Мустафу моя встреча с Хосамом Зова взбудоражила и заинтриговала. Сначала он поверить не мог. Раскрасневшийся, он жаждал узнать, как это произошло, о чем мы говорили, какой он вообще.
– Хочу все подробности, – заявил он.
Я предоставил ему добросовестный отчет и был рад вновь пережить все ощущения. Но вскоре новизна поблекла и скептицизм, подобно расползающемуся пятну, просочился в голос друга. Его слова порождали во мне досаду, особенно острую от того, что совпадали с теми, которые я пытался подавить в себе.
– Он струсил. Переоценил свои рассказы и позволил себе зачахнуть в никчемной работе, – говорил Мустафа. – Доказательство, что одного таланта недостаточно. Требуется еще и мужество. Мужество, которого у него определенно не имеется. Я понял еще по тому интервью.
Его вердикт прозвучал с неистовой определенностью хлопнувшей двери. Хотя я хорошо знал Мустафу и полагал, что понимаю, как работает его разум, что зачастую он вместо того, чтобы подумать, поддается страстному импульсу, который заносит его туда, где он не ожидал и не стремился оказаться, но тем не менее суждение его было вполне убедительным.
– Будь осторожен, – сказал он, – не доверяйся безоглядно. Нет ничего опаснее писателя, бросившего писать. Вспомни, что случилось с Садеком аль-Найхумом[41].
Это был старый спор. Я по-прежнему считал эссе Найхума интересными, тогда как Мустафа полностью списал его со счетов, поскольку, покинув страну и столкнувшись с трудностями жизни в изгнании, ливийский писатель оказался на содержании у диктатуры.
– Аль-Найхум никогда не вернулся, – заметил я.
– Честнее было бы, если бы вернулся. Стоит хоть раз взять деньги Каддафи, с тобой покончено. Ты же видел, во что превратились его тексты, туманная эзотерика. Бредятина наркомана.
– Хосам не такой, – возразил я. – Для начала, он полностью прекратил писать.
– Точно, – согласился Мустафа.
Последнее, чего мне хочется, подумал я, так это спорить про Садека аль-Найхума. Я попросил счет. И был рад, что не пришлось посвящать Мустафу в самую важную деталь: что Хосам был на демонстрации. То, что он был там и все равно отказался выступить по радио, уверен, вызвало бы еще большее неодобрение Мустафы.
Мы обнялись на тротуаре перед кафе, и я пошел домой один, ровно как и сейчас. Я думал, как вышло, что мы стали такими неприкаянными? Попытался представить, какими мы с Мустафой стали бы, если бы никогда не уезжали и вместо этого встречались в кафе где-нибудь в Бенгази. У тех двоих, встроенных в общество, которое их сформировало, было бы меньше времени прислушиваться к прошлому. Нам нужны наши семьи и обязательства по отношению к другим, чтобы заглушить невысказанное и невыразимое. Я представлял детей. Представлял множество голосов. Ритуалы и обычаи. Я воображал, как готовлю еду не только для себя одного и как готовят для меня. Я хотел, больше всего на свете хотел желаний и требований других. Тех версий меня, что продолжают существовать во тьме.
Я позвонил Ханне, и это было как открыть окно и вдохнуть свежий воздух.