Месяц спустя после отъезда Родзаевского и его группы в Пекин в Тяньцзине опять появились Гольцев и Мигунов и сообщили Н.А. Мартынову о желании Родзаевского повидаться с ним. Они рассказали, что жили в советском посольстве, в хороших условиях и полной свободе, хотя по совету Патрикеева не появлялись в городе. Они помогли Родзаевскому связаться по телефону с Мартыновым, и тот сам упросил последнего приехать в Пекин для совета, что ему делать. Мартынов согласился, но запросил о личной безопасности. Не прерывая телефонного разговора, Родзаевский поговорил об этом с одним из посольских служащих и заверил Мартынова в полной неприкосновенности и безопасности.
На следующий день Мартынов в сопровождении Мигунова и Гольцева прибыл к зданию советского посольства на Лигейшин в Пекине. Сквозь узорчатую решетку был виден просторный двор с прекрасным, но крайне запущенным домом. Они вошли в просторный вестибюль и по веерообразной лестнице поднялись до первой площадки. Их встретил Родзаевский и проводил в большую комнату, в которой стояли большой обеденный стол, пианино, письменный стол с пишущей машинкой и две простые железные кровати.
Родзаевский обрадовался приезду Мартынова и рассказал ему все, что произошло с ним с того дня, как он покинул Тяньцзинь, как он очутился впервые в этой комнате после длительного ожидания у ворот, пока китаец-привратник вызывал кого-то по телефону. В этой комнате и произошла его пекинская встреча с Патрикеевым. Вначале тот был сдержан, вспомнив их первую встречу и попросив извинить, что не мог принять его сразу.
Патрикеев расспрашивал его о том, что он хотел бы делать на родине, чтобы помочь ей оправиться от разрушений войны. Родзаевский ответил, что хорошо знаком с газетным делом, был опытным журналистом, в Харбине считался одним из лучших ораторов, сотрудничал во многих периодических изданиях, редактировал газету «Наш путь» и толстый журнал «Прибой». Он рассказал о притеснениях со стороны японских властей, как его «арестовали за патриотические статьи, защиту русских людей и духовенства»[295].
По словам Родзаевского, его рассказ тронул Патрикеева, он стал еще с большим интересом расспрашивать об эмигрантской жизни в Маньчжурии и о советских гражданах, включая служащих консульства и других советских учреждений. Родзаевский рассказал, что эмигранты и советские граждане жили в мире и дружбе, но что служащие советского консульства часто отталкивали от себя эмигрантов, когда те обращались к ним с какими-либо просьбами.
«– Больше он вас ни о чем не спрашивал?
– Нет. Были только случайные встречи и несколько слов приветствия.
– А можно выходить в город?
– Я выходил. Патрикеев не запрещает, но не советует ходить во избежание возможных недоразумений. Я согласен с ним и все эти дни сидел вот в этой комнате. Пишу самую подробную исповедь, чтобы ничего, даже малейшего, не забыть, чтобы быть перед ним совершенно чистым… Если бы я и хотел передумать ехать обратно и остаться здесь, я бы уже не смог. Это бы ухудшило положение моей семьи, отца и брата, а на подобный риск я пойти не могу. Пусть будет что будет… Я готов на любой суд. А если суждено умереть, ну, что же…
Голос у него дрогнул, он быстро замигал глазами, но слез удержать ему не удалось»[296].
Пока другие отдыхали после обеда, Мартынов осмотрел, насколько мог, смежные комнаты, затем вышел во двор, чтобы ознакомиться с местом и не заблудиться в случае необходимости быстро найти выход из посольства. При осмотре стены он нашел в ней дверь, с американским замком изнутри, открывавшуюся в узкий переулок вблизи Лигейшина, тайный ход в посольство для тех, кто хотел быть незамеченным.
Вернувшись в комнату Родзаевского, Мартынов нашел в ней, кроме него, Мигунова и Гольцева. Родзаевский сказал ему, что Патрикеев просит их обоих съездить к архиепископу Виктору и попросить его ускорить оформление перехода Пекинской православной миссии в лоно московского патриарха Алексея.
На вопрос Мартынова, какое они имеют отношение к делу, которое касается только архиепископа Виктора, уже решившего перейти в юрисдикцию патриаршей церкви, Родзаевский ответил, что это была личная просьба Патрикеева, который, ожидая прибытия советской военной миссии, хочет покончить с этим делом немедленно. «Нужно выполнить эту просьбу, чтобы помочь моему положению. Раз я дал Патрикееву обещание, то должен выполнить его, иначе это отразится на моей судьбе и судьбе моей семьи».
Родзаевский передумал ехать сам и попросил Гольцева съездить к Виктору и передать ему пожелание Патрикеева. Мартынов, вначале отговаривавший Родзаевского, вызвался сам съездить к архиепископу Виктору.
Вместе с Гольцевым они отправились в Пекинскую православную миссию, расположенную на Войгуни. Еще издали они увидели высокий белый забор, широкие ворота, за которыми поднималось здание китайской архитектуры с высокой колокольней и православными крестами. Это была старинная, известная своими учеными монахами-китаеведами Пекинская православная духовная миссия в Китае.
Архиепископ Виктор, человек богатырского телосложения, с приятным, открытым лицом, окаймленным густой черной бородой, принял их с радушием. Гольцев передал ему настойчивое пожелание Патрикеева сегодня же оформить переход в советское подданство и перевод православной миссии в лоно патриаршей церкви. Архиепископ Виктор ответил, что все формальности он закончил вчера и что Патрикеев уже должен иметь на руках его бумаги.
Неизвестно, от себя или со слов Патрикеева, Гольцев заявил, что эмигрантам необходимо перейти в советское гражданство, так как Америка готовит нападение на Советский Союз. Если разыграется война, она затронет Китай и Маньчжурию, и положение эмигрантов станет тогда чрезвычайно тяжелым. Архиепископ Виктор согласился и заметил, что ценит заботу советского правительства об эмигрантах и желание предоставить им защиту и покровительство.
На вопрос Мартынову, почему он еще не определил своего положения, тот ответил, что хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз. Когда Гольцев вышел, Мартынов спросил его: «Чем вызвана перемена в вашем политическом мировоззрении?»
Архиепископ Виктор заговорил о том, о чем часто твердили советские деятели, работавшие среди эмигрантов: «Вчерашние союзники становятся сегодняшними врагами и стремятся расчленить Россию, как пытался сделать это Гитлер… Этого никакой русский националист допустить не может, в том числе и я».
После этих общих слов архиепископ Виктор задумался и затем добавил: «Я не отрицаю, что такому, как мне, грозит тяжелая участь, но надо все перенести. Передайте Родзаевскому, чтобы он был осторожен и не особенно увлекался всеми предложениями. Я понимаю, что у него нет другого выхода, кроме этого. Хотя этот может закончиться для него трагедией. Но на все да будет воля Божия»[297].
Вечером в советском посольстве после ужина Родзаевский играл на пианино «Чижика», затем советский гимн. Обстановка казалась совершенно спокойной и никаким образом не выдавала нарастающей трагедии. Затем Родзаевский начал читать свои записки. Исповедь – как он называл свои записки – оказалась пространной и еще более обнаженной, чем его статья о «Перекованной душе», написанная в общежитии «Возрождение Азии», и письмо Сталину. Повествуя о политической деятельности, ища оправдания ее и в то же время заявляя об отречении от всего того, что недавно составляло для него полноценную жизнь, исповедь выдавала мучительную борьбу Родзаевского с самим собой и нарастание в нем глубочайших сомнений: как поступить, вернуться ли на родину или остаться на положении эмигранта, потерявшего многое, но примирившегося с тем, что эти потери, как разлука с семьей, были потерями временными.
Возможно, что он предчувствовал, что судьба его повернется не так, как говорил Патрикеев, что на родине его будет ждать не кипучая деятельность ради ее блага, а суд и в лучшем случае многолетнее заключение.
В своей исповеди он искал ответа на свои сомнения, успокоения своим мучениям, веры в то, что с ним, так открыто обнажившим свою душу, не случится ничего дурного. Для предотвращения даже тени этого «дурного» он наполнил свою исповедь восхвалением большевизма и его вождей, переходя за пределы даже самого усердного и продажного советского панегирика в честь Сталина.
Разговор не клеился. Родзаевский был занят своими мыслями. Он чувствовал, что его исповедь была ненужной, надуманной, неискренней. Писал он ее по указанию Патрикеева, который пользовался этим испытанным приемом следователей и разведчиков деморализовать человека, оказавшегося в их руках, заставить его обнажиться и затем устыдиться не столько своей наготы, сколько степени своего старания в этом нарочито показном оголении.
Было около девяти вечера. Родзаевский по-прежнему сидел за столом, рассеянно перелистывая свою исповедь, делая поправки и дописывая ее конец. Неожиданно раскрылись двери, и на пороге комнаты показалось несколько человек. Первым из них был Патрикеев, одетый в хороший штатский костюм, за ним вошел блондин лет 35–40, среднего роста с приятными чертами сухощавого лица, с небольшими усиками, серыми пронзительными глазами, на вид самоуверенный и даже властный, одетый в серый костюм, с брюками, заправленными в сапоги-бутылки времен Александра III. За ним вошел брюнет выше среднего роста, с юркими глазами, с приветливой улыбкой на приятном лице. Он был в зеленой гимнастерке, в брюках того же цвета с красным кантом, с золотыми погонами старшего лейтенанта. Четвертым вошел другой офицер в такой же форме, блондин низкого роста. Они были подтянуты и производили вид людей с хорошей строевой выучкой.
Все находившиеся в комнате встали. Гости оказались слегка навеселе. Патрикеев сел у письменного стола, за которым Родзаевский только что дописывал свою исповедь. Человек в сером костюме и сапогах сел на стуле напротив Патрикеева, два офицера рядом с ним. Наступило неловкое молчание. Никто не решался заговорить первым.
Наконец, чтобы нарушить молчание, Мартынов задал вопрос:
– Скажите, пожалуйста, как к вам обращаться: господа, товарищи или граждане?
– Называйте как хотите, нам безразлично.
Человек в сером костюме и сапогах, оказавшийся майором Гусевым, сказал, что обращение не имеет никакого значения: если им нравится называть советских господами, пусть называют, как им будет удобно. Двое офицеров значительно переглянулись при этом.
Все замолчали опять. Разговор опять начал Мартынов:
– Если кто-либо предполагает вернуться на родину, то на каких условиях это может произойти, вернее, на каких основаниях?
– На основании приказа маршала Малиновского. В последнем его параграфе указано, что каждый, кто решит прийти к нам искренне, будет принят как свой человек, без всяких наказаний за его прошлое. Родина широко открывает двери всем, кто хочет вернуться домой.
– Хорошо. Пока маршал Малиновский находится в Чанчуне, его приказ будет в силе. А отбудет он, и его заместитель возьмет и отменит его приказ, а то и заменит совершенно противоположным ему. Тогда что?
– Этого быть не может, – ответил Гусев.
– Было бы лучше, если вместо такого приказа было бы формальное постановление, закон, изданный высшим органом власти в СССР.
– Верховным Советом СССР, вы хотите сказать? – заметил один из офицеров.
– Да. Но такое постановление не должно было бы носить оттенка амнистии, так как эмиграция не считает, что, покинув родину, она совершила преступление. Если нет наличия преступления, не должно быть и амнистии. Это первое. Второе, для массового возвращения эмиграции на родину необходимы некоторые условия. Мы слышим о многих переменах, произошедших в Советском Союзе. Какое практическое применение этих перемен?
– Что вы этим хотите сказать?
– Если произошли какие-то перемены, коснулись ли они таких вещей, как смена однопартийной системы на многопартийную, появилась ли печать, кроме коммунистической, возможен ли свободный въезд и выезд для любого, кто хотел бы сам удостовериться в переменах, о которых говорят так много? Если перемены произошли на самом деле, то в таком случае можно серьезно задуматься о возвращении на родину. В противном же случае на массовое возвращение эмигрантов рассчитывать невозможно. Могут решиться ехать отдельные лица из-за нужды или других причин, или поедут такие, что их и пускать не следовало бы.
Гусев сидел, передергиваясь, офицер-брюнет хитро улыбался. Патрикеев смотрел глубокомысленно в воздух, словно там был ответ на все сказанное. Мигунов и Гольцев сидели молча. Родзаевский нервно ломал руки.
– Все это имеется в проекте, – сказал наконец Гусев, – и в скором времени, вероятно, будет опубликовано. Пока же это проводится на доверии русских людей, по ряду причин попавших за границу, к советской власти, которая, однако, никого не неволит возвращаться на родину. Каждый волен поступать так, как ему велит его национальное сознание. Свобода – одно из основных условий жизни в СССР.
Гусев остановился, затем обратился к Родзаевскому:
– Каково было положение эмигрантов в Харбине и вообще в Маньчжурии?
– Оно было не всегда одинаково. В последние годы было особенно тяжело в моральном отношении. Японские власти шли на все, чтобы гасить всякое национальное русское движение. Мы неоднократно пытались войти в контакт с советскими властями в Харбине, но обычно безуспешно. Если и были контакты, то им не удавалось развиться до взаимного понимания и доверия. Служащие советского консульства не верили нам. Раз Мигунову удалось на свой страх и риск связаться с главой советской молодежи, но тот держался так осторожно, что через него не удалось связаться с ответственными работниками советского консульства. Нам при тех условиях это было крайне необходимо, мы были в полной темноте и не знали ничего, кроме того, что давала казенная японская информация.
– Какова была армия Маньчжоу-Го? – спросил другой офицер. – Хороша или плоха? Каково было ее отношение к японской армии, к ее командованию?
– Армия была неважная, – ответил Гольцев. – У китайцев, даже при хорошем отношении к ним со стороны японцев, всегда враждебное чувство к последним.
– Что из себя представляли и какое положение в Маньчжоу-Го занимали воинские отряды и военные школы, составленные из эмигрантов? Каково было их назначение? Как они выполняли его?
– Воинские отряды, составленные из эмигрантов, и эмигрантские военные школы выполняли свои обязанности почти всегда удовлетворительно, – заметил осторожно Родзаевский, – иначе и не могло быть при наличии строгого японского контроля.
– Как эти русские отряды относились к СССР, будучи на стороне Японии в войне против него?
– Различно, но все же следует признать, что в большинстве лояльно в отношении Японии.
– А как эти отряды могли относиться к СССР и его представителям в Харбине, когда последние нарочно компрометировали людей из этих отрядов, что нередко кончалось для них смертной казнью? В доказательство приведу следующий пример, – сказал Мартынов. – Сын одного подрядчика со станции Шаньтоу служил в отряде на станции Сунгари. Он дружил с неким Хомичуком, у которого были связи с советским консульством. Советский служащий через Хомичука втянул молодого неопытного человека, запутал и заставил его дать какие-то сведения о своем отряде. Этот советский служащий попался в каком-то другом деле и, чтобы выпутаться из него, предал японским властям этого молодого человека. Его судили военно-полевым судом и расстреляли за военный шпионаж. Когда об этом стало известно, эмигрантская масса, в особенности молодежь, настроилась крайне враждебно против советской власти и советской системы.
Гусев поморщился и заметил, что это нехорошо, но глупые и дурные люди имеются повсюду и что иногда трудно разобраться в таких делах.
– Кроме того, – продолжал Мартынов, – служащие советского консульства, как резидент НКВД Дмитрий Пичугин и первый секретарь И.И. Кузнецов, предавались пьянству и разгулу. Все это было достоянием молвы и не вызывало никакого доверия и уважения к харбинским представителям советской власти.
– Все это следует отнести к уродливости быта в Маньчжурии, к которым сотрудники консульства должны были применяться, чтобы выполнять свои обязанности… С другой стороны, возможно, что и не так, и у меня нет оснований не верить вам, но лучше бросим этот разговор.
Второй офицер вмешался в разговор и заметил, что интересно услышать и узнать мнение несоветского человека. Разговор перешел на другие темы. Советских офицеров интересовало, служили ли их собеседники в Белой армии, и если они считают, что политическая рознь давно закончена, то что они думают о возвращении на родину. Разговор опять коснулся перемен в Советском Союзе, если они на самом деле произошли, чтобы дать возможность нормальной, свободной жизни. Тогда возвращение на родину «бездомных эмигрантов» будет иметь смысл.
– Многого хотите, – возразил Гусев.
Более практичный Патрикеев заговорил о постепенном применении к советской жизни перемен и новых течений, но было видно, что они не интересовали советских гостей. Они явились посмотреть на Родзаевского и других, которых Патрикеев вовлек в свои сети, а совсем не для философских рассуждений. Гусев посмотрел пытливо на Родзаевского и спросил его, чем он занимался в Харбине. Родзаевский ответил, что с 1925 года занимался журналистикой и политической деятельностью, главным образом агитационно-пропагандистского характера против коммунизма, редактировал газету «Наш путь» и другие фашистские издания.
– Для вас найдется много работы на родине. На такой труд спрос у нас большой. К тому же вы, вероятно, хорошо знаете многих общественно-политических деятелей в Маньчжурии?
– Да, хорошо. Знаю всех.
– Это для нас особенно ценно, так как там идет сейчас такая неразбериха, что без людей, знающих хорошо обстановку, трудно разобраться. Вот вы нам и могли бы помочь в этом, чтобы поменьше произошло ошибок в оценке людей, в определении их качеств и недостатков.
Видно было, что слова Гусева пришлись Родзаевскому по душе. Это как раз совпало с тем, о чем он писал в своей покаянной исповеди Сталину: использование его знаний и знакомств по прошлому политическому опыту.
Мартынов осторожно заметил, что, по слухам, в Харбине идет усиленное разбирательство дел различных лиц, особенно тех, кто занимал ответственные посты в эмигрантских организациях и участвовал в политической деятельности. Если подобное разбирательство имеет целью в дальнейшем привлечение к ответственности, то трудно представить, что родина «открыла двери и зовет к себе блудных сынов».
Патрикеев возразил, что если и происходит какое-либо разбирательство, то оно совершенно не имеет целью наказание человека, а его применение в дальнейшей жизни, степень доверия и тому подобное.
Разговор опять принял несколько острую форму. Гусев был настроен враждебно, Родзаевский заметно нервничал. Мартынов спросил Гусева о его отношении к атаману Семенову и что его может ждать в Советском Союзе.
– А, Семенов? – оживился Гусев. – Да, да, я его на своем самолете отвозил в Читу, где он был принят весьма хорошо. Сразу же после занятия нашими частями Дайрена и Какахаши он сам, как рассказывали мне, явился к нам и до моего приезда за ним пользовался полной свободой. Думаю, что с ним ничего не случилось.
Нет никаких оснований бояться, если он сам пожелал вернуться на родину.
– А что случилось с другими в Дайрене после занятия его частями Красной армии? Меня особенно интересует судьба генерала Нечаева.
– В бытность мою в Дайрене он был жив и здоров. Что случилось с ним потом, не знаю. Там ведь никого не тронули, только зарегистрировали, чтобы иметь представление об оставшихся.
– А можно выехать из Дайрена?
– Пока еще нет нормального сообщения, поэтому трудно сказать, можно или нет, – ответил Патрикеев.
– А как чувствовал себя атаман Семенов, когда вы везли его в Читу? Что с ним случилось, когда он прибыл в Читу?
– Чувствовал он себя неплохо, всю дорогу разговаривал, даже шутил, мечтал послужить родине по мере сил и возможности. Рассказывал, что хорошо знает Монголию, что он там свой человек, знает хорошо весь Дальний Восток, что весьма ценно и должно быть полностью использовано. Повторяю, в Советском Союзе всех принимают доброжелательно, всем дают возможность заняться полезным для родины делом по призванию и способностям.
Разговор коснулся роли эмигрантов, как они поступили бы, если бы им пришлось воевать против Красной армии. Гусев спросил, что делали бы белые эмигранты в отношении мирного населения в захваченных ими городах и селениях и пленных. Ему ответили, что делали бы то же самое, что и красные, как это было в Гражданской войне, в которой происходили эксцессы одинаково на одной и на другой стороне.
Разговор опять принял острую форму, и, чтобы прекратить его, Патрикеев встал и сказал, что время позднее и пора расходиться. Он спросил Гусева, когда тот собирается вылетать. Гусев ответил, что на другой день до полудня, и попросил Патрикеева связаться с властями на аэродроме. Сказав Родзаевскому быть готовым к отлету утром, он добавил: «Я доволен, что мы так открыто и откровенно побеседовали сегодня, это поможет нам в будущем лучше понять друг друга и наладить общую работу против врагов Советского Союза».
После ухода Патрикеева и советских офицеров в комнате Родзаевского начался спор относительно некоторых вопросов и замечаний, которые, по мнению одних, могли казаться бестактными и даже опасными. Оставшись наедине с Родзаевским, Мартынов спросил его, нет ли у него в этот последний час решимости переменить свое решение. Родзаевский стал не в меру серьезным и сосредоточенным.
– Нет, дверь захлопнулась, возврата нет. За мой опыт забежать вперед и опять вернуться назад может заплатить семья моя, а я этого никак не могу допустить…
Он был в крайне тяжелом состоянии. Отговорившись тем, что ему надо дописать еще несколько страниц своей исповеди, он поспешил остаться один.
Утро 25 октября было ясно и чисто. Пекин еще не проснулся. Лигейшин утопал в сверкающей осенней позолотой листве. Было еще долго до шести, но в комнате Родзаевского уже все проснулись и занимались сборами вещей. Родзаевский продолжал пребывать в состоянии страшной тревоги. «Если что-либо произойдет с нами, дайте знать об этом всему миру…» Мартынов еще раз спросил его, верит ли он полностью Патрикееву и Гусеву, и предложил ему окончательно передумать и остаться в Китае.
Мигунов и Гольцев с неприязнью посмотрели на Мартынова. «Решили ехать, так надо ехать». До этого оба они уговаривали Сеньжина снова согласиться ехать с ними и теперь не хотели, чтобы в последнюю минуту изменил свое решение и кто-то другой, в особенности Родзаевский. Несомненно, что, проявляя такое рвение в деле возвращения Родзаевского в Советский Союз, Мигунов и Гольцев действовали по инструкции Патрикеева.
Родзаевский сказал, что изменить своего решения не может, но просит Мартынова позаботиться о его семье, если что-либо случится с ним.
Родзаевский вынул иконку, поставил ее на стол, предложил перед расставанием помолиться. Прочел несколько молитв. Все сосредоточенно молчали, ни у кого не нашлось слов, все ощущали себя удрученными, предчувствуя, что они на пороге чего-то страшного и непоправимого. Все стали добрее и деликатнее в отношении друг к другу, просили один у другого прощения за возможно причиненное зло. У каждого щекотало в горле и на глаза навертывались слезы. Каждый думал о том, что это настоящее расставание. Родзаевский отвернулся в сторону, чтобы скрыть слезы.
В это время в комнату вошел озабоченный майор Гусев. Он казался недовольным еще со вчерашнего разговора, или сцена немого расставания показалась ему слишком сентиментальной. Он спросил, готовы ли они к отъезду, так как скоро должны были прибыть автомобили для доставки их на аэродром, и они вылетят в Чанчунь, «где вас уже ждут, чтобы разобраться в путанице относительно лиц, о чем я вам говорил вчера вечером».
Гусев вышел из комнаты взять бумаги для отъезжающих, которые он принес и раздал им. Родзаевский получил удостоверение, что он лейтенант советского воздушного флота, Мигунов – борт-механик, Гольцев – наблюдатель, Сеньжин – радист. Гусев пояснил, что эти удостоверения необходимы на случай контроля со стороны союзнического командования, с которыми подобные полеты были согласованы под предлогом поиска и возвращения в свои части потерявшихся во время войны советских солдат и офицеров. «Если на борту самолета были бы обнаружены эмигранты, начались бы расспросы и возможные трения. И так много придирок со стороны американских властей, что мы якобы хозяйничаем в оккупированных зонах и вывозим оттуда нужных нам людей».
Настал последний момент. Как ни тяжело было расставание в Тяньцзине перед поездкой их в Пекин, все же тогда оставалась возможность выхода. Теперь это было окончательным и бесповоротным. Это чувствовали все, в особенности Родзаевский.
Патрикеев пришел попрощаться со всеми и пожелать счастливого пути и успеха на родине. Через некоторое время прибыли автомобили. В первый из них сели Родзаевский, Гусев, Мигунов и Гольцев, во второй Сеньжин, смуглоликий офицер и один из служащих посольства. Этот отъезд оказался еще более тягостным, чем отъезд из Тяньцзиня в Пекин.
Через несколько дней прибыл советский самолет за другой группой эмигрантов – генералом Власьевским, его сыном, их женами, Гордеевым и Кудрявцевым. Так же как и с группой Родзаевского, их сперва доставили в Чанчунь, а там распределили по разным местам, одних в Хабаровск, других в Читу, для дальнейшего путешествия в Москву. Родзаевский надеялся, что его оставят на Дальнем Востоке. Еще в посольстве майор Гусев сказал, что его направят в Хабаровск или Владивосток, где он побудет временно «для ознакомления с постановкой советского газетного дела», а затем предоставят право выбора местожительства. Но из Чанчуня его самолетом направили в Читу. Неизвестно, проделал ли Родзаевский это путешествие один или вместе с Власьевским и другими, с которыми ему вскоре пришлось попасть во внутреннюю тюрьму на Лубянке.
После отъезда группы Родзаевского у Мартынова, одного из его доверенных лиц, появилось желание остаться еще на одну ночь в советском посольстве, чтобы побеседовать наедине с Патрикеевым[298].
Проводив Родзаевского и его группу, Мартынов целый день провел в Пекине, разыскивая знакомых и блуждая по улицам. К вечеру он явился в советское посольство. Надо полагать, что он был допущен туда привратником на том основании, что уже провел там первую ночь. В ожидании Патрикеева он свободно ходил по комнатам нижнего этажа, знакомясь с книгами на полках и чуть ли не просматривая списки уловленных Патрикеевым эмигрантских душ («пришлось воочию убедиться, что контингент советских граждан, набранных Патрикеевым, состоит на 90 процентов из мелкоуголовного элемента… высланного в разное время из Харбина»).
Здание советского посольства (вообще тщательно охраняемая и оберегаемая цитадель) казалось пустынным («заведующий зданием был навеселе, и только наверху слышались чьи-то шаги»). После девяти часов вечера явился Патрикеев, также «навеселе и в разговорчивом состоянии». Он обрадовался, увидев Мартынова, и спросил его о впечатлении, оставленном на него советскими офицерами, оговорившись, что в них нет «прежнего лоска, но скоро суворовские корпуса и старого типа военные училища будут выпускать офицеров не хуже офицеров царского времени».
После обоюдного заверения не только говорить друг другу правду, но и не обижаться, если она окажется неприятной, Патрикеев спросил Мартынова, почему он не поехал вместе с Родзаевским, а остался здесь, «словно ожидая особого приглашения». Мартынов ответил, что он не придает никакой веры заявлениям советской власти, в частности декларации маршала Малиновского «о забвении прошлого», заверениям майора Гусева и даже его, Патрикеева.
– Допускаю, что ваши сомнения естественны, но все же считаю, что вы ошибаетесь. Все, о чем заверяет в настоящее время советская власть, есть правда.
– Обещания, данные Родзаевскому советской властью в лице вас и Гусева, жить свободно и работать свободно в качестве журналиста, с надежной со временем стать редактором газеты и выступать по радио с призывами к народам мира о мире, скажите, всерьез это или только прием?
Еще в начале разговора Патрикеев вызвал прислугу и попросил подать водки, вина, закуски. К этому времени он опьянел еще больше. На вопрос Мартынова он задумался и ответил:
– Раз дело идет на откровенность, не берусь ни отрицать, ни утверждать.
Затем он перевел разговор на общую тему о возвращении российских эмигрантов в Советский Союз.
– Чем объяснить нежелание многих из них принять советское гражданство и вернуться домой?
Заговорили о военнопленных, которых советское правительство считало за изменников родины и которым отказало в защите их прав во время нахождения в плену.
– Не надо забывать, – возразил Патрикеев, – что отношение таких людей к советской власти основано на их озлобленности.
Патрикеев спросил Мартынова, не было ли у него связей с кем-либо из сотрудников харбинского советского консульства. Мартынов рассказал, что в 1939 году один из них собирался перейти на положение невозвращенца после ссоры с резидентом НКВД Пичугиным. С этим служащим начались переговоры; выяснилось, что он готов был порвать с советским консульством, если ему дадут пять тысяч американских долларов и паспорт на фиктивное имя. Японские власти заинтересовались им и предложили маньчжурский паспорт и десять тысяч гоби, десятую часть того, что тот просил. Он отказался. Он хотел выехать в Дайрен с целью пробраться дальше, но ему не позволили взять детей. В Дайрене его и жену встретил советский консул Жуковский, человек типа Пичугина, который держал их все время под неусыпным наблюдением. После возвращения его в Харбин с ним снова связались относительно его разрыва с советским консульством. Но, вероятно, там уже знали об этом, так как его вскоре доставили на вокзал в сопровождении других служащих консульства и отправили в Москву. Там его судили и приговорили к нескольким годам тюремного заключения.
Патрикеев заинтересовался рассказом Мартынова и спросил его, насколько был полезен эмигрантской или японской разведке этот консульский служащий. Мартынов ответил, что был полезен, и заметил, что из белых эмигрантов никого, вероятно, не было на тайной советской службе. Патрикеев громко рассмеялся.
– Да сколько хотите! Например, в Пекине – Петров из полиции, Коробков из японской жандармерии, Варфоломеев из японской военной миссии, в Тяньцзине – Караев из знаменитого вашего Антикоммунистического комитета.
Разговор прервался. Каждый, казалось, был занят своими мыслями об особенностях нашего безвременья – и думал об этом спокойно и объективно – о частой, если не неизбежной, двойной игре «оплотов жандармских служб и разведывательных органов», о судьбе Родзаевского и других, только что ставших жертвами новой советской игры.
Глядя на Патрикеева, Мартынов мог думать об этом спокойно и объективно. В свою очередь, Патрикеев, глядя на Мартынова, мог думать о том, почему в этот ночной час он так доверчиво и уверенно сидит в советском посольстве… Впрочем, это может быть только областью досужего воображения.
Было уже поздно, около часа ночи, когда в комнату вошел комендант здания и вызвал Патрикеева. Через четверть часа Патрикеев вернулся и сказал, что майор Гусев благополучно доставил в Чанчунь, в штаб маршала Малиновского, группу Родзаевского.
Патрикеев ушел. Китаец-бой все убрал со стола. Комендант спросил Мартынова, что приготовить ему на завтрак. Мартынов приготовил постель, не переставая думать, что в Чанчуне уже, возможно, приступили к допросу Родзаевского или еще продолжают обман, давая ему возможность строить радужные надежды на будущее.
Было четверть четвертого. Далеко до зари. Он погасил свет, стал смотреть в окно. В доме была полная тишина. Он встал, прислушиваясь, взял свои вещи, тихо вышел на двор. Осмотрелся, дошел до двери в каменной стене, открыл ее беззвучно, так же беззвучно прикрыл ее за собой.
Переулок. Свобода. Тихая осенняя листва Лигейшина. Еще сонные улицы Пекина. Пекин – странный, увлекательный, неправдоподобный, как весь Китай…
Рассказ Мартынова о его таинственном похождении в советском посольстве в Пекине вызвал некоторые сомнения. По рассказам сторожей советского посольства, перешедших позже на положение эмигрантов, здание посольства внутри охранялось по ночам цепными собаками, кроме того, вдоль стен были проведены провода с электрическим током. Дверь в стене, о которой упоминает Мартынов, по ночам была обычно закрыта двумя замками, ключи от которых находились у коменданта здания.
Эта информация дает возможность утверждать, что Мартынов не мог выйти наружу через одну из этих двух дверей в стене без сопровождения коменданта и его спас – если Мартынову вообще что-либо угрожало – комендант. Или допустим на минуту невероятное: калитку случайно не замкнули в этот вечер, ток не пустили и собак не было[299].