К книге
Мои друзья75
69%
75
77

Ночь обступила меня. Я наконец-то покидаю Сент-Джеймс-сквер. Не благословляй, не проклинай. Отпусти все свои «где-нибудь еще». Лондон там, где ты.

Вот и Гайд-парк. Девять вечера. Сумерки сгустились. Безлунная ночь черна. Ее тьму нарушает лишь отраженное свечение, позволяющее различать скелетные контуры больших голых деревьев. Я никогда не переставал бояться темноты. Просто научился лучше ее переносить. Чем дальше я углубляюсь в парк, тем менее различимым становится город. Его звуки удаляются и затихают. Воздух здесь влажный, и неподвижный, и темный, как в чернильнице.

Хосам переехал в Лондон и мы стали соседями в 1996-м. Но к тому времени я уже двенадцать лет жил в одной и той же квартире, тогда как он после Бенгази сменил с полдюжины городов. По окончании Тринити-колледжа в Дублине он перебрался в Лондон и писал рассказы, периодически мотаясь в Ирландию к Клэр. Потом, вскоре после того, как книгу опубликовали, и ровно когда я начинал свою новую неопределенную жизнь в Лондоне, он предпринял несколько попыток обосноваться где-нибудь еще, всякий раз, как он говорил, «с искренним намерением осесть навсегда». Жил в Барселоне, учил испанский и каталонский, потом, уже зная итальянский, поскольку выучил его еще в детстве в Ливии, переехал в Неаполь. Через пару лет сменил его на Милан, только чтобы вскоре опять вернуться в Неаполь. Затем он жил в Дублине с Клэр, но в итоге опять поселился в Лондоне. И вскоре отправился в Париж. Это была самая удачная попытка, сказал он, поскольку он сумел продержаться там четыре года, пока мы с ним не встретились. Причины всех прочих переездов остались невыясненными.

И здешняя его жизнь походила на затянувшуюся паузу в странствиях. Мы часто ходили в его любимый бар в Сохо, «Френч Хаус». Как-то вечером мы пили, ели и снова пили. Хосам заговорил с людьми за соседним столиком и рассказал им какую-то историю. Не помню о чем, но помню лица тех незнакомцев, их искреннее внимание и восторг. И помню лицо Хосама, наслаждающегося своим мастерством рассказчика. И помню, как подумал: вот что происходит, когда писатель перестает писать. Попытался улыбкой отогнать эту мысль, но, кажется, Хосам прочитал ее на моем лице. Он замолчал на долю секунды и тут же продолжил свой рассказ, но с меньшим энтузиазмом.

В итоге мы пошли домой через Гайд-парк, по той самой аллее, которой я иду сейчас, которая ведет к «Серпентайн»[42]. Та ночь выдалась исключительно холодной, вскоре она окутала нас, и Хосам заговорил. Голос звучал совсем иначе, а в темноте невозможно было рассмотреть лицо. Он говорил о конфликте и парадоксе, растущей и неодолимой пропасти между тем фактом, что он больше не писатель, и идеями для новых произведений, которые рождались у него.

– Прилетают и кружат, висят, как летучие мыши, – пожаловался он.

– Думаю, если присмотришься, увидишь, что это малиновки, – усмехнулся я.

– Может, и так. – Теперь голос прозвучал чуть самодовольно.

И тогда я решил поднажать.

– Опасно игнорировать такие дары.

– Может, и так, – повторил он. – Но я был писателем лишь однажды. И это давным-давно закончилось. Нужно смириться с судьбой.

– Но эти идеи – тоже твоя судьба, – возразил я. – Мы же не просто так называем талант даром. Ты всего лишь хранитель.

– Я отказываюсь от него, – отрезал он и больше не произнес ни слова.

Вместо этого мы слушали, как ночная тишина сгущается вокруг нас.

Теперь, когда Хосам жил в квартире этажом ниже, он начал заниматься тем, чем, как я подозревал, занимался во всех тех городах, где обитал раньше, меняя одну бессмысленную работу на другую. Он мог устроиться в книжный магазин или официантом в ресторан, только чтобы уйти оттуда пару месяцев спустя, зачастую ничего не объясняя работодателю. Не раз заговаривал о возвращении в Париж или Неаполь. Подумывал и про новые места, где жизнь подешевле, – Лиссабон, Триест, Палермо, Валетта. На мои вопросы отвечал, мол, нет, он никого там не знает. Когда он мысленно перемещался из одного места в другое, читая книги о каждом, жизнь казалась ему скорее образом, идеей, чем реальностью.

Я немного успокоился, когда, заглянув к нему, обнаружил на кухонной стене новую карту Западного Лондона. От Шепердс-Буш до Альберт-холла. Он отметил на ней черными крестиками несколько мест, а рядом с каждым красным маркером написал инициалы: ВВ, ФМФ, ДК, ЭП, ТСЭ, РЛС и так далее. Увидев, как я изучаю карту, он сказал:

– Потому что те, кто затерян в море, должны смотреть на звезды.

Удивительно, сколько писателей, которых мы читали и которыми восхищались, жили некогда очень близко к тому месту, где ныне обитали мы. Хосама этот факт тоже позабавил.

– Давай навестим их всех, – предложил он.

ВВ была Вирджиния Вулф. Мы сошлись на том, что к ней нужно зайти в первую очередь.

– Это, – прикинул он, – чуть больше двух миль от нашей двери.

Мы стояли перед белоснежным зданием у входа в Гайд-парк. Именно здесь родилась Вулф и провела первые два десятилетия своей жизни, которые составляли, не преминул подчеркнуть Хосам, «треть времени, отпущенного ей на земле». Мы болтались на ступенях, как будто нас тут ждали, потом отошли на несколько футов до Гайд-парка и попробовали угадать, через какие ворота она входила.

Паломничества никогда меня не увлекали, но тот очевидный факт, что Вулф некогда жила здесь, выходила в мир из этой конкретной двери и скрывалась за ней, завораживал. От этого ее книги становились еще более чудесными, ведь им удалось существовать в мире столь неопределенном, где один неверный шаг может изменить все. И я начал ощущать, как это поддерживает и ободряет, когда следуешь путями этих давно умерших женщин и мужчин, с которыми я чувствовал близость, подобную которой редко испытывал с людьми, ныне живущими. На Кемпден-Хилл-роуд, в полутора милях отсюда, жил когда-то Форд Мэддокс Форд. Мы стояли на противоположном тротуаре и представляли, как Д. Х. Лоуренс, как гласит история, появляется без предупреждения и проникает внутрь, словно вор.

А неподалеку пару лет жил Джозеф Конрад. И это не случайность, поскольку они с Фордом были близкими друзьями. Мы прогуливались между двумя домами, воображая, как писатели ходят друг к другу в гости.

Эзра Паунд жил в доме 10 по Кенсингтон-Черч-Волк, на расстоянии 1,7 мили от нас, в маленьком коттедже в тихом тупичке. Мы оба жестами изобразили, будто расстегиваем штаны и мочимся прямо на его входную дверь. Через несколько дней мы вернулись к Паунду и прошагали примерно треть мили на восток, к дому номер 3 на Кенсингтон-Корт-Гарденс, где жил Т. С. Эллиот. Эти двое тоже дружили. Мы попробовали представить, как они гуляют вместе, но это было не так забавно, учитывая, что мы оба не простили Паунду его восхищение Муссолини.

Генри Джеймс около двенадцати лет жил по адресу: Де Вере Гарденс, дом 34, в двух милях отсюда и в двух шагах от Вулф и Эллиота. Но самый потрясающий, и прямо рядом с нами в Шепердс-Буш – «так близко, – говорил Хосам, – что если бы мы окликнули его из кухонного окна, он услышал бы», – не кто иной, как Роберт Льюис Стивенсон, писатель, которого мы с Хосамом любили больше всего. Мы остановились перед дверью, которая, по мнению Хосама, вела к нему. Таблички не было, но Хосам утверждал, что это именно здесь.

– Мы должны навестить и живых, – заявил я.

– Кого? – озадаченно спросил Хосам.

– Не знаю. Даму, которая держит булочную дальше по улице. Кого угодно, кого-то живого. И писателей тоже. Тайиба Салиха, например. Он живет в Лондоне. Почему бы не зайти к нему, принести цветы и хлеб?

Говоря это, я понял, что вновь пытаюсь объяснить Хосаму, что он должен писать, завязать со своим историческим романтизмом и заняться делом. Мир в огне.

– А ты вот знал, к примеру, – не унимался я, – что Борхес не одобрял паломничества, считал их бесплодными, утверждал, что они достигают целей ровно противоположных намерению?

Хосам опять помрачнел.

– Неважно, – пробурчал он. – Мы почти закончили.

В том, как он это сказал, что-то меня встревожило. Это произошло, когда мы пришли к последнему писателю. Хосам планировал наши визиты от самого дальнего к ближайшему, как сеть или затягивающаяся петля. Ближайшим и последним был наш земляк, африканец Дамбудзо Маречера[43], писатель, на чью книгу я наткнулся в библиотеке в самом начале своей здешней жизни и был тогда одновременно заворожен и смущен выражением его юного лица на черно-белой обложке. Хосам выяснил, что Маречера, выросший в трущобах Хараре, чудом получивший стипендию в Оксфорде, взбунтовавшийся против университетских порядков и оказавшийся на улице, в итоге ночевал под открытым небом в Шепердс-Буш. Хосам был почти уверен, что нашел то самое место на тротуаре, где писатель устроил свой временный дом. Прямо за нашей станцией метро, у старого входа. Он настоял, чтобы мы прямо сейчас отправились туда. Хосам задержался ненадолго на противоположной стороне улицы. Потом мы ринулись через дорогу в неудачный момент и пришлось бежать.

– Надо посидеть там, где сидел он, – предложил Хосам.

Я засмеялся, но он был серьезен, таким серьезным я его никогда прежде не видел. Температура тротуара шокировала, словно он вобрал в себя весь холод и всю жесткость мира. Я извернулся, чтобы сесть больше на бедро. Шеренги ног, шаг за шагом, колотили землю прямо перед нами. Я пытался сделать вид, что это забавно. Но, повернувшись к Хосаму, увидел, что его глаза полны слез.

Предыдущая главаГлава 77 из 111Следующая глава