К книге
Финал в Китае. Возникновение, развитие и исчезновение белой эмиграции на Дальнем ВостокеТом 2. Часть I Победители и побежденные. 5. Пять дней, перековавших душу
58%
Том 2. Часть I Победители и побежденные. 5. Пять дней, перековавших душу
18

Утром к поезду прибыли начальник Бюро эмигрантов Тяньцзиня В.В. Сапелкин и представитель японской военной миссии И. Пономаренко. На расспросы пассажиров, идет ли поезд в Шанхай, как предполагалось раньше, им ответили, что Тяньцзинь является пределом их путешествия.

Для прибывших было отведено помещение в редакции «Возрождения Азии», всего три комнаты с одним диваном и одной кроватью. Сорок с лишним человек должны были располагаться, как могли.

За эти дни маньчжурские деньги успели так низко пасть в Тяньцзине, что за перевозку вещей с вокзала до отведенного помещения пришлось заплатить столько, сколько могла стоить жизнь в Маньчжурии в течение целого месяца.

На прибывших накинулись с вопросами о положении в Харбине и других местах Маньчжурии, но кроме описания последних дней перед приходом советских войск и своего путешествия они мало что могли рассказать. Их самих волновало и тревожило положение в Харбине. У многих остались там семьи, родственники, друзья. Некоторых из них уже начинало одолевать сомнение, не прогадали ли они, так спешно покинув насиженные места. Но об этом пока никто не решался говорить открыто.

Положение ухудшилось еще тем, что харбинцев встретили в Тяньцзине недружелюбно, если не враждебно. Советские граждане и те эмигранты, которые страховки ради готовились к переходу в советское подданство, открыто угрожали учинить над некоторыми из них расправу. Появляться вечерами на улицах Тяньцзиня стало опасно. Кроме того, в городе царила анархия, на окраинах его появились хунхузы, грабя и насилуя население.

Китайские чиновники и все, кому было не лень, производили расправу над японским населением, реквизируя у него имущество, громя японские магазины и лавки. Тяньцзинь гудел многоголосой, возбужденной толпой. Город был полон самых тревожных слухов: говорили, что Калган уже занят советскими войсками, что они готовятся захватить Пекин и затем броситься на Тяньцзинь, в двух часах поездом от столицы Китая.

Власти националистического правительства были не в силах справиться с царившей в городе анархией и запросили японское военное командование восстановить в городе порядок и законность. Создалось необыкновенное положение: побежденные японские войска охраняли китайское и иностранное население Тяньцзиня от бесчинства и грабежа, чинимых солдатами гоминьдановских войск.

Нарастание вражды

У большинства прибывших из Харбина не было никаких средств к существованию. Цены росли катастрофически. Найти доходное занятие, устроиться на службу представлялось совершенно несбыточным в том состоянии хаоса и анархии, в котором находился город.

Враждебное отношение к прибывшим принимало все более озлобленный характер. Те, кто еще не так давно сами охотно сотрудничали с японскими властями, а теперь переметнулись в советский лагерь, громко обвиняли харбинцев в сотрудничестве с японцами и требовали от гоминьдановских властей их ареста и суда над ними. Под давлением этой враждебной кампании от них стали отходить даже те, кто вначале отнесся к ним сочувственно и дружелюбно.

Некоторое время спустя после прибытия в Тяньцзинь харбинской группы в то же помещение заселили несколько бывших русских фашистов, но и те поспешили подчеркнуть, что они не имеют ничего общего с Родзаевским, Власьевским и другими. Некоторые из вчерашних фашистов уже выбирали себе советские паспорта и спешили подчеркнуть свою преданность и верноподданнические чувства новым хозяевам.

Но жизнь шла своим чередом, и тяжелое положение прибывших не могло оставаться неизменным. Дальневосточная эмиграция обладала достаточным житейским опытом, чтобы не попытаться найти выхода из любого тупика. После настойчивых стараний харбинской группе удалось при содействии русских служащих тяньцзиньской полиции получить разрешение властей на жительство в Тяньцзине. Постепенно стали появляться возможности заработка и отдельной, самостоятельной жизни. Одним из первых, выехавших из общежития при редакции «Возрождения Азии», была семья генерала Власьевского и его сына.

Другие, стоявшие близко к Антикоммунистическому комитету Северного Китая, перебрались в помещение злополучного Белого дома.

В общежитии осталась только маленькая группа Родзаевского и несколько человек, которым негде было жить. На место выбывших вселилась группа красноармейцев в восемь человек. Это была часть большой группы бежавших с пограничных постов красноармейцев, человек в восемьдесят, которых японские власти отправили на работы в Фушинские каменноугольные копи, а после нападения советской армии на Маньчжурию бросили на произвол судьбы. При приближении советских войск они разделились на маленькие группы и бросились бежать на юг, не зная ни местности, ни языка. Большинство из них было захвачено карательными отрядами НКВД-МВД-Смерш, и только восьми удалось добраться до Тяньцзиня.

Начало реакции

Из маленькой оставшейся группы харбинцев наиболее сильным переживаниям поддался Родзаевский. По вечерам и утрам он подолгу оставался один, горячо молился и весь день вспоминал о семье. Он страдал от сознания, что, за исключением нескольких человек, остальные отвернулись от него. Всего несколько дней назад он занимал положение, которое ему самому и другим казалось влиятельным и всесильным. Теперь, когда исчезла иллюзия этого положения и все, что было связано с ним, развалилось как карточный домик, вчерашние «всесильные» оказались не только опальными, но и зачумленными.

В таком изолированном положении нашел себя Родзаевский, привыкший за годы политической работы к толпе, к окружению «верных соратников», почитателей и приспешников и теперь глубоко переживавший свое внезапное одиночество и углублявший его еще больше стремлением отойти даже от тех, кто еще продолжал оставаться подле него. Он писал многочисленные письма своим бывшим соратникам и сотрудникам, ждал нетерпеливо ответы, но никто из них не откликался. Он глубже задумывался, и тогда даже малонаблюдательные люди замечали, что что-то веское, новое назревало в нем.

Появление новых персонажей

Однажды в общежитии «Возрождение Азии» появился рослый блондин самоуверенного вида, в желтой рубашке «а-ля апаш», в спортивных, до колен брюках, в чулках, закрывающих икры, в модных сандалиях, со стеком в руках – харбинско-пристанская пародия на англичанина. Он представился как начальник русского отдела гоминьдановской разведки и сказал, что пришел навестить одного из своих знакомых.

Это был Николай Коробков, еще недавно не за страх, а за совесть работавший для японской разведки. В тридцатых годах Коробков приспособился служить при японской жандармерии в Харбине в роли мелкого агента, получавшего за свою работу «с головы». По протекции Матковского Коробков был отправлен в Пекин на подготовительные курсы для японских разведывательных органов. По окончании их он был назначен в Калган, в отдел японской жандармерии, где принялся работать с таким усердием и рвением по вымогательству и шантажу, что вызвал возмущение даже своих мало разборчивых хозяев. Он был наказан, но все же оставлен на службе. Продолжая совмещать службу по розыску и политическому сыску с личными аферами, Коробков заблаговременно, до краха Японии, связался с гоминьдановской разведкой, прошел фазу двойного агентства и затем окончательно перешел на китайскую службу.

После первого посещения Коробков стал часто бывать в помещении общежития, где успел завести дружбу с молодыми людьми из окружения Родзаевского, Гольцевым и Мигуновым. Он приносил с собой сигареты, вино, угощал, бренчал серебряными китайскими долларами, небрежно поигрывал двумя золотыми слитками, которые всегда находились в его кармане.

Коробков стал приглашать к себе своих новых друзей и свел их с неким Демьяновским. Одно время Демьяновский был верным и преданным сотрудником Антикоммунистического комитета, где его ценили как «стойкого и бескомпромиссного», но он попался на чем-то, за что с ним должны были посчитаться, и в страхе поспешил взять советский паспорт.

Перейдя к новым хозяевам, Демьяновский, как и Коробков, стал работать с еще большим рвением, стараясь доказать свою верность и снискать их расположение.

То, что начал Коробков, продолжил Демьяновский. Он начал зазывать к себе Гольцева и Мигунова, убеждая их вернуться на родину и стать верными советскими гражданами. Он нарочно расхваливал перед ними Родзаевского, говоря, что такому человеку, как он, с его способностями и талантом, найдется на родине широкое применение. Для подкрепления своих доводов он указывал на Матковского, который остался в Харбине и которого советские власти взяли к себе на службу для работы среди эмигрантов.

Деятельность Коробкова и Демьяновского не замедлила сказаться на настроении молодых людей. По возвращении в общежитие они рассказывали обо всем Родзаевскому. Последний с жадностью выслушивал все, о чем говорил им Демьяновский: о харбинской жизни, о благожелательном отношении советских властей к оставшимся в Маньчжурии эмигрантам, о новой службе Матковского. Они передавали ему убеждение Демьяновского, что с ним ничего бы не произошло, если бы он остался в Харбине, где, по всем вероятиям, также бы работал по предложению советских властей среди эмигрантов.

После этих разговоров Родзаевский еще больше задумывался и углублялся в себе. Он брался за прерванную работу над статьей, содержание которой поразило всех, кому он прочел ее позже. На вопрос, почему его молодые сотрудники бывают запросто на квартире советского гражданина, да еще наделенного несомненными заданиями советских властей в отношении эмигрантов, Родзаевский ответил, что Мигунов и Гольцев поддерживают связь с Демьяновским с его ведома с целью выяснить обстановку и получить сведения о политическом и общественном положении в Маньчжурии, об оставшихся в Харбине друзьях и сотрудниках.

Начало сомнений

В кругу близких людей Родзаевский, сперва нерешительно, но затем с большим откровением, признавался, что часто задумывался, не совершил ли фатальной ошибки, покинув Харбин, и что время от времени у него появляется мысль, не вернуться ли на родину и не принять ли там – даже в условиях коммунистического режима – самое кипучее и страстное участие в работе на благо родины и ее народа.

Эта мысль захватывала его, он начинал говорить о себе, о годах своей работы в фашистской партии, о своих надеждах переустроить мир на высоких началах, о непоколебимой вере в возможность такого идеалистического мироздания. Он с горечью возвращался к действительности, оглядывался вокруг себя, видел двух-трех человек, которых считал еще верными себе, и уже другим тоном заговаривал о положении зачумленного человека.

Безрадостная действительность не удерживала его долго при себе. Он загорался вновь, с пылким волнением, строя радужные мечты о перерождении Советского Союза, об общей мировой необходимости способствовать всеми мерами этому духовному национальному возрождению, которое должно привести родину к идеалу, о котором он всегда мечтал и ради которого жил.

Он поведал, что пишет статью, озаглавленную «Пять дней, перековавших душу», которую обещал прочесть, как только закончит ее. Он признался, что написал письмо маршалу Малиновскому, в котором впервые выразил свои новые мысли и выводы. Письмо Малиновскому он передал через Демьяновского Патрикееву, сотруднику советского посольства в Пекине, работавшему среди дальневосточных эмигрантов в Северном Китае. (О Патрикееве, делившем свое время между Пекином и Тяньцзинем, позже заговорили больше в эмигрантских кругах в связи с его напористой работой по улавливанию эмигрантских душ.)

Родзаевский также признался, что обдумывает большое письмо, раскрывающее не только его собственную душу, но и душу всей дальневосточной эмиграции, отображающее ее трагедию и устанавливающее тождество с советским народом. Письмо, о котором он говорил с нарастающим волнением, Родзаевский писал Сталину.

Русский театр «Модерн» в Харбине

Джаз Олега Лундстрема в Харбине. 1934 г.

Вид Шанхая. 1928 г.

Русское подразделение Шанхайской полиции

Генерал Кэндзи Доихара

Редакция газеты «Шанхайская заря». Участники благотворительной акции «Белая ромашка»

Американские моряки в Шанхае

Виктор (Святин), архиепископ Китайский и Пекинский, после возвращения в 1956 г. в Россию – архиепископ Кубанский и Краснодарский, с 1961 г. митрополит

Русская духовная миссия в Пекине. Архимандрит Виктор в центре, в светлой рясе

Советские войска вошли в Харбин, 1945 г. Красное знамя на здании вокзала

Население Харбина приветствует моряков Амурской флотилии

Советские моряки в Харбине. 1945 г.

Войска Красной армии на улицах Харбина

Парад Победы в Харбине в ознаменование разгрома Японии. 16 сентября 1945 г.

Генерал-полковник А.П. Белобородов, командующий 1-й Краснознаменной армией, принимавший Парад Победы в Харбине в 1945 г.

Советские военные на улицах Харбина. 1945 г.

Советские фильмы в кинотеатрах Харбина в 1945 г.

Некоторое время спустя Родзаевский собрал всех, кто еще оставался в общежитии, и прочел ошеломившую всех статью, озаглавленную «Неделя, перековавшая душу». В статье Родзаевский вскрыл глубокий душевный перелом, охвативший его в последние дни. Кроме приведения исторических ссылок и другого пояснительного материала, Родзаевский искал оправдание своим прежним поискам и стремлениям, политическим взглядам, всей своей жизни.

Страстная жажда оправдания насыщала статью исступлением, которое не могло не затронуть его слушателей. Он писал о славных победах российского оружия в суровой войне, о возвращении ранее потерянных российских владений, о принятии советским правительством наследия великого российского прошлого и исторических заслуг его полководцев и государственных мужей, как Александр Невский, Суворов, Кутузов; о восстановлении прежней военной формы, которую носила царская армия, чинов, погон и отличий, об установлении московского патриаршества и, наконец, о роли Сталина, нового Ивана Калиты, собирателя московских земель, воссоздателя величия России.

Чтение статьи никто не перебивал, но, когда Родзаевский, подавляя в себе волнение, собрал листы рукописи, поднялся шум и возбужденный спор. На него набросились, критикуя за то, что в своем неудержимом воображении он умышленно представил политическое положение в Советской России в оптимистическом виде и сам поддался обману.

Родзаевский защищался с не меньшей яростью, приводя в доказательство своих выводов сведения из Харбина и других мест Маньчжурии, которые говорили о спокойствии, порядке, о благожелательном, даже дружелюбном отношении советских властей к эмигрантам. Он говорил об их призывах к эмигрантам о совместной работе, о прекращении давно уже отжившей вражды, о перековке мечей на орала. Он приводил рассказы Демьянского и других, поддерживавших связь с Харбином, о том ликовании, с каким население Маньчжурии, включая эмигрантов, встречало победоносные советские войска, как оно забрасывало цветами маршировавшие колонны; о том, как бывший почетный член Российской фашистской партии архиепископ Нестор служил благодарственный молебен на Соборной площади, на котором вместе с эмигрантами молились советские офицеры и солдаты.

«В Советской России произошла глубокая эволюция, – горячо доказывал Родзаевский, – и наше место там, если не сегодня, то завтра, если не завтра, то обязательно послезавтра. Мы должны дать родине самое лучшее, что у нас есть, чтобы исправить недочеты, уклоны, тяжелое наследие советского и дореволюционного периода. Если честны и правдивы заявления оккупационных или, вернее, освободительных советских властей о том, что теперь нет ни советских граждан, ни эмигрантов, а есть только один российский народ, то мы из-за патриотических чувств должны отдать ему все».

Причина внутреннего сдвига

Что могло произойти за эти несколько критических дней с душой человека, что переродило и пережгло ее, что заставило вчерашнего вождя фашистской партии стремительно кинуться к внутреннему перевороту, который годом позже привел его не к восторженному служению родине, а к показному московскому суду и расстрелу в подвале Лубянки?

Недостаточно допустить, что заведомо искаженные сведения Демьяновского о положении в Маньчжурии и ссылки на оставшуюся в Харбине семью вызвали этот внезапный душевный переворот. Эти рассказы могли заставить его задуматься и еще больнее почувствовать разрыв с семьей, но от этих личных сомнений и переживаний еще далеко до восторженного составления образа «сегодняшнего Ивана Калиты».

Недостаточно объяснить его душевный перелом и теми резкими переменами, которые произошли в его жизни за последние дни. Так еще недавно он занимал положение заместителя начальника Бюро по делам российских эмигрантов, в подчинении которого находилось до сорока тысяч эмигрантов в Маньчжурии и некоторых местах Северного Китая. Он выступал на эмигрантских собраниях, где его ораторские дарования привлекали внимание и вызывали аплодисменты. Он считался вождем фашистской партии даже после того, как японские власти закрыли ее. Он был своим человеком среди старших офицеров японской военной миссии и гражданских чинов громоздкой японской администрации Маньчжоу-Го.

С другой стороны, Родзаевский не мог не отдавать себе отчета в том, что это положение было создано искусственным образом, что в простейшем анализе оно сводилось к исполнительной роли служащего японской военной миссии, человека зависимого, лишенного самостоятельной воли. Вполне возможно, что, играя эту роль и выполняя задания японских властей, Родзаевский не то что закрывал глаза на сущность этого служения, но, сознавая ее, успокаивал совесть самовнушением, что параллельно с ним все же продолжалась борьба против коммунизма ради осуществления мечты о создании совершенного строя в России.

Можно поэтому допустить, что под тяжким давлением многих веских причин вера Родзаевского в свое призвание, в вождизм, в избранничество, в двадцатилетнюю непогрешимость своих политических установок сошла, как легкая позолота, в пять критических дней его жизни.

Следует учесть и ряд других причин, способствовавших тому сложному перелому, который Родзаевский в подражание Сталину называл «перековкой души». Кроме элементов тщеславия и честолюбия, оставались и свойства душевного, человеческого характера, скрытые, но врожденные, неотъемлемые от особенностей его собственного народа, свойства неизмеримо глубокие и значительные, приводящие человека во время его внутренних конфликтов к сокровеннейшему раскрытию и духовному обнажению.

Подобный процесс глубочайшего внутреннего борения мог дойти до кризиса в течение пяти коротких дней, но вряд ли он мог зародиться и развиться в такой малый срок без предварительной подготовки. Бессознательно он мог зародиться еще в период «славы и владычества», во время сотрудничества с японскими властями, при повседневном столкновении с действующими силами произвола, принуждения, бесправия, глумления, заносчивости, с одной стороны, и безысходности, беззащитности и обреченности – с другой.

У Матковского, человека более развитой интеллектуальной структуры, наделенного большим чувством гражданского мужества и благородства, этот сложный процесс начался задолго до появления его у Родзаевского, еще во время службы в Бюро эмигрантов и сотрудничества с японскими властями.

Несомненно, что параллельно этому подготовительному процессу развивался и процесс осознания вины и ответственности, одинаково личной и мировой, процесс, в русском представлении обязательно требующий принятия на себя муки и всенародной казни. Еще в поезде из Харбина, в один из первых периодов задумчивого оцепенения, у Родзаевского прорвались слова: «Трудно смотреть смерти в глаза, но от нее не уйдешь!»

Политическая исповедь

Глубокая ломка произошла в Родзаевском, в человеке одаренном, по-своему искреннем, раненном своей собственной совестью и сознанием прежних заблуждений. От этого сознания появилось настойчивое требование выправить их, заполнить пустоту прошлых потерянных лет, от которых он теперь отрекался громогласно путем поиска новых жизненных ценностей. Он сознавал, что путь приобретения их сложен и состоит из ряда этапов: сомнение, прозрение, осознание вины, терзание совести, искупление, жажда духовных подвигов, завершение духовного перерождения. Начальную часть их он уже прошел и теперь в экзальтации духовного подъема готовился к преодолению последующих этапов.

По свидетельству самого Родзаевского, в основе этого лихорадочного искания лежало осознание заблуждений прошлого, нараставшее пока еще незаметно для совести в течение значительного времени, но здесь, под сокрушающим давлением совокупности неожиданно обрушившихся событий и обстоятельств, жгучей болью пронзившее его существо. Месяцем или двумя позже – об этом можно сказать безошибочно – у Родзаевского появилось другое, не менее мучительное сознание, что заблуждениями настоящего нельзя искупить заблуждений прошлого.

Результатом этого душевного процесса явилось письмо Родзаевского Сталину[280]:

«Каждый рабочий, каждый колхозник может обратиться с письмом к вождю русского народа, вождю народов Советского Союза, товарищу И.В. Сталину. Может быть, это будет позволено и мне, российскому эмигранту, двадцать лет своей жизни убившему на борьбу, казавшуюся мне и тем, кто шел за мной, борьбой за освобождение и возрождение нашей Родины – России.

Я хочу объяснить мотивы существования и деятельности Российского фашистского союза и найти понимание мучительной драмы российской эмиграции. Поэтому письмо имеет не столько личное значение, сколько пытается наметить выход из тупика многим и многим русским людям, стремящимся принести посильную пользу Родине».

Этим верным учетом советского придворного тона, подчеркнутого скромностью («недостойный раб твой»), Родзаевский начал свое письмо. После старательно обдуманного вступления он перешел к повествованию о своей жизни в поисках оправдания своей политической деятельности. Двадцать лет тому назад, окончив в Советском Союзе школу второй ступени, он впервые столкнулся с реальностью советской жизни: несмотря на рекомендацию школьного совета, он не мог попасть в высшее учебное заведение. Ему тогда было 18 лет. Он перебежал границу и попал «в кипящий противоречиями мир харбинской эмиграции, вчерашних белых и сегодняшних красных, где нашел молодежные организации, соответствовавшие его настроениям и политическим идеалам».

В среде Харбинского юридического факультета он близко сошелся с группой молодых людей, называвшей себя Русской фашистской организацией, поставивших своей целью «бороться с коммунизмом, как мне казалось, за грядущее величие и славу России».

«В коммунизме для нас тогда неприемлемы были интернационализм, понимаемый как презрение к России и русским; отрицание русского народа; естественно-научный и исторический материализм, объявивший религию опиумом для народа. Нас привлекал пример итальянского фашизма, будто бы создавший новый строй жизни, сочетавший национализм и социальную справедливость… Мы задались гигантской и по существу утопической задачей – создать национально-трудовое движение русского народа».

Десять лет спустя, повествует Родзаевский, он был избран главой Всероссийской фашистской партии. Благодаря энергичной пропаганде и организационным усилиям Харбинского центра ему удалось основать отделения ВФП почти во всех заграничных эмигрантских группировках, и «движение молодежи, в сущности, стало движением всего актива российской эмиграции во всех странах мира». В идеальном образе будущей новой России не было места ни эксплуатации человека человеком, ни человека государством; не было места ни капиталистам, ни коммунистам. В основу политической платформы был положен идеал свободно выбранных советов, опирающихся на объединение всех народов России в профессиональные и производственные национальные силы.

В своей книге, озаглавленной «Государство Российской нации», пишет дальше Родзаевский, он разработал конкретный план этой утопической страны, основанной на национальных советах и руководстве национальной партии.

«Мы не замечали тогда, что функции национальной партии в настоящее время в России… осуществляются Всероссийской Коммунистической партией (большевиков) и что советы СССР, по мере вхождения в них новой, молодой русской интеллигенции, становятся все более и более национальными так, что мифическое Государство Российской нации и есть, в сущности, Союз Советских Социалистических Республик.

Лишенные правильной информации… мы не замечали, что в СССР шла не эволюция, происходили не сдвиги, а более глубокий и жизненный процесс – процесс углубления революции, включавший в себе все лучшие стремления человеческого естества. Не замечали мы, что этот органический и стихийный процесс тесно связан с направляющим гением Сталина, с организующей силой сталинской партии, с усиливающимся значением российской советской армии».

Пленники и рабы

Установив, таким образом, общие точки и заметив вскользь, что в условиях советского режима религия, «использовавшаяся прежними господствующими классами, после уничтожения этих классов, обрела свой первохристианский основной смысл и стала религией трудящегося народа» – к чему «стремилась и фашистская партия», Родзаевский перешел к положению о еврейском вопросе, чтобы в нем не только углубить «удачное родство душ», но и утвердить закономерную тождественность в мыслях и поступках, которые можно найти только у неотличимых друг от друга близнецов. После пространного изложения про отсутствие у него расового подхода к евреям, но с подкрепляющей ссылкой на историю еврейства для доказательства, что «еврейская религия, внушающая каждому еврею мысль о божественном избранничестве, о том, что только евреи люди, а все остальные лишь человекоподобные твари… превращает каждого еврея в антисоциального врага всякой нации», Родзаевский отдает должное Сталину, что только он, Сталин, сумел разрешить еврейский вопрос, что, «вырывая еврея из замкнутой, талмудической среды, советское воспитание превращает и еврея в мирного члена советской семьи народов, и что еврейскому пролетариату ближе интересы организованного пролетариата всего мира, чем интересы банкиров, как нам, русским изгнанникам, ближе интересы нашего российского пролетариата, к которому мы принадлежим, чем интересы каких-либо русских или иностранных капиталистов».

«Ошибочно назвав свое национально-трудовое движение „фашистским“, мы вынуждены были ассоциировать многие русские понятия с понятием фашистских движений иностранных государств. Проживая за границей и связавшись с иностранными силами, мы сделались пленниками и рабами внешних врагов России; будучи националистами, пламенно любившими свой народ и свою родную страну, год за годом мы превращались в оторванных от Родины фактических интернационалистов-ландскнехтов того самого капитала, который был нам ненавистен. А в это время интернационалисты превратились в националистов, развивая интернациональный марксизм в российский ленинизм и всечеловеческий сталинизм, навсегда примиривший национализм с коммунизмом.

Так шли годы, тяжелые, страшные годы беспросветного эмигрантского существования. Со всех сторон мы получали удары в лоб и спину. Нас называли „советскими“, „американскими“, „японскими“ и „немецкими“ агентами. Нас травили эмигрантские реакционеры за сдержанное отношение к идее монархии. Нас старались использовать иностранные разведки. Нас арестовывали, пытали, убивали те, с кем мы вынуждены были работать. Так судьба мстила за бессознательный отход от Родины, постепенно превращавшийся в отрыв и в измену.

В нашей антикоммунистической работе мы исходили из ложного принципа, что все средства хороши для освобождения России, что „надо освободить Родину от евреев через свержение советской власти любой ценою“, – и этот странный аморальный тактический принцип предопределил все ошибки деятельности Российского фашистского союза. Мрачное заблуждение! – из любви к Родине действовать против Родины.

Ложный принцип „освобождение Родины от еврейского коммунизма любой ценой“ предопределил мою роковую ошибку – неправильную генеральную линию РФС во время германо-советской войны».

Родзаевский поведал Сталину о своем отношении к Советско-германскому пакту 1939 года, считая тогда, что «взаимное влияние Германии и СССР приведут к ослаблению еврейского влияния в России и в мире, и к ослаблению Англии, исторического врага нашей страны». Одновременно с этим «мы приветствовали и поход Гитлера против СССР, считая, что освобождение Родины любой ценой лучше, чем продолжение ее „плена“, как я думал, „под игом евреев“».

Далее Родзаевский пишет, что, несмотря на сопротивление Верховного совета партии и подавляющего большинства российских фашистов, он один навязал «генеральную линию РФС и упрямо настаивал на ней до конца», поэтому он обращается к Сталину с просьбой не винить никого из его организации за германофильскую политику, за которую «по справедливости должен отвечать один я, лично и единолично».

После этого признания Родзаевский перешел к объяснению, что его германофильская политика была результатом дезинформации, что «русский народ только и ждет внешнего толчка и что положение под игом евреев невыносимо». Он принял за чистую монету заверения Гитлера, что в его политических планах нет никаких завоевательных замыслов в отношении России, что война закончится учреждением Российского национального правительства и заключением почетного мира с Германией.

«Я выпустил обращение к Неизвестному Вождю, в котором призывал сильные элементы внутри СССР для спасения государства и сохранения миллионов русских жизней выдвинуть какого-нибудь командира X – Неизвестного Вождя, способного свергнуть „еврейскую власть“ и создать Новую Россию. Я не замечал тогда, что таким Неизвестным Вождем волею судьбы, своего гения и миллионов трудящихся масс становится вождь народов, товарищ И.В. Сталин».

Колебания и поиски новых путей

Родзаевский понимал, что некоторые положения его политической жизни требовали особого разъяснения. Одним из таких вопросов была его антикоммунистическая борьба или, вернее, то, что он понимал под нею. В письме Сталину он свел эту борьбу до ее реального положения, то есть почти до полного отсутствия ее в деятельности фашистской партии, подневольного политического органа японской военной миссии.

Попутно с этим Родзаевский попытался внести новый элемент, приписав себе прекращение внутрироссийской работы, разведки и контрразведки, пояснив, что это произошло в 1937 году, через два года после того, как он возглавил союз. Прекращение этой важной для японских властей деятельности привело, по его словам, к тому, что партия оказалась в опале, следствием чего была закрыта газета «Наш путь», а через два года закрыт Центр партийной деятельности и его организации в Маньчжоу-Го. Японские власти еще допускали нелегальную работу в самых узких рамках под строжайшим контролем, но за два года до окончания Тихоокеанской войны запретили всякую партийную деятельность.

С этого времени, повествует Родзаевский, зародились в нем колебания и начались поиски новых путей. Отсутствие правдивой информации о положении в Советском Союзе и умышленное извращение ее советскими врагами создавали невозможное положение. Японские и германские власти тщательно скрывали правду о борьбе советского народа за родину и о преступлениях, совершенных гитлеровскими полчищами.

Японские власти в Маньчжурии и Северном Китае систематически стремились превратить эмигрантские массы в верноподданных Японии, но, несмотря на все увеличивающийся гнет, эти массы пользовались любой возможностью в этой трагической обстановке, чтобы защитить интересы России, чести эмиграции и русского человека.

Здесь письмо перешло к следующему положению, которое Родзаевский, хотя и считал нужным объяснить возможно шире, представил далеко не в истинном свете истории. Это касалось роли Бюро по делам эмигрантов, которое японские власти учредили для контроля эмиграции, «включив в него меня и других наших руководителей и подчинив их чуждому элементу в лице настроенных крайне реакционно и своекорыстно представителей так называемых „семеновцев“ (личных друзей и сообщников атамана Семенова)».

«Будучи фактически русским отделом японской военной миссии и лишенное всякого контроля, как со стороны эмигрантской общественности, так и со стороны властей, Бюро это за десять лет своей скандальной работы вело, главным образом, борьбу с фашизмом, что с точки зрения вредительства, конечно, можно поставить ему только в заслугу, если бы наряду с этой борьбой Бюро не занималось бы угнетением и разорением российских эмигрантов и вместо защиты русских интересов не занималось бы презренным лизоблюдством, отвратительным подхалимством и прислужничеством. Только в 1942 году мне удалось покинуть Бюро, после того как вследствие провокации начальника восточного районного его органа Б.Н. Шепунова несколько десятков русских честных людей, граждан СССР и эмигрантов, в том числе молодые руководители наших организаций на восточной линии КВЖД, после пыток и „вынужденных признаний в советской работе“ были расстреляны японцами в Муданьзяне.

Освободившись в 1942 году от Бюро, я был в принудительном порядке мобилизован на службу японской военной миссии, к каковой относился настолько пассивно, что вскоре мне было разрешено не являться на службу и делать что хочу.

В 1943 году, после очередного ареста, пятого в моей жизни, я был возвращен в состав „реорганизованного“ руководства Бюро эмигрантов, причем от этой реорганизации работа Бюро только ухудшилась.

Находясь в Бюро, мы через наших работников на правительственной службе прилагали все усилия, чтобы защитить русских людей от бесконечных недоразумений и глупого произвола. Мы боролись против перевода российских эмигрантов в подданство Маньчжоу-Го, против нелепой школьной реформы, маньчжуризации русских школ. Мы боролись за сохранение в эмигрантских школах Закона Божия, за русский язык, за объективное изучение СССР, за подчинение школ русскому начальству… Я предоставил в Ниппонскую военную миссию обзор недостатков Бюро и описание „больших вопросов российской эмиграции“, а на предсъездовском совещании Кио-Ва-Кай я заявил, что российская эмиграция в Маньчжоу-Го вымирает, так как находится в невозможном правовом и экономическом положении. Широкие круги эмиграции не знали об этой работе, но документы ее и свидетели сохранились. И они скажут правду».

Родзаевский пространно коснулся своей роли в качестве защитника российских эмигрантов, рассказав, что за двадцать лет политической работы «ни один русский человек, вне зависимости от подданства, не был арестован», и тут же делает неясное признание: «несмотря на мои дружеские отношения со многими работниками полицейских и жандармских органов страны, в которой мы жили».

Перейдя опять к самому себе, он пишет, что «многих ему удалось спасти» и что он «не был ничьим наемником – ни немцев, ни японцев». Средства на политическую работу он получал не от японцев, а собирал среди российской эмиграции через фонд антикоммунистической борьбы и получал от некоторых харбинских коммерческих предприятий. Личной материальной заинтересованности у него не было: «Только в течение трех лет получал жалованье от японцев, неизмеримо меньше, чем мог бы зарабатывать (и зарабатывал в юности) в качестве журналиста».

Во имя своих политических идей, пишет он, порвал с родителями, оставшимися в СССР («отец и брат бежали, мать и сестра были сосланы в Туруханск»). Его первый сын умер от недоедания, первая жена покинула его, не выдержав непосильных условий жизни. «Теперешнюю жену с двумя маленькими детьми, покидая Харбин, я оставил там, так как она предпочла с надеждой ждать прихода советских войск. Я понимаю ее и одобряю ее решение. Уверен, что за мужа и отца большевики не будут мстить молодой трудящейся женщине, искренне любящей Родину, и малым деткам».

Почему же он, чувствуя непреодолимое тяготение к родине и уже объятый сомнениями и тревожными колебаниями, покинул Харбин на третий день войны СССР с Японией, спрашивает он самого себя, и отвечает, что «не хотел участвовать в войне против нашей Родины, что казалось неизбежным».

«Сделав однажды эту страшную ошибку в войне Германии с СССР, мы не могли ее повторить в войне СССР против Японии, начатой СССР явно за русские национальные интересы.

Не сразу, а постепенно мы пришли к этим выводам, изложенным здесь. Но пришли и решили: сталинизм – это как раз то самое, что мы ошибочно называли „российским фашизмом“, это – наш российский фашизм, очищенный от крайностей, иллюзий и заблуждений.

Несколько раз мы пытались найти дорогу к представителям нашего народа, обсуждали план отрыва от Японии, но со стороны советских представителей не чувствовалось никакого доверия и даже интереса к такого рода попыткам. Вместе с тем мы находились в такой обстановке, что малейшая неосторожность несла пытки и смерть не только нам, но и многим тысячам тех, кто доверчиво шел за нами…

9 августа, в первый день войны СССР с Японией, нашим колебаниям пришел конец. В последний раз пришлось сделать вид, что я хочу принять какое то участие в этой войне, но одновременно мы приступили к уничтожению всех архивов и антикоммунистической литературы. Совсем не со свойственной мне пассивностью отнесся я к своему назначению организатором антикоммунистической пропаганды в японской газете на русском языке „Время“ и на харбинской радиостанции. Не явился я туда и на другой день. На предложение выступить с радиодокладом против СССР написал такой доклад, что цензура его не пропустила. На предложение уехать из Маньчжурии 11 августа тотчас же дал согласие с условием, что можно будет взять с собой соратников, шедших со мной до конца. Все думали, что я спасаю их от большевиков. На самом деле я спасал их от опасностей переходного времени для большевиков».

Здесь письмо Родзаевского начинает принимать тон совсем исступленной исповеди. Он пишет в лихорадочном возбуждении, его мысли опережают события и дают иное толкование его недавним переживаниям и решениям – толкование, которое в эту минуту казалось наиболее близким и убедительным для него самого.

«Это была ночь колебаний – уезжать или немедленно связаться с советским консульством или Красной армией. Не найдя возможности связи, я и несколько активных работников решили уехать, чтобы, выбравшись за пределы влияния японской власти, при первой возможности вступить в переговоры с советскими представителями и заявить о своем безоговорочном переходе на сторону СССР.

Перед отъездом я оставил начальнику Главного бюро Л.Ф. Власьевскому, который уезжать не собирался, заявление на имя советских властей о принятии на себя ответственности за неправильную генеральную линию бывшего Российского фашистского союза.

С тяжелым чувством, близкий к самоубийству, садился я в поезд, увозивший меня от Родины и близких в неизвестную даль. С минуты на минуту мы ожидали смерти, что нас прикончат в поезде… Я решил ехать, чтобы извне, в качестве свободного человека, а не случайно захваченного пленника, добровольно и безоговорочно отдаться советским властям, для ответа за мои ошибки, для возможности их исправления энергичнейшей, жертвенной работой на благо Родины, если это возможно.

Попав в Тяньцзинь, я вместе с ближайшими своими соратниками тотчас же исполнил это решение. И настоящее мое письмо не только политическая исповедь, но и заявление о твердой решимости идти отныне по настоящему русскому пути, по советскому пути, по пути, которым ведет народы Сталин, советское правительство, сталинская партия, куда бы меня этот путь ни привел: к смерти, в концлагерь или к возможности новой работы».

В разгаре покаяния Родзаевский переходит от личного местоимения к множественному числу и говорит о «нас», о «соратниках», о своих единомышленниках, участниках его пылких дум и волнений. В действительности же в его «окружении» оставались только Мигунов, Гольцев и Вера Яныпина.

О первом он упоминал как о своем адъютанте. В дальнейшем повествовании о Яныпиной не упоминается совсем. Можно допустить, что большее влияние на перемену политического настроения Мигунова и Гольцева оказало появление франта Коробкова и новоиспеченного советского патриота Демьяновского, чем тревожные сомнения и поиски Родзаевского.

«Как блудные дети, накануне смерти нашедшие потерянную Родину-мать, мы искренно и честно, открыто и откровенно хотим примириться с Родиной, хотим, чтобы родные нам русские люди и их вожди поняли бы, что вовсе не своекорыстные личные или классовые мотивы двигают нами, а пламенная любовь, любовь к Родине и народу, национальное чувство и заблудившиеся в противоречиях среды национальное сознание, обрекшее нас на упорный труд, на тяжелые жертвы, на беспросветное физическое и моральное испытание, и просим Иосифа Виссарионовича через советских представителей указать нам выход из тупика.

Вследствие вождистской структуры нашей организации все бывшие российские фашисты, не исключая членов руководящих органов, не должны были нести ответственности за свои вынужденные дела. Я навязывал свою тактику, фразеологию и генеральную линию всем остальным, да и давившие нас и связывавшие нас по рукам и ногам внешние силы тоже.

Я готов принять на себя ответственность за всю работу РФС, готов предстать перед любым судом, готов умереть, если нужно. Если советской власти это нужно – можно убить меня, убить по суду или без суда».

После патетического заявления, рассчитанного на явный эффект («Зачем советской власти убивать искреннего, честного человека, чистосердечно раскаявшегося в своих прошлых заблуждениях!»), еще громче заговорил в нем голос жизни, голос надежды на возможность политической деятельности, мало отличимой от той, от которой он сейчас так неистово отрекался.

«Но если в дни всеобщего ликования и радости… когда для гигантской восстановительной работы каждая человеческая единица нужна, нужна и моя работа, человека все-таки идейного, честного, прямолинейного и энергичного, имеющего кое-какие познания, политический опыт, ораторский, газетный, писательский и организаторский талант, о, с каким бы энтузиазмом и воодушевлением отдал бы я остатки дней моих Родине, партии и вождю!

Пять дней вагона смерти перековали меня и моих соратников, жизнерадостную и самоотверженную молодежь и опытных политических бойцов, из квазифашисто-антикоммунистов в национал-коммунистов, беспартийных большевиков и убежденных сталинцев.

Я в 38 лет, большая половина которых была проведена вне Родины, хочу начать новую жизнь. Нам хотелось бы принести под сталинские знамена, вчера ненавистные, завтра любимые, красные знамена новой России и революции, остатки нашей организации во всех странах мира – в Азии, в Америке Южной и Северной, в Австралии, чтобы бывший Российский союз фашистов превратился бы в русло массового примирения с Родиной и родным правительством миллионов русских людей, еще разбросанных по заграницам. Примирения с сегодняшней социалистической Россией организацией массового перехода эмиграции на сторону СССР, распространением по всему миру правды о России, о ее вожде, о ее правительстве, о ее партии, организацией серьезной борьбы с иностранными разведками содействием собственной разведке, созданием кружков и обществ сближения с СССР в разных странах, привлечением вслед за эмигрантскими – и национально-трудовых „фашистских“ элементов каждой страны на сторону СССР. Это – внешняя работа.

Но многие из сегодняшних эмигрантов, и из нас в том числе, могут быть полезны и дома, в городах и селах нашей новой, но манящей нас прекрасной Родины. Многие могут помочь освоению Советским Союзом Маньчжурии и других территорий. Бывшие российские фашисты в Маньчжоу-Го, как и бывшие фашисты в каждой стране, многое знают, многое помнят, во многом разбираются. Трудно заранее учесть ту пользу, которую они могут принести родному делу и делу революции. Необходимо возможно большее количество русских людей оторвать от иностранцев и возвратить на службу России, то есть на службу Сталину и советской власти, ведущих Россию на недосягаемую высоту.

Так мы намечаем свою дальнейшую жизненную задачу, если будем живы. В интересах Родины и революции я прошу великого Сталина и Верховный Совет Союза Социалистических Республик об издании гуманнейшего акта амнистии всем российским эмигрантам, о предоставлении каждому русскому человеку, запутавшемуся в иностранных тенетах, возможности честным, упорным трудом искупить свои ошибки.

В отношении же себя лично я ничего не прошу, предлагая решить мою судьбу с точки зрения целесообразности. Не отказываясь от своих идей (тем более что идеи эти в некоторой части совпали с ведущими идеями советского государства) и решительно не отказываясь от прошедших двадцати лет своей антисоветской жизни, я вверяю себя, своих близких, своих соратников, свою организацию в руки тех, кому народ наш отдал свои исторические судьбы в эти огневые решающие годы.

Смерть без Родины, жизнь без Родины или работа против Родины – ад. Мы хотим умереть по приказу Родины или в любом месте для Родины исполнять любую работу. Мы хотим все силы отдать нашему народу и святому делу мира всему миру через победу светлых сталинских идей».

Свое письмо Родзаевский закончил несколькими строками здравицы, словно целиком выхваченными из раболепных статей в газетах «Правда» и «Известия»: «Да здравствует Сталин, вождь народов!» и т. п.

В конце письма, все еще в пылу эмоционального подъема, Родзаевский поспешил сделать приписку: «Нет времени его обдумать и отточить, здесь все, что вылилось на бумагу из сердца».

Тоталитарные божки и пятая колонна

Родзаевский не мог не сознавать, что у читателя при чтении его письма останется сбивчивое впечатление, что он не пройдет мимо противоречий, которыми была полна его исступленная исповедь. В одном месте он пишет, что за его время («влияния и власти») «ни один из русских, советских граждан или эмигрантов» не был подвергнут аресту, но немного дальше сообщает о расстреле японскими властями группы фашистов и советских граждан.

Он признается, что был тесно связан с японскими властями, и почти тут же сообщает, что не выполнял их распоряжений, и заданий и вскользь упоминает о каких-то своих пяти арестах.

Он сам чувствует эти неувязки и противоречия и пытается потопить их в патетическом потоке слов. Мотивы его взволнованной исповеди «вылились из сердца», в этом не приходится сомневаться: они звучат с достаточной степенью искренности и убедительности. Кроме элементов личного характера («жизнь дороже смерти»), они исходят из признания тождественности различных форм тоталитарного мышления и тоталитарных режимов.

Эти элементы тождественности он выявляет ясно и непосредственно, с максимальной долей прямоты и откровенности, и в этой части своего содержания его письмо Сталину является иллюстрацией легкости, с какой приверженцы одного тоталитарного режима меняют свои политические платформы на платформы другого тоталитарного режима и без особого зазрения совести преклоняются перед новыми вождями-божками из той же тоталитарной божницы.

Простой сменой политических платформ и установкой новых «вех» Родзаевский не ограничился. Он понимал, что «принять Сталина» еще недостаточно и что одними пылкими излияниями взволнованного сердца напроситься под «сталинские знамена» нельзя. Он хорошо понимал, что для «принятия» надо особо выслужиться, не говоря уже о дани побежденного победителю, надо внести конкретное предложение, которое могло бы заинтересовать Сталина своей выгодой.

Из этих практических соображений и развилось его предложение собрать через заграничные фашистские группировки воедино всю эмигрантскую империю и преподнести ее Сталину; через маньчжурские фашистские группировки способствовать советскому захвату Маньчжурии, скромно упомянутому в письме как «освоение»; наладить через заграничную сеть тех же группировок сеть разведывательной деятельности для укрепления за границей идей «светлого сталинизма».

Освобожденное от словесного нагромождения, предложение Родзаевского, как цена за жизнь, сводилась к созданию за границей пятой колонны, составленной из вчерашних его фашистских соратников. Другое дело, что свое предложение Родзаевский строил на попытке с негодными средствами и оперировал несуществующими данными.

Никаких заграничных фашистских группировок, дисциплинированных и подчиненных его воле, у него не было. В порыве увлечения он забыл о том, что за эти дни в Тяньцзине от него отошли даже те немногие, кого он считал до конца верными себе. Но одну внутреннюю сторону этого предложения он изобразил верно: чрезвычайную легкость перехода из одного тоталитарного стана в другой. Это непринужденное «слияние тоталитарных душ» подтвердилось на многочисленных примерах перехода «проверенных коммунистов», «стойких антикоммунистов», сотрудников ГПУ, гестапо, сигуранцы и т. п. из одного стана в другой, как только земля начинала гореть под их ногами.

Развивая свое предложение Сталину, Родзаевский упомянул о «родном деле». Вероятно, он имел в виду другой смысл, но помещенное вблизи слов о своих людях, «много знающих и много помнящих», упоминание о «родном деле» не могло не оказаться весьма близким определением провокаторско-шпионской деятельности.

В условиях дальневосточного эмигрантского мира, в период японской, а затем советской оккупации, «много знающие» и «много помнящие» имели узаконенное и даже заслуженное положение; спрос на них никогда не понижался, при любой смене политического режима служба всегда находилась для них. У новых хозяев не было недостатка доверия к этим «много знающим» и «много помнящим», так как они отлично учитывали, что прочно вжившийся в эмигрантах инстинкт самосохранения требовал от них на новой службе еще большего старания и угодливости.

Предложение Родзаевского Сталину не представляло собой ничего нового: речь шла все о той же политической работе в узких рамках родственного тоталитарного режима, о той же деятельности, тесно связанной с политическим розыском и разведкой, которыми он был занят в течение двадцати лет.

Предыдущая главаГлава 18 из 31Следующая глава