меня.
– Ты чув? Как же это такое можно? Так они ж, паразиты, детишки эти, всё вытащут?
Я уже давно с восторгом смотрел на похищение кабинета Марии Кондратьевны и возмущаться был не в состоянии. Два мальчика дёрнули за наш диванчик, мы предоставили им полную возможность вытащить и его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних петель вокруг своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его руку и с чувством затрясла её, наслаждаясь смущённо улыбающимся лицом великодушного человека.
– А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас прямо спасли!
– Да для чего вам знать, как меня зовут? Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают, за упокой как будто ещё рано…
– Нет, скажите, скажите…
– Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят…
– Калина Иванович Сердюк, вот как зовут этого доброго человека, – сказал я с чувством.
– Спасибо вам, товарищ Сердюк, спасибо!
– Не стоить. А только вывозите её скорей, а то кто-нибудь придеть да ещё переменить.
Женщина улетела на крыльях восторга и благодарности. Калина Иванович поправил пояс на своём плаще, откашлялся и закурил трубку.
– А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю, знаешь, когда меня очень благодарят… А интересно всё-таки: довезёт чи не довезёт?
Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим помещениям наробраза, и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна быстро с нами покончила, рассеянно посмотрела вокруг и заинтересовалась:
– Куда это мебель вынесли, интересно? Оставили мне пустой кабинет.
– Это в один детский сад, – произнёс серьёзно Калина Иванович, отвалившийся на спинку стула.
Только через два дня каким-то чудом выяснилось, что мебель была вывезена с разрешения Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз, но мы не поехали. Калина Иванович сказал:
– Буду я там из-за каких-то стульев ездить! Мало у меня своих болячек?
Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя несколько смущённым.
– Доброе дело сделали. Что ж тут такого?
– Как же вам не стыдно? Какое вы имели право разрешать?
Калина Иванович любезно повернулся на стуле:
– Я имею право всё разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас разрешаю купить себе имение, разрешаю – и всё. Покупайте. А если хотите, можете и даром взять, тоже разрешаю.
– Но ведь и я могу разрешить, – Мария Кондратьевна оглянулась, – скажем, вывезти все эти табуретки и столы?
– Можете.
– Ну и что? – смущённо продолжала настаивать Мария Кондратьевна.
– Ну, и ничего.
– Ну, так как же? Возьмут и вывезут?
– Кто вывезеть?
– Кто-нибудь.
– Хэ-хэ-хэ, нехай вывезеть, – интересно будет посмотреть, какой он сам отседова поедеть?
– Он не поедет, а его повезут, – сказал, улыбаясь, Задоров, давно уже стоявший за спиной Марии Кондратьевны.
Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и неловко спросила:
– Вы думаете?
Задоров открыл все зубы:
– Да, мне так кажется.
– Разбойничья какая-то философия, – сказала Мария Кондратьевна. – Так вы воспитываете ваших воспитанников? – строго обратилась она ко мне.
– Приблизительно так…
– Какое же это воспитание? Мебель растащили из кабинета, что это такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит, бери, да?
Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан самый живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горячилась, в её тоне я различал хорошо скрываемые неприязненные нотки. Продолжать спор в таком направлении мне не хотелось. Я сказал миролюбиво:
– Давайте по этому вопросу когда-нибудь поговорим основательно, ведь вопрос всё-таки сложный.
Но Мария Кондратьевна не уступала:
– Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас кулацкое воспитание.
Калина Иванович понял серьёзность её раздражения и подсел к ней ближе.
– Вы не сердитесь на меня, старика, а только нельзя так говорить: кулацкое. У нас воспитания совецькая. Я, конечно, пошутив, думав, тут же и хозяйка сидит, посмеётся да и всё, а может, и обратить внимание, что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из-под носа у неё вынесли мебель, а она теперь виноватых шукаеть: кулацькая воспитания…
– Значит, и ваши воспитанники будут так делать? – уже слабо защищалась Мария Кондратьевна.
– И пущай себе делають…
– Для чего?
– А вот, чтобы плохих хозяев учить.
Из-за толпы колонистов выступил Карабанов и протянул Марии Кондратьевне палочку, на которую был привязан белоснежный носовой платок, – сегодня их выдали колонистам по случаю праздника.
– Ось, подымайте белый флаг, Мария Кондратьевна, и сдавайтесь скорийше.
Мария Кондратьевна вдруг засмеялась, и заблестели у неё глаза:
– Сдаюсь, сдаюсь, нет у вас кулацкого воспитания, никто меня не обмошенничал, сдаюсь, дамсоцвос сдаётся!
Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлёрской будки, в опустевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за последними движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тоськи Соловьёва требовал:
– Семён, Семён, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а потом уходи.
Ему отвечал голос Карабанова:
– Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я ж играл Сатина.
– Ах, Сатина! Ну, тогда оставь себе на память.
На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:
– Галатенко, так не годится, печку надо потушить!
– Та она и сама потухнет, – отвечает сонным хрипом Галатенко.
– А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ, не оставлять печек.
– Приказ, приказ! – бурчит Галатенко. – Потушу…
На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и кто-то мурлычет: «Солнце всходит и заходит».
– Доски эти в столярную завтра, – напоминает Митька Жевелий и вдруг орёт: – Антон! А, Антон!
Из-за кулис отвечает Братченко:
– Агов, а чего ты, как ишак?
– Подводу дашь завтра?
– Та дам.
– И коня?
– А сами не довезёте?
– Не хватит силы.
– А разве тебе мало овса дают?
– Мало.
– Приходи, я дам.
Я подхожу к Марии Кондратьевне.
– Вы где ночуете?
– Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня к себе… Скажите, Антон Семёнович, у вас такие милые колонисты, но ведь это так тяжело: сейчас очень поздно, они ещё работают, а устали как, воображаю! Неужели им нельзя дать чего-нибудь поесть? Хотя бы тем, которые работали.
– Работали все, на всех нечего дать.
– Ну, а вы сами, вот ваши педагоги, сегодня и играли, и интересно всё – почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну, и… закусить. Почему?
– Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.
– Только потому?
– Видите ли, в чём дело, – сказал я этой милой, доброй женщине, – наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.
Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и сказала:
– Сегодня хороший спектакль, правда?