К книге
ЕдиноличницаЧасть вторая Витруки
50%
Часть вторая Витруки
4

1

К восторгу двухлетней Айки, которая привыкла видеть маму только на студенческих каникулах, летом 76-го Тоня вернулась в родительский дом, обустроенный к этому времени в Риге. Список её московских приобретений (в котором до того значился единственный, хоть и бесценный, пункт) пополнился дипломом МГУ и модной стрижкой “сессон”, к которой она на редкость удачно подобрала оттенок волос. Взрослая худоба успела внести уточнения в абрис её лица, чуть заострив подбородок и скулы. Она перестала выщипывать брови и выучилась курить. Закипающий было материн гнев погасил Илья Леонидович, нашедший манеру дочери неожиданно элегантной. Он подарил ей тяжёлую зажигалку и стал оставлять на журнальном столике пачку Marlboro, которой ей хватало на целую неделю. Стараниями замирённой Тамары Демьяновны Тонин небольшой, но толковый гардероб пополнился красным двубортным пальто и белыми джинсами.

Очень кстати в приморской республике обнаружился спрос на её экзотическую специальность “ихтиология”. Тоня без труда нашла работу по профессии, даже с перспективами, и через год, с прибавкой к зарплате, уже заняла должность повыше. В июле ей предстояла первая самостоятельная командировка в Рою, прослышав о которой, Айка применила все запасы хитрости, чтобы внушить маме мысль взять с собой в поездку работящую ответственную дочь. И они – две недели! – прожили – только вдвоём! – у самого синего моря в бревенчатом рыбацком домике на сваях.

“Банга”, рыболовецкий колхоз-миллионер, наладивший большое консервное производство, славился на всю страну своими шпротами, но развивал и другие новейшие направления. В то лето в специально построенной лаборатории начались опыты по искусственному разведению форели в солёной воде, к которым Антонина была привлечена в качестве научного эксперта. Каждое утро, плотно позавтракав, они с Айкой шли на работу берегом моря к экспериментальному павильону, где плавали в стеклянных резервуарах прекрасные серебряные рыбы. Тысячи рыб! Их можно было гладить по спине, от головы к хвосту, чтобы не уколоться, и Айке поручалось их кормить питательными гранулами, от которых пальцы до самого вечера пахли столярным клеем. Тем времен Антонина в синем рабочем халате замеряла температуру воды и взвешивала рыбин на весах, занося результаты в журнал. Покончив с наукой, они шли купаться, собирая по дороге дикую клубнику, которая росла прямо на песке среди осоки. Шарики чёрно-бордовых ягод, сладких до горечи, пахли финским лакричным ликёром, а море было синее-пресинее, как новые неношеные джинсы, и всё до горизонта расчерчено на полоски узким кружевом пены.

Айка ещё не знала, что вместе с этим безоблачным праздником кончится самый счастливый год её детства. В августе по настоянию матери разведённая Тоня отправилась в отпуск в Ялту, в ведомственный дом отдыха, куда по сословной традиции съезжались в это время молодые офицеры и их потенциальные невесты. Тоня вышла замуж в декабре.

2

Лет до четырёх с небольшим – иначе говоря, до самого момента воссоединения с родительской семьёй, перевернувшего вверх тормашками всю её жизнь, – вопрос о полном имени и фамилии приводил Айку в некоторое замешательство. Фамилия, положим, должна бы быть Коханчик, но по какой-то причине она не была до конца в этом уверена. Дома её звали Айкой. Так повелось с раннего детства, когда, осознав впервые собственную отдельность, она отождествила своё новенькое внутреннее Я с легко произносимым сочетанием звуков, отражавшим вовне её представление о себе. Выбранное Тамарой Демьяновной польское имя Агния, на котором ей не без труда удалось настоять при рождении внучки, с самого начала не прижилось. Айка осталась Айкой.

Незадолго до их отъезда из Риги Тоня в осторожно затеянной беседе объяснила дочери, что у неё, как у всех, имеются не только имя и фамилия, но и отчество, и национальность, записанные в новеньком свидетельстве о рождении – тонкой зелёной книжечке с вытесненным гербом. Документ подтверждал – мама прочла слово за словом, водя для наглядности Айкиным пальцем по свежим письменным строчкам, – что Айку на самом деле зовут Витрук Анна Ивановна и что она украинка (а вовсе не латышская казашка, как Айка сама о себе полагала). Всё это звучало довольно непривычно, даже немного тревожно, но оказалось, и мама по паспорту тоже была Витрук, отчего Айка немедленно успокоилась. Осталось только выучить, что папу – представьте себе, снова Витрука! – зовут Иван Васильевич; ну это-то было нетрудно. Вновь обретённый порядок вещей в целом её устроил, и с одобрения взрослых она принялась делиться этими сведениями с каждым, кто проявлял интерес. Её всё чаще стали звать Аней, против чего она тоже не возражала, как щенок-найдёныш, быстро привыкая к новой кличке, – с тем лишь уточнением, что это было имя для чужих, похожее на защитную оболочку: зимнюю шкурку у белки или военную форму. Бабушка с дедом звали её по-прежнему Айкой, а мама ещё Ласточкой или Рыбкой, будто бы ничего в её жизни не изменилось – хотя изменилось решительно всё.

3

На свадебных зимних фото Тоня, склонившись над книгой, бережно, словно младенца, держит на сгибе локтя белые каллы в облаке гроздевидных мелких нарциссов, какими-то загадочными средствами добытых в декабре матерью Ивана. В семье Витруков невесту с ребёнком от первого брака приняли безоговорочно, что, впрочем, легко объяснялось Тониными достоинствами.

Свадьба состоялась незадолго до её двадцатипятилетия – время расцвета, возможно, во всей своей прелести сохранённого только в Айкиной памяти. Оглядываясь из любой точки жизни, она могла мгновенно воссоздать материнский облик тех лет в мельчайших чертах – от голоса и запаха духов, от едва заметной отцовской горбинки на тонком носу и его лёгких припухлостей под глазами до последней родинки и прядки цвета латуни и мёда в русых подстриженных волосах. Из пещерки между ключиц на Айку смотрела косматая морда тигра Шерхана, вдруг в один день обернувшаяся орлом с двумя головами. Герб Российской империи срезан был с царского ордена, одного из многих оставшихся от предков Ивана по материнской линии. Такого же двуглавого орла носила на цепочке сама Наталья Григорьевна; позже ещё одного – Ирина, жена Ива́нова брата, Василия-младшего.

На коханчиковом фланге между тем шли непрекращающиеся манёвры. Всецело поощряя Тонин брак в теории и даже что есть сил на нём настаивая из практических соображений, зятя Тамара Демьяновна, в полном согласии с духом противоречия, свойственным ей от природы, отторгла с первого дня и не смягчила своей неприязни до самой смерти. Илья Леонидович занял, по обыкновению, позицию дипломатично-миролюбивую, чем подкрепил невольно игривую симпатию к себе со стороны сватьи, подлив таким образом масла в огонь, терзавший его проницательную сверх всякой нужды супругу. При этом он, как всегда, умудрился ни разу ни с кем не поссориться и никого в себе не разочаровать.

Наталья Григорьевна, словно нарочно, в пику Тамаре Демьяновне знойная и черноглазая, родилась в 1931 году в белорусском городе Гомеле в семье железнодорожника Григория Петровича Тюрморезова, происходившего из донского казачьего рода. Умер Григорий Петрович ещё до рождения собственных внуков, не говоря уж об Айке, живой она застала только прабабушку Веру. Заключённая, как драгоценность, в плотный футляр синего платья с брошью под кружевным крахмальным воротничком, та даже в старости напоминала миниатюрную гимназистку и отличалась от остальных Витруков настолько разительно, словно они взяли её из приюта. Свою благородную седину она оттеняла раствором чернил, и бело-синяя гамма, в тон васильковым глазам, преобладала в её гардеробе до самых последних дней.

Вопреки стараниям Айки две её бабушки, схожие между собой, как два ферзя на доске, так никогда в жизни и не подружились. Что до Ильи Леонидовича, к нему Наталья Григорьевна сохраняла все годы родства лукаво-доброжелательное любопытство. Птичья фамилия, Ко'ган-чик-чик, – хихикала она, весело дурачась на кухне с Айкой, когда они вдвоём готовили обед. Коха'нчик, – поправляла Айка терпеливо, а бабушка ласково ей отвечала: ты мой коханчик[8], – и трепала внучку по льняным кудряшкам.

На Айкиной любви к обеим бабушкам их междоусобица никак не отразилась. Детская её привязанность что к первой, что ко второй была равноценной и обоюдной – возможно, отчасти благодаря усвоенному, насколько хватало выдержки, навыку не болтать лишнего. Это правило почиталось всеми членами их семьи и с той, и с другой стороны самым главным и непреложным. Нарушив его, Айка тут же натыкалась на оледеневший взгляд кого-нибудь из взрослых, точно они за миг делались ей чужими, и, холодея сама, начинала зябнуть. Особенно жутко было поймать такой взгляд от мамы и деда Ильи.

Что до враждующих бабушек, ей удалось примирить их разве что символически – в объединённом рецепте борща. Тамарин, из утки, рыжий и ароматный, с крупно нарезанными овощами, пока не забелишь сметаной, оставался почти прозрачным. Прежде чем выключить газ, она добавляла в кастрюлю объёмистый сгусток мёда. Мерный эталон, хохломская ложка с золотыми джунглями, висела над плитой, ожидая исполнить своё еженедельное предназначение. Акациевый мёд, заодно с пахучим маслом из жареных семечек и урожаем грецких орехов и абрикосов, Тамара Демьяновна каждое лето везла в багаже из Кривого Рога.

Борщ Натальи Григорьевны, очень густой, был бордовым от свёклы. На казачий манер она заправляла его жёлтым лежалым салом с душком.

Сводный внучкин борщ вышел ярко-красным. Не позабыв Тамарину ложку, сало в заправке она заменила свежим утиным смальцем, смешанным с чесноком, а хрустящие шкварки из кожицы, подсолив, подавала к борщу отдельно.

4

Впервые сойдя на перрон с подножки фирменного Latvijas Ekspresis в новой синей куртке с лягушонком на груди и грациозно сдвинутом на ухо белом берете, Айка с удовольствием обнаружила, что и в Москве её тоже все очень любят, прекрасно помнят и страшно по ней соскучились. Сама она при этом никого не узнавала, как ни напрягала мышцы памяти, словно вернулась к своим после тяжёлой контузии – но ощущала себя совершенно как дома.

Ещё одни бабушка с дедушкой жили на 3-й Фрунзенской улице, в двухкомнатной квартире, с порога ослеплявшей сказочным богатством. Сокровища, щедро выставленные напоказ, заполняли просветы между шеренгами книг. Книги толпились на полках, которыми сплошь забраны были стены просторного холла и коридора, тянувшегося до кухни на добрых два десятка Айкиных шагов. Роты томов, томиков и томищ теснились вплотную в два ряда, плечом к плечу отвоёвывая жизненное пространство, и принуждали хозяев сдавать, отступая, стенку за стенкой – не только в гостиной и спальне, но и на кухне, и даже в уборной. Между отдельными батальонами располагались в художественном порядке большие морские раковины необычайных оттенков и форм, серебряные кубки и кувшины, изгибистые статуэтки из разноцветных пород древесины, изображающие полуголых лианоподобных женщин, свирепых быков, обезьян и мужчин в тюрбанах и длинных юбках. Среди них восседал по-турецки слон с человечьим пузом. Второй, такой же пузатый, возлёг на боку, откинувшись на подушки. Тут же, как в музее, были выставлены расписные пасхальные яйца и воинские награды, матрёшки с японскими лицами, шёлковые веера и драгоценные камни величиной с кулак.

У изумлённой Айки глаза разбегались в стороны, но оказалось, что это не всё. Погремев чем-то увесистым в тёмной кладовке, новая бабушка извлекла из нафталиновых недр тяжёлую проволочную корзину, доверху набитую солдатиками, маленькими танками и бронетранспортёрами. А за ней, к полному и окончательному внучкиному ликованию, – пыльный чемодан с электрической железной дорогой!

В большинстве своём чудесные диковинки прибыли в Москву из дальних стран, которые, как пояснил малознакомый папа в ходе обзорной экскурсии по квартире, дедушке пришлось посетить по служебной необходимости. Самым невероятным из всех его приключений Айка сочла предпринятое в 1952 году путешествие в Лондон (столицу Парижа), где дедушку поселили в одной гостинице с Чарли Чаплином, имевшим чудно́е обыкновение здороваться при встрече с прочими гостями, справляясь у всех без разбора, как они поживают. Айка немедленно вообразила, как, семеня влево и вправо, Чарли спускается мраморной лестницей в зал ресторана, уставленный пальмами в кадках. Помахивая тростью, он обходит накрытые столы, весело задирая насупленных постояльцев, пока остальные смеются и аплодируют, только что не падая от хохота со стульев!.. В некоторых странах, продолжал папа, поигрывая жёлтым карандашом, служившим ему указкой, – точнее, в Германии и в Индонезии, – им повезло побывать всей семьёй и даже прожить там всем вместе несколько лет. Ты, Анна, тоже, подвёл он итог своей речи, скоро поедешь с нами в Германию, хотя, если честно, Айке гораздо больше хотелось попасть в Индонезию. Или, на крайний случай, в Индию или в Африку, где, как ей было известно, ездили на слонах.

Нового дедушку звали Василий Иванович Витрук. Он был десятью годами старше своей жены, и этот факт ненавязчиво ею подчеркивался при каждом удобном случае. Видимо, поэтому разница в их возрасте представлялась всем куда значительней, нежели была на самом деле, сообщая образу Василия Ивановича, которому в то время не было и шестидесяти, черты легендарной исторической личности, чудом дожившей до наших дней. А ещё вернее, сохранённой ею для потомков в почти первозданном виде ценой энергичного самопожертвования.

Справедливости ради надо назвать и вторую причину, из-за которой Василий Иванович казался существенно старше остальных членов семьи (сделавшейся за короткий срок неожиданно многолюдной), не исключая Ильи Леонидовича. Разделявшие двух полковников семь с половиной лет оборачивались на деле гигантским разломом, возникшим в сороковые между восемнадцати-двадцатилетними фронтовиками и их недосверстниками, которых, к досаде последних, назначили против их воли всего лишь “детьми войны”. Старшие стали для них беспрекословным примером, ни при каких обстоятельствах не подлежащим критике.

О “работе” дедушки Василия “под прикрытием” в Западном Берлине, “волнениях” в Венгрии в 56-м, попытке переворота в Джакарте в 65-м и “событиях” в Чехословакии 68-го, которые он воочию и, если судить по наградам, отнюдь не бездействуя наблюдал, Айке предстояло узнать много позже. Ласковой близости между ними так и не зародилось, и вовсе не по причине каких-либо предубеждений со стороны Василия Ивановича, хотя в негативной оценке влияния Тониной матери на поведение девочки все Витруки оказались единодушны. Просто отведённое для такой привязанности место в Айкином детском сердце уже безраздельно принадлежало деду Илье. Обладая заслуженным авторитетом – и по умолчанию особым внутренним миром, – Василий Иванович не обладал ни статью, ни стилем, ни обаянием, ни чувством юмора Ильи Леонидовича. Он был предельно скромен и строг, не имея привычки ни нравиться людям с первого взгляда, ни быть безусловно любимым и, кажется, вполне довольствуясь всеобщим уважением, которым был окружён. Менее же всего Василий Иванович склонен был к пустословию, да и в целом к беседе, делая исключение, лишь если встречал в свой адрес глубокий почтительный интерес. Чаще всего Айка видела его за письменным столом в гостиной, пишущим или читающим толстую книгу. Читать только сидя за идеально чистым столом было одним из его непреложных правил, и лишь скрепя сердце он мог примириться с его нарушением прочими домочадцами.

Происходя из семьи крестьянина-единоличника, всю свою жизнь он был занят самообразованием, выучил английский и немецкий, так что мог читать на них военные мемуары, хотя и прибегая часто к помощи словаря, и собрал не просто большую, но очень толковую библиотеку мировой классической литературы. Толстого, которому отводилась отдельная книжная секция, Василий Иванович не просто любил, а знал чрезвычайно подробно, прочтя, и не раз, с карандашом самое полное собрание сочинений и всегда держа под рукой на столе ещё довоенный, но образцовой сохранности четырёхтомник “Войны и мира” с закладками. В незыблемом порядке слева от него располагалась стопка дешёвой бумаги, на которой приятно было писать мягким карандашом. Справа помещалась записная книжка размером почти в половину альбомного листа. Такую же серую, только потоньше и меньше форматом, Айка видела в изголовье у деда Ильи, что было вполне логично, если учесть, что в спальне Коханчиков был установлен второй телефон. Василию Ивановичу таковая служила, должно быть, для записи важных цитат и собственных соображений. Так она думала безмятежно, пока через несколько лет из любопытства её не открыла, с ужасом обнаружив под безымянным клеёнчатым переплётом изданную за границей Библию на папиросной бумаге, всю в карандашных пометах. В их-то семье! Это было немыслимо.

Разумеется, в первый приезд, несмотря на её наблюдательность, многое важное ускользнуло от Айкиного внимания, поглощённого без остатка железной дорогой. Перво-наперво она сосредоточилась на сортировке вагончиков, отодвигая в сторонку все пассажирские и отбирая цистерны с горючим, платформы для транспортировки военной техники, а ещё дощатые вагончики без крыш, вполне подходившие для переброски личного состава. Пути, наперекор инструкции, Айка решила собрать восьмёркой, принявшись сооружать из разнокалиберных кубиков мост, пролёт под которым следовало сделать достаточно высоким для прохождения эшелона. Конструкция из кубиков выходила хлипкой, сама эстакада – слишком крутой, так что при попытке на неё взобраться локомотив раз за разом терпел крушение. После недолгих раздумий у Айки возникла идея использовать вместо кубиков более плоские книги, в которых к тому же не было недостатка… Она уже потянулась к ближайшей полке, когда вдруг заметила, что за ней наблюдает отец, и, осознав в тот же миг всю преступность своих намерений, вздрогнула. Но, как ни странно, он в этот раз смотрел на неё без всякой суровости, скорее с любопытством и даже одобрением, хотя и не было ясно, что именно ему нравилось – собственно ли инженерная мысль или же упорство в её осуществлении.

5

При всех очевидных различиях старому Витруку Коханчик сразу понравился. Ещё больше пришлось ему по душе, что Тоня пошла в отца, а не в мать. “Вздорная баба, хоть и красивая”, – отметил про себя Василий Иванович около года назад, отворяя дверь будущей родне, пока Наталья Григорьевна с Тоней шумно возились на кухне: “…к счастью, к счастью!..” – хрустальная салатница в Тониных руках, издав тревожный звон, разлетелась вдребезги.

Коханчикова барынька была не в его вкусе – крашеная блондинка, сдобная скорее, чем статная. Ста́тью он, правда, и сам не вышел, да и красотой откровенно не блистал. Как ни зачёсывай через плешь обноски волос, как ни ровняй маникюрными ножницами щетинку над синей губой в надежде на представительные усы, себя не обманешь. В зеркале те же тусклые глазки под дряблыми веками без ресниц, те же вислые щёки стекают с лица, впадая в дебелую шею, покрытую ржавыми родинками.

Смолоду он был рыжеват. Плавная мягкость черт придавала его внешности женственную смазливость, которой он терпеть не мог, но в окопе это обстоятельство быстро потеряло свою важность. Теперь, замечая в себе перемены, он принимал их почти равнодушно, хотя видел сам, что те его и не красят.

Яркое противосходство Ильи Леонидовича, казалось бы, должно было вызвать в нём естественное раздражение, в чём-то даже простительное, но зависть он в себе искоренил давным-давно, ещё в зачатке. К тому же при всём “фанфаронстве” Коханчика Василий Иванович чувствовал в нём нечто такое, что сразу же внушало уважение. А может быть, и не чувствовал, просто знал, поскольку был человеком очень осведомлённым. Вдобавок ему грела сердце весёлая непринуждённость, с которой супруги Коханчики переходили в разговоре на его родной язык. Наталья Григорьевна тоже немного знала украинский, но для неё он не был родным, она его не любила.

В зрелые годы, задним числом стремясь подвести под уже сложившуюся жизнь устойчивый фундамент – или постамент, если угодно, – Витрук определил себя как человека судьбы и долга. Нагрянув со свойственной року бесцеремонностью, война провела его за руку по головокружительной траектории, завершившейся на пороге, за которым хранилось знание, тщательно оберегаемое и доступное очень немногим. А ведь к чему, как не к знанию, думал Василий Иванович про себя, он, по большому счёту, всегда и стремился?

Что это, как не судьба?

6[9].

Должность руководителя группы использования архивных материалов при Центральном архиве Комитета государственной безопасности новый Айкин дедушка занял незадолго до её рождения, в 1973 году, после четверти века успешной работы в двух других управлениях, поочерёдно Первом и Третьем[10]. В юности он и помыслить не мог о карьере чекиста. Он никогда не мечтал, как другие мальчишки (и многие девочки), стать ни разведчиком, ни офицером и, по его собственному представлению, мало подходил для такого поприща. Да и до разного рода мужской романтики не был большим охотником. Всякий импульс азарта Витрук расценивал как лукавый соблазн, которому до́лжно противиться. Даже к рыбалке был равнодушен, хотя родительский дом стоял над самой рекой. Прохладная Сула, чистая, хоть и илистая, богата была рыбой – в ней и судак ловился, и сом, не говоря о щуке и карасе. Отец его – тот был заядлый рыбак.

Родился Василий Иванович в 1921 году в селе Мацковцы Полтавской области, известном под своим названием с XVII века. Единственный болезненный ребёнок, в сельскую семилетку он поступил в девять лет. Десятилетнюю школу окончил в Лубнах, райцентре в шестнадцати километрах от дома. Пушкин совсем не случайно упоминает Лубны в своём “Очерке об истории Украины”: в этом старинном городе выросла Анна Керн. С ним связаны имена Николая Гоголя, Григория Сковородыи Шолом-Алейхема. В первый год XX века через Лубны был запущен главный железнодорожный маршрут Украины, из Киева в Харьков.

В последнем классе Василь, которому уже исполнилось восемнадцать, снимал у чужих людей угол, чтобы не тратить попусту времени на дорогу. Старание имело отличный результат в виде аттестата с золотым обрезом. Осенью Витрука ждала армия, а после армии снова учёба: Василь хотел стать инженером-строителем.

Первое заметное вмешательство судьбы в его пока ничем не примечательную жизнь случилось в новой школе. Он, как всякий подросток, впервые влюбился и, как почти все мальчики в их 8 “В”, – в Ларису Яринину. Взрослые говорили, что с её косами и рысьим разрезом глаз она обещает стать очень хорошенькой. Что до Василя, при виде Ларисы он воспарял, обмирал, холодел и сгорал от стыда в одно и то же мгновение. Это была настоящая страсть, непозволительное и неуместное наваждение, которого он не умел спрятать от посторонних и оттого ещё больше мучился. Однажды по просьбе Ларисы Василь одолжил ей тетрадь “сверить задание”, а получив назад, нашёл между страницами записку: “Спасибо! Л.” Несколько дней и ночей в любовном бреду он бился над разгадкой двусмысленного “Л.”. Как это изредка происходит, бред обернулся провидением: в конце девятого класса Василь и Лариса стали встречаться. Ещё через год, в последние дни Финской войны, успев получить орден Красной Звезды за участие в штурме Выборга, около станции Элесенвары погиб Ларисин отец-пограничник. Достаточная причина, чтобы Василь через полгода сам попросился в военкомате на службу в погранвойска. А что распределили на границу именно в Карелию, недалеко от мест, где навсегда остался лежать комиссар Алексей Яринин, тут уж, как ни крути, решила судьба. Лариса тем временем поступила в Лубнинский пединститут и приготовилась ждать жениха из армии. Не обманув обещаний, к семнадцати годам она в самом деле очень похорошела и вместо пары коротких косичек теперь заплетала одну, тяжёлую и золотую, укладывая её короной вокруг головы, как делали взрослые девушки.

Через девять месяцев началась война. Успев окончить школу младших командиров в Ораниенбауме, с июля Василь был на фронте и боевое крещение принял под Гдовом, недалеко от Чудского озера, чтобы хлебнуть почти сразу горечи отступления. Дальше был сборный пункт в Ленинграде, маршевая рота, а с сентября – служба в полковой разведке, где пограничников предпочитали всем прочим в силу особенностей боевой подготовки. Так из Карелии, через Ораниенбаум и Псковскую область, Витрук попал на Невский пятачок. В боях в этот день случилась передышка, иначе, ступив на берег, Василь вряд ли заметил бы на горизонте дальнее зарево.

– В Пушкине немцы, – ввели его в курс дела старожилы-ленинградцы. – Это дворец горит. Екатерининский, слышал? Видно, снаряд попал. А может быть, сволочи, и подожгли. С них станется, гадов!..

Про Екатерининский дворец Василь, конечно, слышал и читал, но видел его только на картинках. До армии он дальше Полтавы и не бывал нигде, архитектурные памятники пригородов Ленинграда знал по иллюстрациям в альбомах, мечтая однажды увидеть собственными глазами. Теперь выходило, что может и не увидеть, хотя тут рукой подать. До Ленинграда на северо-запад было всего километров сорок, до Пушкина, тоже на запад, но к югу, чуть больше пятидесяти.

Все годы блокады Невский плацдарм оставался последним препятствием для соединения немецких частей, угрожавшего перерезать Дорогу жизни. Долгие месяцы он воплощал собой единственную надежду на прорыв. О напряжённости боевых действий, которые шли в этих местах, ярче всего свидетельствует земля. Многие годы из почвы, тяжёлой от гильз, осколков и неразорвавшихся гранат, не росли деревья. После просева квадратного метра грунта глубиной в штык в решете оставалось до десяти килограммов оружейного металлолома.

Не считая консервных жестянок. До конца жизни старый Витрук на дух не выносил рыбных консервов. Дневной паёк рядового бойца был банка шпротов и полагавшийся к ней сухарь, если этот сухарь ещё изловчился доехать. Консервы нашлись на складе в разрушенной Невской Дубровке и в первые недели составили основу боевого рациона. С тех самых пор золотистые трупики с запахом дыма внушали Василию Ивановичу тягостное отвращение.

7

Ближе к концу ноября Витрук получил ранение в руку. Осколок оставил на правом предплечье метку в форме звезды. Вполне вероятно, что именно эта рана его и спасла. Мало кто выжил в Невской Дубровке. Данные о потерях советских войск на этом нестабильном пятачке площадью не больше четырёх квадратных километров разнятся от шестидесяти до двухсот тысяч человек; правда, скорее всего, где-то посередине. Осень и зима 41-го памятны убийственными холодами, но лично ему, Василю, ранний мороз опять-таки сыграл на руку. Лёд на Неве уверенно встал, и он поздно вечером, не дожидаясь утренней переправы, на своих двоих явился в медсанчасть, развёрнутую в прибрежном лесу. Там ему сменили повязку и объяснили, как часа за три добраться пешком до поляны, где останавливались санитарные поезда.

Толком Василь очнулся уже в Ленинграде, двадцать второго числа, чёрный, как эфиоп, от грязи и копоти. Случая вымыться не было с октября, опознавать друг друга на “пятачке” привыкли по голосам. Снятая впервые за несколько недель нижняя рубашка как живая дёргалась от вшей. В окне в сером небе тускло сиял купол Исаакиевского собора. Немцам он служил ориентиром для пристрелки и, вероятно, поэтому в годы блокады не пострадал, сохранив под собой, в подвалах, многие из городских музейных сокровищ.

Рана воспалилась и горела. Само ранение было нетяжёлым, но потеря крови, а после тугой жгут, наложенный неопытной санитаркой, вместе с истощением, нервным и физическим, дали о себе знать. От ампутации Витрука спасло только собственное упрямство. Усилием воли все первые сутки он оставался в сознании, не позволяя хирургу, опасавшемуся гангрены, сделать упреждающую операцию. Руку в итоге спасли, но в госпитале пришлось проваляться до середины весны.

После лечения были три месяца нестроевой, потом, через Ладогу, путь на Большую землю, до станции Разбойщина под Саратовом, куда эвакуировали 2-е Киевское артучилище, которое Василь ускоренно окончил. В артиллерийском полку он прослужил недолго и после второго ранения и боевой награды (медаль “За отвагу”) переведён был в штаб армии, где сперва занялся планированием и подготовкой разведывательных операций в тылу врага, а позже перешёл к работе в военной контрразведке.

Маховик судьбы успел набрать инерцию, голыми руками или силой мысли уже не остановишь. Жизнь Витрука – сначала помимо воли, потом с её деятельным участием – переставала быть просто обыкновенной жизнью. Причастность к большой истории наделила её дополнительными весом и смыслом, преобразующими череду человеческих дней в биографию. Не будучи мятежником по своей природе, подчинение долгу Витрук счёл за лучшее благо. Да и штабная работа, располагавшая к сосредоточенности, пришлась ему по душе. Тогда он и начал вести свои записи, не вполне ещё понимая их цель, как вёл в старших классах дневник, радуясь чувству спокойного удовлетворения, которым награждает человека каждый добросовестно прожитый день.

8

Последнее письмо, из Ораниенбаума, Лариса получила от Василя в конце июля. С августа маленький город, как перед пыльной бурей, стиснуло тревожное удушье. Страшно до тошноты было даже подумать, что немцы смогут форсировать Днепр. Будь такая опасность, давно объявили бы эвакуацию… Кое-какие ценности и промышленное оборудование из города, правда, вывезли, но об эвакуации населения речи пока не шло. Надеялись, что обойдётся, но страх нарастал вопреки надежде, неумолимо, как ртуть в стеклянной шкале барометра. Никогда Лариса не ждала начала осени так нетерпеливо: только бы скорей нырнуть с головой в учёбу, отгородиться от этой дурной, гнетущей неопределённости. Но за две недели до занятий при входе в нарядное здание бывшего епархиального училища под козырьком а-ля рюс повесили объявление, сообщавшее, что в сентябре институт не откроется “в связи с приближением фронта”.

Немного отвлекали домашние заботы. После смерти отца Ларисина мать перенесла один за другим четыре сердечных приступа. Врач велел поберечься и по возможности избегать даже простых ежедневных нагрузок – рынка, стирки, уборки. Хозяйство легло на плечи Ларисы. Оставшиеся часы она посвящала чтению и дневнику.

В августе их с подружками, тоже студентками биофака, вызвали в райком комсомола. Только что открытый в бывшем доме отдыха военный госпиталь испытывал отчаянную нехватку младшего медперсонала, и девушки с радостью ухватились за предложенную возможность. Немного подлечившись, бойцы уходили в лес – кто-то пробивался из окружения на восток, обратно к своим на фронт, кто-то начинал формировать партизанские отряды. Наткнувшись на немцев, многие гибли.

На второй неделе сентября враг подошёл к Лубнам не с запада, как ожидалось, а с двух сторон, разом от Бахмача и Кременчуга. Тринадцатого числа город был взят фашистами. Госпиталь в срочном порядке закрылся. Лежачих пациентов спрятали по домам немногие горожане, готовые это сделать с риском для собственной жизни.

Близились холода, а с холодами голод и новый виток неизвестности, теперь куда более страшной. О работе на оккупационные власти Лариса и мысли не допускала – вплоть до того осеннего дня, когда пришлось обменять на рынке на хлеб и картошку последнее летнее платье и пару туфель.

Улицы пустовали даже в дневное время. Все учреждения были закрыты, ни магазины, ни предприятия не работали. Серые патрули с куцыми автоматами стали обыденной частью пейзажа. Навстречу они попадались чаще, чем горожане, сидевшие по домам. Прохожих то и дело останавливали полицаи. Некоторых, изучив документы, задерживали и уводили. Отпущенные молчали, старались лишний раз не смотреть по сторонам и ещё реже высовывать из дому нос. В городе уже действовали два концентрационных лагеря, отдельно для мирных граждан и военнопленных.

“В связи с обострением на фронте” многим горожанам пришло предписание утром 15 октября явиться на сборный пункт во дворе школы “для временной эвакуации в неглубокий тыл”. С собой рекомендовано было взять только самое ценное и самое необходимое. Ничего плохого поначалу никто не заподозрил. Встревожились только к вечеру, когда пошёл дождь, от которого людям не предложили укрыться в здании школы. Многие засобирались домой, только не тут-то было. Успело стемнеть, когда, построив в колонну, их под дождём повели к Корольскому спуску. Некоторые кричали – сначала от возмущения, потом от страха. Когда, утомившись, самые слабые стали мешать движению и загремели первые выстрелы, люди уже не кричали, а выли. К полуночи их под охраной немецких овчарок загнали в глубокую степь, где летом был выкопан противотанковый ров. Ещё до рассвета в Засульском яру была уничтожена половина еврейского населения города[11].

Каждое утро Лариса ходила на биржу труда, изо дня в день без успеха, пока с трудоустройством не взялась помочь бывшая материна сослуживица, с которой они до войны вместе работали в военкомате. Теперь она служила машинисткой в канцелярии горуправы и предложила замолвить словечко. Деваться было некуда, и, заручившись рекомендацией, Лариса пошла на поклон к бургомистру.

Тот оказался из “бывших”, чеховский старорежимный чиновник, словно нарочно задавшийся целью изобразить из себя персонаж сатирического рассказа. Соискательницу он принял в чёрном костюме-тройке фасона десятых годов, посреди кабинета, с шиком обставленного чужой антикварной мебелью.

В школе у Ларисы неплохо шёл немецкий, это был жирный плюс. Сначала её посадили на регистрацию населения, после поручили вести корреспонденцию и, наконец, убедившись в лояльности и аккуратности новой сотрудницы, доверили оформление и учёт удостоверений-аусвайсов. Такой документ выдавался охранникам важных объектов и полицаям, предоставляя право свободного круглосуточного передвижения.

К этому времени в городе сформировалось подполье, с которым Лариса и её подруги-однокурсницы были связаны через институтского преподавателя. Студенткам поручали тиражировать листовки, которые заодно с доставленными нелегально советскими газетами нужно было расклеивать по всему городу. У Ларисы была другая задача – утаивать и выносить из канцелярии горуправы незаполненные аусвайсы за подписью бургомистра, заверенной печатью. Они предназначались партизанам и военнопленным, которым при содействии подпольщиков удавалось сбежать из лагеря.

Подполье накрыли после того, как силами партизанской диверсионной группы был взорван железнодорожный мост через Сулу. Ларисиных подруг арестовали на следующее утро, а через неделю из-за канцелярского стола забрали и её.

9

Психика была к ней милосердна. Недели заключения в памяти Ларисы сохранились в виде разрозненных кратких вспышек. Камера, битком набитая людьми, где невозможно было ни сесть, ни прислониться к чему-то, кроме других человеческих тел. Люди, стоявшие целую вечность, и среди них она, чужая сама себе. Кто-то молчал, кто-то плакал. Кто-то кричал, проклиная фашистов. Кто-то молил о пощаде. От многодневного запаха нечистот щипало глаза и ноздри. Потом её вывели на опухших ногах, но в коридоре с ней приключился обморок. Очнулась Лариса в другой, маленькой камере с женщиной, возраст которой из-за побоев было невозможно определить.

На допросах смысл того, о чём её спрашивали, доходил до Ларисы с трудом или не доходил вовсе. На эти лишённые смысла реплики у неё был один машинальный ответ, смысл которого тоже стёрся от многократного повторения: я ничего не знала, не знала, не знала. От побоев она теряла сознание и приходила в себя уже в камере.

Несколько раз к ней приходили в камеру ночью.

Счёт дням и неделям, не говоря о надежде вернуться домой, она давно потеряла. Пути было два: на тот свет или в лагерь. Второй казался спасением. Каждую ночь в тюрьме расстреливали несколько человек. Некоторые умирали сами. Для массовой казни был отведён один день в неделю – пятница. С ночи четверга никто не спал, ждали: заберут, не заберут.

В один из январских дней на тюремный двор вывели и её. В очереди на погрузку в машины она увидела девочек с биофака. Кинулась к ним. Охранник рывком заломил ей за спину руку и оттащил в конец очереди. Когда почти всех уже погрузили, тот же охранник толкнул её в грудь автоматом, передавая другому. Тот отвёл её в камеру. В камере у дверей стояла железная миска с тюремной похлёбкой. На допрос её больше не вызывали.

А через несколько дней вытолкали со двора и сказали, чтоб шла домой.

Дома её ожидал новый удар. Узнав об аресте дочери, мать умерла от сердечного приступа. В занятом немцами городе Лариса осталась одна, без родных, без друзей, без средств. Все, кого она знала по подполью, были давно расстреляны. На связь с ней никто не вышел. Ни на какую работу Ларису больше не брали. Первое время подкармливала соседка, но есть она почти не могла, её постоянно мутило, она высохла и потемнела лицом. Между бровей залегла резкая складка. Волосы потускнели. Преждевременная седина придавала им серый, пыльный оттенок.

Вскоре она поняла, что беременна.

В конце февраля неожиданно вызвали в комендатуру, и пожилой ефрейтор, проверив документы, велел явиться утром: ей дали место уборщицы. В августе Лариса родила мальчика и почти сразу вернулась на работу, чтобы ещё целый год драить полы за солдатами, пока в сентябре 43-го город Лубны не будет освобождён 337-й стрелковой дивизией РККА.

К концу войны её сыну Алёше, названному в честь деда, исполнилось два с половиной. О его отце Лариса знала только одно: это был немец. Василю, когда тот вернулся, она всё сказала как есть.

10

Против освещённой парковой эстрады, где играл оркестр, ясно различим был только силуэт. Хорошо развитые, как у гребчихи, плечи; высокие голени с узкой породистой щиколоткой, твёрдо державшейся на каблуке трофейных замшевых “лодочек”. По случаю танцев она распустила пышные волосы, приподняв и заколов над ушами передние пряди. В первый момент в контражуре они показались ему светлее, чем были на самом деле. На долю секунды он снова увидел Ларису семнадцатилетней, не тронутой мороком, не виноватой в чужих недобрых глазах без всякой вины.

Что вины за ней нет, Василь точно знал. Протоколы тюремных допросов были пристрастно изучены “органами”. Лариса ни в чём не призналась, ни на кого не донесла, а чтобы на неё саму не возвели какой-нибудь напраслины, это уж Витрук лично проследил. Она об этом даже не догадывалась. После победы в Лубнах они виделись только однажды: поговорили и разошлись. Чтобы уберечь Алёшу от длинных языков, Лариса решила уехать, неважно куда, лишь бы о них там никто не слышал. Витрук повидался с матерью, сходил на могилу отца – тот умер в самом начале войны – и вернулся на службу.

Что немцы её не казнили, выпустили из тюрьмы живой, такое порой случалось. Этот расчёт – скомпрометировать перед своими – ему, контрразведчику, был хорошо понятен. Доверие подполья и партизан – если она в самом деле была с ними связана, в чём у полиции не было твёрдой уверенности, – Лариса утратила, переступив тюремный порог. А от одной в целом свете, какой от неё Германии вред? В то время как сломленная, без средств, могла ещё пригодиться. Ей повезло, что не пригодилась.

Своей вины перед ней, всё хорошенько взвесив, Василь Витрук, пожалуй, не признал бы. Но тосковать – тосковал. И жалел. Только ничего уже было не поделать. Не мог он принять её в свою жизнь с помётом от немца. Сердце противилось, да и род службы предписывал осмотрительность. Сделал, что мог, и отпустил на четыре стороны.

С их последней встречи прошло четыре года, и, разумеется, он отдавал себе полный отчёт, что стройная девушка на танцплощадке в гомельском парке Ларисой быть не могла. Но всё равно помедлил, желая ненадолго продлить этот мираж, прежде чем подойти к ней и пригласить на танец. Отказа Витрук не ждал. Офицерская форма и фронтовые награды были залогом авторитета не только на танцплощадках.

В расположение войсковой части города Гомеля он прибыл минувшей осенью, чтобы наладить работу в особом отделе. Город ему сразу понравился, чем-то напомнив Лубны. Он не без гордости наблюдал, сознавая свою заслугу, как распускает мятые крылышки новая мирная жизнь, вспархивая и кружа под круглыми фонарями, освещавшими танцплощадку. Девушки – тоже новенькие, успевшие расцвести за несколько послевоенных лет – слетались сюда со всех концов города. Разглядывая их, он не торопился. Пока не сделан выбор, каждая из них ему принадлежала в каком-то гипотетическом будущем времени, и в его власти было решить, какую из волнующих возможностей претворить в реальность.

Вблизи она оказалась брюнеткой, почти черноглазой, как выяснилось, в отца-казака. Приталенное платье с острыми плечами оттенка довоенного крем-брюле вышито было коричневым шёлком вдоль планки и по краям отложного воротника. В конце февраля ей исполнилось восемнадцать. После возвращения из эвакуации Наталья окончила семилетку и отучилась на фельдшерских курсах.

От её распущенных волос пахло майским ландышем. Любимый его цветок. Положив ей ладонь чуть ниже пояса, он ощутил в ней сдерживаемый гордой осанкой чувственный интерес. Это ему польстило. Она была очень свежа и, несомненно, невинна. То, что она медицинский работник, тоже шло ей в зачёт.

Они стали встречаться по выходным. Наталья показала ему свой город – таким, каким знала его сама. Витрук сводил её в театр. На пятом свидании поцеловал. На шестом она познакомила его с матерью. В середине лета Витрук сообщил Наталье, что получил направление на учёбу в Военно-дипломатическую академию и через месяц должен ехать в Москву. Насладившись её замешательством, он сделал ей предложение.

Теперь был черёд Натальи выдержать паузу. В нём уже закипала досада, когда она сказала, что должна кое в чём признаться.

Вот ведь, подумал Витрук, выслушав впервые историю невесты, не зря говорят – от судьбы не уйдёшь. Не одно, так другое. Но решение было принято, и менять его он не хотел. Устранить небольшие сложности, если они возникнут, было ему по силам – у самого отец подкачал, так что не привыкать.

11

Войну десятилетняя Наташа Тюрморезова встретила в пионерском лагере. Разбуженные июньской грозой, девочки сбились у окон палаты, глядя заворожённо, как в ясном безоблачном небе вспыхивают зарницы, опережая грохот, тяжеловесной поступью пробегающий по земле. О том, что случилось, им сообщили через два дня.

Григорий Петрович, Наташин отец, в 40-м занял должность начальника харьковского направления Гомельской железной дороги, которому вскоре пришлось принять на себя всю нагрузку массовой эвакуации. В августе семья последним эшелоном выехала в Харьков. Оттуда Григорий Петрович планировал чуть погодя отправить жену и дочку к родственникам на Донбасс, но не успел: город попал в окружение.

Железнодорожное сообщение прекратилось. Мысль о работе на оккупационные власти была для Григория Петровича неприемлема, но и уйти к партизанам, доверив семью произволу судьбы, как следовало сделать коммунисту, он не мог, и на то у него были серьёзные причины.

До замужества мать Наташи Вера Степановна носила красивую дворянскую фамилию Голубцова, вовсе никак не связанную с русским названием блюда османской кухни. Первая из версий её происхождения отсылает к любимой Андреем Рублёвым иконописной краске. Вторая – к особой форме кладбищенского креста, характерной для русских захоронений. Обе свидетельствуют о древнем, ещё допетровском происхождении рода, к моменту рождения Веры давным-давно измельчавшего.

Перед тем как советская власть упразднила гимназии, Вера в числе последних успела получить классическое образование, знала французский язык как родной, свободно владела немецким и превосходно играла на фортепиано; словом, являла собой эталон русской провинциальной барышни. Техники и знания теории ей вполне хватило, чтобы получить место учительницы в Гомельской музыкальной школе, преобразованной из Народной консерватории.

Взяв её в жёны в конце двадцатых годов, Григорий уничтожил не спросясь все документы, письма и фотографии, которые могли свидетельствовать о её дворянском происхождении. Кое-какие ценные вещи из небольшого приданого помогли семье с маленьким ребёнком выжить в голодные годы начала тридцатых. Не проданы остались только ордена трёх поколений Вериных предков со стороны отца. Хранение в доме царских наград угрожало тем более верным разоблачением, но уважение к воинской славе для казака Тюрморезова, имевшего в роду семь поколений служилых людей, не было пустым звуком.

Теперь, когда в оккупации им грозил голод, Наташин отец скрепя сердце решил показать реликвии харьковскому знатоку-собирателю. Главная ставка была на орден Святого Станислава с четвёркой орлов из золота, но на оценщика он впечатления не произвёл. Справившись о лентах и бумагах, он покачал головой, сетуя на их отсутствие, и из полутора дюжин наград отложил только Владимира третьей степени со скрещёнными мечами да офицерский Георгий, оба времён Крымской войны. Чуть поколебавшись, покупатель дополнил группу медалью – ничем, на взгляд Тюрморезова, не примечательной.

Суммы, вырученной в рейхсмарках, было достаточно для оплаты тёплого и чистого жилья. К радости Веры Степановны и Наташи, квартирный хозяин оставил им пианино. Музыке Наташа училась с пяти лет, и мать вполне трезво оценивала её способности как очень неплохие. При свойственном ей усердии она вполне могла стать профессиональной пианисткой.

Григорий Петрович радости женщин не разделял. С самого начала их супружества страх за жену сделался одной из граней его любви, бурной до одержимости. Теперь он заслонил эту любовь едва ли не целиком. Мало того, что Вера была хороша собой, что и само по себе представляло опасность. Бедой намного большей, чем даже при власти Советов, грозило им её происхождение. К “бывшим” оккупанты проявляли особое внимание и, держась на равных, старались посредством разных поблажек склонять их к сотрудничеству.

В первую голову он запретил жене выходить без его разрешения из дому. Чуть погодя попросил сократить время занятий музыкой. А лучше и вовсе их прекратить, чтобы ненароком не накликать в дом охочих до культурного общения немецких офицеров. И наконец, заподозрив, что строгий завет может быть нарушен в его отсутствие, Григорий Петрович в припадке панического гнева заколотил инструмент гвоздями. Отчаянные меры, вопреки намерениям отца, посеяли в Наташиной душе не столько ненависть, сколько искажённое подобие почтительного уважения к немцам.

Все до единого помыслы и душевные устремления Григория Петровича были посвящены заботам о жене и дочери, и в своём рвении он проявлял недюжинную находчивость. Больше года семью прокормил мешок соли, который Григорий Петрович сообразил вынести с разрушенного склада. Те, кто тащил крупу и муку, проели запасы за месяц-другой. Соль на любые продукты менялась напёрстками.

Чтобы хоть иногда чем-то развлечь Наташу, Григорий Петрович брал дочку с собой на “мены”. К вечеру одного из таких промысловых дней, уже на подходе к дому, в сгущавшихся сумерках девочка потянула отца за рукав, спросить, а что за большие тюки висят на соседском балконе, у Добкиных, – когда тот порывистым жестом прикрыл ей глаза ладонью. Позже она и сама поняла, но событием памяти стало не кошмарное в своей обыденности зрелище, способное свести с ума и взрослого человека, а только внезапная темнота и пропитавший отцовскую кожу запах махорки. Страшный детский опыт жизни в оккупации имел, среди других, и такой эффект: евреев Наталья Григорьевна чуяла за версту.

12

После освобождения Харькова Наташа с матерью эвакуировались на Урал, а Григорий Петрович весь остаток войны перегонял под бомбами составы с военной техникой и боеприпасами. По возвращении в родной город он был назначен на должность начальника Гомельской железной дороги и в 1948 году умер на рабочем месте от инсульта.

Огромная любовь к отцу необъяснимым образом уживалась в сердце Натальи Григорьевны с сожалениями о родительском мезальянсе. И хотя спесь никогда не была свойством её отзывчивого характера, честолюбия ей было не занимать. Втайне она полагала, что с её красотой, талантом и титаническим трудолюбием многого заслуживает в жизни. Общую мечту об исполнительской карьере им с матерью пришлось похоронить. Оставался шанс удачного замужества.

Супругой она стала образцовой. Василий Иванович, по правде сказать, был по-крестьянски прижимист, но теми средствами, которые он выделял ей на повседневные нужды, Наталья Григорьевна обходилась с такой элегантной практичностью, что никому бы и в голову не пришло заподозрить его в скупердяйстве. В характере Натальи способность к экономии сочеталась с щедростью, бывшей продолжением её незаурядного дара самоотдачи. Кроме того, для неё делом чести было иметь собственный заработок.

Меньше чем через год после свадьбы, в мае 51-го, у них родился первенец Иван, похожий как две капли на взрывного Григория Петровича, а спустя пять лет – Василий-младший, рыжий и умильный, как котёнок. К рождению второго сына Наталья Григорьевна получила в подарок от мужа немецкое пианино. По старой привычке к занятиям музыкой – а может быть, и в знак эмансипации – она очень коротко стригла ногти и никогда не покрывала их лаком. Это обыкновение (так и оставшееся недоступным пониманию Тамары Демьяновны) ей удалось возвести едва ли не в стиль. Собственно, чувство стиля, было, пожалуй, самой заметной и яркой её чертой. Она прекрасно шила и даже много позже, когда её возможности ожидаемо возросли, предпочитала готовым вещам заграничного производства сшитые по мерке в лучшем ателье.

Для поддержания формы Наталья Григорьевна каждое утро практиковала гимнастику. Возвратившись в Москву из-за границы, дважды в неделю ходила в бассейн. В семидесятые годы освоила йогу и перестала есть мясо. По этим причинам её гардероб от сезона к сезону не столько обновлялся, сколько дополнялся качественными вещами классического покроя. Когда они жили в Джакарте, обувь, перчатки и сумочки из натуральной кожи Наталья Григорьевна с предусмотрительной рациональностью заказывала комплектами у мастеров из Гонконга, составив за несколько лет коллекцию на любой случай.

Всю свою жизнь она сохраняла стойкое предубеждение против искусственных тканей, и годам к шестнадцати Ане уже мало чем осталось поживиться в бабушкиных сундуках: личинки Tinea pellionella[12] успели это сделать задолго до неё. Туфли ручной работы вышли из моды, ссохлись и покоробились, дамские сумочки шли вразрез с её хипповатым стилем. Зато отыскался ремень из крокодиловой кожи с серебряной пряжкой и пара сандалий из буйволиной, да ещё кое-какие полезные мелочи вроде китайских шпилек с навершием из нефрита и стильных тёмных очков.

13

С категорией образцовости счастье, как и любовь, имеет не много общего. Семейная жизнь Василия Ивановича протекала как бы помимо него, успокоительно обволакивая снаружи, но не достигая потаённых душевных закоулков. За тридцать лет брака не было дня, чтобы он хотя бы мимолётно не подумал о Ларисе, и чем непоправимее расходились их жизненные пути, чем менее реальным становился её образ, тем твёрже он убеждался, что память об этой любви останется в нём навеки.

Найти её, при желании, было задачей пусть и не лёгкой – Лариса могла изменить фамилию, – но выполнимой. При необходимости он мог прибегнуть к оперативным возможностям. Сделать это мешало отчасти подспудное чувство вины перед ней, в котором он упрямо себе не признавался. Да и, положим, встреться они через столько лет – что изменилось бы? Время – вещь беспощадная. Оба они люди в возрасте. Он человек семейный. Она… В глубине души он и опасался этого, и желал, надеясь, что ей удалось каким-то чудесным способом выправить покалеченную судьбу. А что, если нет? Прошлого назад не промотаешь, неудачных кадров из жизни не вырежешь и не заменишь их на другие. Вместе с этим горьким пониманием в сердце у Василия Ивановича зрело бунтовское несогласие с таким необратимым положением вещей.

Сменить одну жизнь на другую ему, говоря по правде, не очень хотелось бы. Карьера сложилась так, что лучшего – да и просто иного – он и желать не мог. Иван и Василий выросли. Старший пошёл по его стопам. Младший, их общий с Натальей любимец, заканчивал Институт военных переводчиков по специальности “арабистика”. О том, чтобы даже представить себе возможность другой судьбы ценой подобных утрат, Василий Иванович старался не думать из суеверия. Вот если бы можно было вернуть то, что утрачено, не отказавшись от взамен ему обретённого… Так, среди раздумий, в голове у Василия Ивановича рос и развивался художественный замысел.

Работа над повестью, основанной на собственных дневниках и тщательно изученных архивных документах, началась в 1979-м и заняла немногим меньше двух лет. По истечении этого срока Василий Иванович представил её на суд своего приятеля, признанного мастера политического детектива, с которым его связывали годы дружбы и увлекательного сотрудничества по работе в архивах. К удовольствию Витрука, тот не только одобрил рукопись, но и взялся, сопроводив своим предисловием, рекомендовать её в печать.

Повесть о работе советского подполья в период гитлеровской оккупации Украины вышла в крупном издательстве в 1982 году тиражом сто тысяч экземпляров и позднее выдержала два переиздания. Сумма гонораров на сберкнижке Василия Ивановича составила внушительную цифру с четырьмя нулями. По чистому совпадению книге он предпослал эпиграф, который полвека назад эмигрантский писатель Гайто Газданов, известный ему понаслышке, выбрал для дебютного романа[13]. И в том, и в другом случае цитата из письма пушкинской Татьяны прозрачно предсказывала сюжетную фабулу. В литературной версии жизни Василь уберёг Ларису от самого страшного, чтобы в финале спустя много лет встретиться с ней в их родном городе.

Гордость, живая, жаркая гордость за мужа, за ненапрасность их общих усилий, за собственную мудрость и долготерпение переполняла сердце Натальи Григорьевны. В главной героине она небезосновательно видела многие собственные черты. Кроме того, Василий Иванович – к месту и деликатно – использовал некоторые из её харьковских воспоминаний. Что тут сказать!.. Если она не была совершенно счастлива в браке, его писательский труд сполна вознаградил её за все её лишения.

Книга увидела свет в середине зимы, а в июне в редакцию издательства “Молодая гвардия” на имя тов. Витрука В.И. пришло письмо от читательницы из Львова. Твёрдым учительским почерком, без красот и затей, Лариса Алексеевна Крайнова писала автору о своей жизни после войны. Сыну ещё не было четырёх, когда она вышла замуж за очень порядочного человека, тоже учителя, фронтовика, на восемнадцать лет старше её. Он усыновил Алёшу, дал ему фамилию и отчество. Других детей у них не родилось. Брак был недолгим: через семь лет Константин Николаевич умер от последствий полученного ранения. Алёша его помнит и считает своим родным отцом. Как и родители, он стал учителем, преподаёт математику, и она гордится, что смогла вырастить его хорошим человеком. Он счастливо женат, у неё два внука. Точнее, внук и внучка. Раз в год в конце июля, в день рождения матери, она приезжает в Лубны на несколько дней проведать могилу. Может быть, и Василь сможет приехать нынешним летом? Отчего бы им не повидаться в городе их юности, когда все обиды и горести позади?

В Лубны Василий Иванович, снедаемый волнением, прибыл вдвоём с супругой. Встретиться с Ларисой условились у школы. Василь узнал её сразу – и поразился тому, как точно смог описать в последнем абзаце повести. Особенно глаза. Золотисто-карие, как источник света, притягивая взгляд, они отвлекали внимание от признаков возраста, размывая их в мягкую дымку и уводя незаметно в тень. С первых минут их тройного свидания Наталья Григорьевна, вовсе не склонная к мнительности, почувствовала себя непоправимо лишней.

Бархатный сезон Лариса Алексеевна и Василий Иванович провели в сочинском санатории имени Дзержинского. Загодя ставить в известность жену о своих намерениях он не торопился, хотя, возвращаясь из отпуска, имел в голове взвешенное решение.

Через год, доведя до конца дела, начатые в архиве, он напишет рапорт об увольнении с формулировкой “по возрасту” и, как только приказ вступит в силу, подаст на развод. Квартиру и дачу оставит Наталье. В том, что она не любит его – и никогда по-настоящему не любила, – Витрук был уверен. Рана, которую он готовился ей нанести, будет несмертельной. Она молода, самостоятельна и ещё сможет устроить жизнь по собственному разумению и желанию. Остаток своей он посвятит литературной работе. Денег им с Ларисой хватит за глаза.

Глядя в окно скорого поезда на золотым галуном тянувшиеся леса, он размышлял о том, какую совершенную в своей симметрии фигуру способна описать линия судьбы. Она напоминала символ бесконечности – трёхмерную восьмёрку, продуманно не перехваченную в середине, чтобы все события, не подменяя собой друг друга, остались на неизменных позициях, в полном согласии с замыслом, который невозможно было заранее разгадать. Долг и судьба – пара распахнутых крыльев – как птицу в полёте удерживали композицию жизни в выверенном равновесии.

С точки зрения жизни композиция виделась по-другому.

Предыдущая главаГлава 4 из 8Следующая глава