К книге
Мои друзья29
28%
29
31

Я набрал оператора. Телефонистка повторила вслух наш домашний номер, тот знакомый номер, который даже сегодня, даже после того, как дом сровняли с землей, я помню наизусть. Вместе с ней мы слушали далекие гудки. Снял трубку отец. Какой поразительно красивый был у него голос. Я помню, как удивился, насколько он был мощный и радушный, как тень могучего дерева. Будь у меня возможность, подумал я тогда, я раскрыл бы ему все свои тайны, расстелился бы ковром у его подножия. Я представил, как отец сидит за столом в своем кабинете, представил книгу, которую он читает, сейчас перевернутую обложкой вверх, чтобы заложить страницу, окно за его спиной, обрамленное виноградной лозой, и последний свет дня, струящийся с небес, как всегда бывает в этот час, свет этот будто оседает туманом или тонким слоем пыли на всем, чего касается.

– Добрый день, сэр, – обратилась к нему женщина по-английски. – Это оператор, звонок из Англии.

– Да? – встревоженно ответил папа. – Добрый день, мэм.

– У вас звонок за счет абонента, – сообщила она с легкой улыбкой в голосе – несомненно, потому, решил я, что ее позабавило, когда ее назвали мэм, а может, и желая заверить от моего имени, что его беспокойство, вероятнее всего, не имеет оснований. – От Халеда. – Она произнесла мое имя как английское Холл Эд. – Вы принимаете звонок?

– Да, конечно, и благодарю вас, мэм.

– Вызывающая сторона, говорите.

Как только она отключилась, все помехи на линии пропали и отец стал так близок, как будто мы стояли бок о бок, касаясь друг друга плечами, как на пятничной молитве в нашей мечети. Он окликнул меня по имени, выговаривая его безукоризненно правильно, так же как раньше, когда мы возвращались вечером домой вдоль набережной, а я порой отвлекался и отставал. Он всегда ждал, наблюдая, как я бегу вприпрыжку следом, и я замечал нежную растроганную улыбку, когда догонял наконец. Но на этот раз я не отозвался. Я слишком сильно отстал, был отброшен совсем в другую сторону, сметен в море, и теперь это море стояло между нами. Вдобавок высока была вероятность, о которой, уверен, подозревал и отец, что существует третья сторона, слушающая нас, что хотя английская девушка-оператор отключилась, работа ее ливийского коллеги, у которого были совершенно иные задачи, только началась. Но гораздо больше меня беспокоило, что если я открою рот, то могу опять расклеиться. Затем я услышал шепот и понял, что это молится мой отец.

– Господь мой, направи пути наши, очисти мысли наши, усмири страсти наши.

Тогда я понял, что заподозрил отец: чтобы сделать из нас пример на будущее, власти наверняка крутили новостной ролик раз за разом по государственному телевидению, как повторяют самые яркие моменты национальной футбольной победы, чтобы поднять боевой дух. Папа, мама и Суад, наверное, видели его уже несколько раз и, как и Рана, могли опознать меня по куртке, которую папа подарил на прощанье. Я почувствовал, как любовь к отцу сама собой концентрируется – тяжелая и твердая, как камень, – в моей груди. Талантливый историк, сумевший остаться независимым, часть той молчаливой армии, что существует в каждой стране, состоящей из людей, которые пришли к выводу, что живут среди неразумных соотечественников и потому должны, как взрослые на детской площадке, терпеть хаос, пока не прозвенит звонок, смирившись с тем фактом, что это может произойти много позже их кончины. В его ровном дыхании я мог уловить то старое стойкое терпение, сильное даже перед лицом того, что он теперь знал: что его старший сын, его единственный сын, который носил его имя, чтобы передать его потомкам, «Халед-книгочей, Халед разумный мальчик с ровным характером и даром взвешенного суждения», как, я слышал, не раз говорил он другим, «мой сын с блестящим будущим», оказался настолько глуп, что поверил, будто можно спрятаться за маской, и очутился среди тех, кого расстреляли перед ливийским посольством в Лондоне 17 апреля 1984 года, и потому навсегда стал меченым. Возможности, которые некогда были мне доступны, – претендовать на стипендию, получить приличную работу, обеспечить себе банковский кредит и, самое главное, жить как свободный человек – отныне были крайне сомнительны.

Я хотел спросить, верит ли он по-прежнему в мое блестящее будущее. Но в паузе увидел, как растет моя гордыня, моя темная страсть, и решил, что отказываюсь сожалеть о своих поступках. И ровно тогда отец сказал – Богу, или мне, или самому себе, или даже тому, кто нас подслушивал, на случай, если его сердце может растрогать любовь отца к сыну:

– Я благодарен, я искренне благодарен.

«Никогда не забывай, – рассказывал он мне, – что первым написанным стихотворением были стихи отца сыну. Погребальная песнь Адама Авелю, что стала и плачем по Каину, который, убив брата, вынужден был бесприютно скитаться по земле. И потому, согласно истории любви и поэзии, любовь отца к сыну больше, чем любая другая любовь, она больше, чем любовь Лейлы и Меджнуна, и превосходит даже величайшую из всех – любовь матери к своему ребенку. Но если ты расскажешь это маме, я тебя убью».

Интерес отца к истории первого стихотворения родился благодаря его любимому поэту, Абу аль Ала аль-Ма’арри[15], и «Посланию о прощении», в котором «за триста лет до Данте», как любил напоминать отец, поэт – главный герой спускается в подземный мир, но также поднимается на небеса, где задает вопросы первому человеку, Адаму, о его стихах. Но вот что по собственному капризу отец предпочитал опускать, так это то, что герой аль-Ма’арри точно так же беседует с Евой и обнаруживает, что она тоже написала стихи. Он узнаёт, что в то время как поэма Адама – погребальная песнь и, таким образом, обращена в прошлое, строки Евы – о будущем, ее надеждах и страхах за судьбу семьи в их вечном изгнании на земле. Когда я закончил паковать вещи, отец сел на чемодан, чтобы можно было застегнуть, и я услышал, как его тяжелое дыхание успокаивается, он задумался о чем-то, потом вскочил и вернулся со старым изданием «Послания о прощении», которое он хранил еще со студенчества, и заставил меня опять открыть чемодан. А когда я запротестовал, сказал: «Всегда найдется место для еще одной книги».

Теперь эта книга осталась в Эдинбурге. Она хранила на полях его пометки, подчеркнутые им строки, загнутые уголки, где отец останавливался, что позволяло мне читать как бы вместе с ним, в две пары глаз. Это была самая драгоценная для меня вещь.

Отец прервал молчание старым привычным вопросом, который, наверное, ни для какого родителя не бывает лишним или неразумным:

– Ты не голодный?

– Нет, – услышал я свой собственный смех.

Он рассмеялся в ответ с таким же облегчением, что и я.

– А как твое здоровье?

– Хорошо.

– Ты говоришь правду?

– Клянусь могилой дедушки. – Я знал, что это сразу отметет все сомнения.

– Прекрасно. У тебя есть друзья? Я имею в виду, настоящие друзья.

– Думаю, да. Как это поймешь?

– Запросто. Хорошо ли тебе с ними и доверяешь ли ты им? – Здесь его голос чуть дрогнул, возможно, от осознания неисполнимости задачи – присматривать за мной издалека.

Я вспомнил о человеке в желтых очках, который некогда был его другом. Возможно, он как раз удовлетворяет этим двум условиям.

– Как бы там ни было, – продолжал папа, – не стоит искать того, кто заменит отца. Расстояние не имеет значения, я с тобой. Даже моря не помеха.

Я не знал, что сказать.

– Я знаю, что ты понимаешь меня, – сказал он.

Я кивнул, как будто он мог меня видеть.

– Тебе нужен друг, пара верных друзей, и все. Работай, учись и будь терпелив.

– Прости, – выдавил я наконец.

– За что? – возразил он, наверняка чтобы защитить нас обоих. – Тебе не за что просить прощения, мальчик мой. Ты уехал учиться, и это благороднейшая причина для отъезда.

– Знаю, – сказал я, придерживаясь его стратегии. – Я знаю.

– Вопрос, – он говорил, словно напоминая о нашей прошлой беседе, – возможно, самый важный вопрос из всех: как избежать требований безрассудных людей.

– Понимаю, – произнес я, желая, чтобы он замолчал.

– Послушай, будь на виду. Думаю, ты понимаешь меня.

Повисло молчание. Вероятно, он тоже проговаривал в уме все, что только что сказал, прикидывая, каким образом это могло быть интерпретировано нашим молчаливым слушателем. Вопросы так и рвались из меня: как поживает мандариновое дерево, которое я посадил во дворе; когда он в последний раз купался в море; что он сейчас читает; что говорят люди про «Отданное и Возвращенное»; правда ли, что Сиди Раджаб Зова сделал заявление по телевизору; что он сказал и как он выглядел?

– Твоя мама. И Суад…

– Как они?

– Очень хорошо.

– А ты, как ты, отец?

– Превосходно. Вот об этом ты точно можешь не беспокоиться. Давай-ка позову их.

Я слышал, как каблуки его туфель простучали по терракотовым плиткам, как громко скрипнула дверь. Это было в моем списке дел перед отъездом: смазать петли. И первое, что сделаю, когда вернусь. Теперь я остался один на один с человеком, который слушал наш разговор. Сначала я решил, что мне показалось, но потом он еще раз откашлялся. Я знал, что он скажет, если заговорит. Скажет: «Считаешь себя настоящим мужчиной» – двусмысленно, не как вопрос, а немного лениво, как будто он лежит на спине, растянувшись на ковре по центру комнаты, подслушивая наш разговор. Я услышал, как вновь скрипнули петли, а потом появились мама и Суад. Последний шанс повесить трубку. Можешь свалить на помехи на линии. Но вот мамин голос.

– Расскажи мне все, – настаивала она. – Как ты? И почему это не писал последние недели? Говори, дай мне услышать тебя.

– Да я в порядке, мам. – Расслышав панику в собственном голосе, я поспешно сделал вид, будто закашлялся, а потом продолжил самым ясным и уверенным тоном, на какой был способен: – Все отлично. Просто занят курсовой работой. А как ты?

– Совсем-совсем? Даешь слово? – И торопливо, обращаясь к папе: – Не смейся. Ты не голодный? Твой отец все время надо мной смеется.

И тогда я понял, что они не знают, что я был на демонстрации. Они считают, что я в Эдинбурге и что все хорошо. И я сам тут же почувствовал, что все и впрямь в полном порядке. И засмеялся.

– Так, теперь вы оба надо мной смеетесь, – возмутилась мама, вызвав у отца новый взрыв смеха.

– Он задал мне тот же самый вопрос, – пояснил я.

– Мне все равно, что там он уже спрашивал, я хочу услышать ответ сама.

Тут меня осенило, что именно следует сказать, о чем можно говорить без опасений и что успокоит ее.

– Послушай, – начал я, – мне нужна твоя помощь.

– Помощь с чем? Что случилось?

– Это очень серьезный вопрос.

– Боже милосердный.

– Когда готовишь ливийский тажин, я имею в виду классический, с Зеленых гор, я знаю, ты кладешь картошку, лук, помидоры и баранину, курицу или рыбу – верно?

Я услышал, как дыхание ее замерло. Потом что-то произнес отец за ее спиной. Потом Суад.

– Мам, ты слушаешь?

– Да, да.

– Ну вот, с этим понятно, – продолжал я. – Но вот насчет чего я не уверен, это чеснок.

– Что?

– Чеснок, мам, в тажин кладут чеснок?

– Конечно, кладут.

– Ну вот, тогда это все объясняет. Я готовил тажин для друга, и случился чудовищный конфуз.

– Халед, хабиби[16], – сказала мама. – Расскажи мне подробно, что ты делал, а я скажу тебе, в чем ты ошибся.

Предыдущая главаГлава 31 из 111Следующая глава