К книге
Флоренций и прокаженный огоньГлава 14
88%
Глава 14
14

Если бы мысли имели плотность, то голова Флоренция Листратова к вечеру среды превратилась бы в вяз или даже дуб. Еще вернее – раскололась бы на несколько частей. Всю предшествующую ночь он пребывал во власти удивительных, фантасмагорических видений. Сначала Михайла Афанасьевич становился родичем Лихоцкого, их черты претерпевали метаморфозы, будто проминалась под руками податливая глина: у одного вытягивался нос, у второго раздвигались глаза – и вот уже братья. Потом Ярослав Димитриевич Обуховский восставал из мертвых и садился за стол рядом с Виринеей Ипатьевной, но та в свою очередь не желала подобного соседства и обзаводилась родинкой на носу, выпрямляла веселые кудри и превращалась в Прасковью Ильиничну. Леокадия Севастьянна утверждала, что жемчужинка принадлежит именно ей, и требовала отдать. Хуже всех вел себя Ипатий Львович: он желал заказать сразу несколько надгробий для своего, по его мнению, обреченного семейства, а также настоятельно рекомендовал озаботиться крестами для самого ваятеля и его опекунши.

Флоренций проснулся ранее намеченного часа, ополоснул из кувшина лицо и сразу же подсел к подоконнику, выложив на свет найденное во время неблагопристойной экспедиции – то самое, что ненадежно хранила старая этажерка. Следовало признать за Захарием Митрофанычем редкий ум в изобретении тайника. Ценное надлежит прятать не подальше и за семью коваными замками, а закапывать в дрянь, чтобы всякий побрезговал соваться. Замки-то от добрых людей, злые и так войдут.

Добыча представляла собой связку бумаг, вернее, три связки. Первая излагала на французском языке пространную историю Тристана и Изольды. Ее переписал некто не лишенный художественных талантов, по всей видимости, монастырский писарь. Причем переписал не так давно и не так чтобы совсем гладко. Следовательно, не писарь, а ученик. Буквы стояли парадными шеренгами, все украшены завитушками и крендельками, прописные – генералами, прочие – кирасирами. Это старинный книжный шрифт, такому самого Флоренция обучил еще первый учитель рисования – старенький профессор из нанятых Аглаей Тихоновной.

Вторая связка состояла из писем личного характера на польском. Как он мог судить, не зная языка, речь шла о солидном наследстве, а адресатом ожидаемо значился господин Лихоцкий. Что ж, он шляхтич, что ли? А как же бояре Лихие и прочая-прочая?

Третья, самая маленькая пачка бумаг, мешала русский и французский, и ее он мельком проглядел еще вчера, хоть ничегошеньки и не понял. Большую ее часть составляли долговые расписки или любовная дребедень.

Привычка начинать с самого трудного не подвела Листратова и на этот раз: он принялся за Изольду с Тристаном. Без сомнений, в самой истории нет ничего такого сорвиголового, чтобы прятать ее в тайник. Зачем тогда оная предусмотрительность? Ответ очевиден: меж строк мостилась тайнопись, по всей видимости, симпатическими чернилами. Ее-то и скрывал господин Лихоцкий от всякого не в меру пытливого.

Про средства, коими достигалось подобное фокусничанье, Флоренций знал премного и пренаиподробнейше. Самые простые способы – продавить острием мокрую бумагу, чтобы потом высушить, а сверху начертать абы что. Или писать яблочным, картофельным, лимонным – да хоть каким! – соком. В таком случае для проявления надо нагреть либо смазать спиртовой растительной настойкой или даже водным раствором особого свойства. Среди прочего можно писать и молоком, а потом нагревать на слабом огне либо проутюжить. Все оные премудрости и премудростями не были, по крайней мере для художников. Воспитанники маэстро Джованни часто шутили подобными лукавостями друг с дружкой, а паче того с легковерными синьоринами.

Ваятель крепко запер дверь, заправил постель, разложил «Тристана и Изольду» по всей поверхности кровати и начал сличать страницы между собой: сначала с фасадной, потом с тыльной стороны. На это непростое дело ушло больше часа, зато потом не осталось сомнений. Итак… Но тут его позвали к завтраку.

За столом он отмолчался, занятый едой, Зинаида Евграфовна кипела и даже побулькивала любопытством касательно вчерашнего вояжа в Боголюбово, но ее воспитанник только ел за троих и молчал. У них непременно должен состояться важный разговор, но лучше пока обойтись без Михайлы Афанасьича в роли свидетеля.

После трапезы Флоренций поспешил не к себе в комнату и не в мастерскую, а на кухню. Там выпросил у Степаниды приправ – щавеля, петрушки, укропа, соли, соды, яблочного уксуса. Травы он мог бы набрать и в огороде, да засомневался в своей сведущести. С сим гербарием и специями заглянул к поставцу, позаимствовал из него графинчик с водкой. Вернувшись к себе сытым и жадным до открытий, художник заново приступил к Тристану с Изольдой, причем без должного уважения. Для начала он выбрал наполовину затканный картинкой лист, где писаного текста поменее. Первый опыт нуждался в таком образчике, где больше рисовательного, нежели начертанного буквами. Такое он точно сумеет повторить с наименьшей опасностью сделаться разоблаченным. Листратов намотал на иглу лоскут тончайшего батиста, обмакнул в малое количество соляного раствора и попробовал воздействовать в окрестностях разных буквиц. Потом то же самое проделал с содовым, с уксусом, водкой на щавеле. Разгадка приспела быстро: с четвертого, или пятого, или осьмого раза – одним словом, после обеда. В качестве симпатических чернил тайный корреспондент Лихоцкого избрал картофельный сок, вскрылось то посредством размельченной в воде и процеженной петрушки. На бумаге проступили квадратные синеватые буквы, тоже на французском. Недлинное послание заняло аж четыре страницы, поскольку строчки скрадывались между абзацами Тристановой драмы и влезали не более пяти на один лист. Что ж, это значило только одно: Флоренцию придется посвятить всю следующую неделю копированию замечательно слезливой повести. Предстоит расстараться, но Захарий Митрофаныч точно не углядит подмены и страшно удивится, зачем у него в тайнике этот широко известный сюжет. Тайнописное им еще не читано, иначе синело бы, торчало бы, портило бы старания неизвестного переписчика-француза. Теперь выйдет шутка со злым характером, но Лихоцкий такую и заслужил. Зачем он выдавал рисунок маэстро Джованни за чужой? Поделом ему…

Симпатические буквы проступили неравномерно и читались с трудом. Флоренций ради удобства переписал весь текст себе в блокнот, в некоторых словах остался неуверенным. Закончив, он перечел все вместе и потускнел, хотя секретное послание и выглядело преинтереснейшим:

Дорогой сударь! Согласно вашим наставлениям приготовляясь загодя, имею честь изложить суть своих изысканий касательно денежной диспозиции А. К вящему же вашему удовлетворению дела с финансами у русских обстоят весьма печально. Казна недосчитается многих миллионов, о чем известно от фрейлины Марии Г., а той – от ее батюшки Д. А., назначенного намедни М Ф всей империи. Два года тому назад напечатаны бумажные ассигнации почти в полмиллиарда. Курс их неуклонно катится вниз. Задуманное вами осуществится столь же легко, как оно удалось с фунтом. Что до образцов подлинных досок и матриц, прошу дать инструкции К., а также снабдить средствами для подкупа. У меня уже имеется на примете важный чин, это В. Прошу позволения начать с ним игру. Со своей же стороны я озабочусь связями с исполнителями последней части вашего прекрасного плана, однако лучше нанять вкупе и иных помощников. Склоняюсь завести полезные знакомства в среде местных художников, кои безусловно понадобятся для достоверной безошибочности.

Преданная вам А. Б.

P. S. Не премините выплатить причитающееся вознаграждение подателю сего. Он человек надежный и без каких-либо сомнений на нашей стороне, впрочем, как и все его земляки.

Флоренций отложил блокнот и еще раз оглядел бумаги, более всего напоминающие доклад потайного лазутчика, притом иноземного. Дамской принадлежности. Ни слова про маэстро или его мастерскую, ни намека про Родинку и обстоятельства знакомства… Но какова афера! Прочитав странные фразы про доски и матрицы, он более не сомневался, что речь шла о бумажных денежных ассигнациях, о чем же еще? Но при чем тут фрейлина и ее батюшка? Кто вообще оные люди? Кто корреспондент, означенный «дорогим сударем»? И чья рука старательно марала лист симпатическими чернилами? В проступивших фразах чувствовался нерядовой размах. Без сомнения, надлежало что-то делать, но покамест неясно, что именно. Между тем раскушенная загадка не касалась ни маэстро Джованни, ни Родинки, ни Обуховского и вообще никого.

Тяжело вздохнув, художник отложил Тристановы страдания: придется много поработать над испорченными страницами, а толку с заячий хвост. Он пренебрег наследственными письмами на польском и взялся за русские, читанные давеча. Долговые векселя не пробуждали интереса, но все равно старательно пролистались до единого. Впрочем, некоторые подписали господа со знакомыми фамилиями. Его труд не остался без вознаграждения: кое-где оборотные стороны пестрели строчками. Он принялся за них без надежды наткнуться на что-то действительно секретное, скорее из присущего усердия. Кропить заметками расписки – верный ход, когда желаешь, чтобы та сделалась уничтоженной. И тут случилось оно – заставившее сердце забиться громко и тревожно. Русские буквы неправильно, против повелений каллиграфии наклонились влево, так пишут самоучки или левши. Начало без слащавых и выспренних заверений, без жалоб на скуку. Даже и не начало вовсе, а словно продолжение разговора. И весьма скандальное продолжение:

Я бесконечно скорблю с вами вместе и призываю воздаяние на голову обездолившего. Душа моя горит возмездием, и ваша да возгорится. Вы писали намедни, что намерены поквитаться с ним – с порождением самого Сатаны из преисподней. Умоляю вас, не думайте о том, не смейте помышлять! Обещайте мне, поклянитесь оставить все помыслы о расправе, потому что он только того одного и ждет. А тогда уж посмеется над вами и над всеми нами своим сатанинским смехом. Впрочем, у меня есть для вас совет, который бы сгодился. Он осиротил ваш альков, вы можете поступить таким же образом с его собственным. Подстройте неудачу для его Н. Знаете ли, жить во тьме страданий многократно хуже, нежели вовсе не жить. Что есть смерть? Единый миг боли, а после бесстрастный покой безо всяких терзаний и укоров. Что есть жизнь без любимого существа, в чьей погибели ты сам и повинен? Это ад без конца и края, ежечасные, ежеминутные раскаяния, муки, истязания души, несопоставимые со немощами плоти. Коли казнить выродка сатанинского надо неукоснительно, так казните же его немилосердно – не телесными, а душевными гонениями, кои страшнее многажды.

На сим умолкаю, дальше вам вспомоществует ваш редкий изобретательный ум купно с долгом перед дорогой О. С тем остаюсь вашим наипреданнейшим другом.

Флоренций закончил чтение, вытер взмокший лоб и покосился на плотно затворенную дверь. Грудь кипела изнутри – это рвался вовне неистовый гнев – и снаружи, где бесновалась Фирро. Без сомнения, речь шла о преставившейся супруге Лихоцкого. А злые подстрекательные строки обустроились на оборотной стороне векселя, подписанного именем Мелентия Аргамакова. Тогда науськиватель не кто иной, как Леокадия Севастьянна, а Сатана, выходит, Добровольский. Ведь именно он свел в могилу жену Захара Митрофаныча. А после и сам овдовел. И она… Но еще до того Аргамакова писала своему родственнику о мести, вливала в уши ядовитый сюжет. И вскоре доктор лишился жены. А сваха – мужа… Прелюбопытная последовательность предосудительного свойства, если не сказать откровеннее…

Сходство вдовы господина Аргамакова с семейными портретами бояр Лихих уже открыло родственность между нею и Захарием Митрофанычем. Выходит, она уговаривала того поквитаться. М-да, наученная сваха представала отвратительно кровожадной… Впрочем, когда речь заходила о близких и любимых, редко кто оставался верен филантропии… Однако отчего же корреспондент не уничтожил сей коварный документ? Неужто от жадности?.. Да, наверняка от жадности, вексель-то немаленький… И все равно… Хотя, пожалуй, в оном деле не обошлось без компрометации – письмо же будущий козырь в игре… И даже ясно, для какой именно игры предназначен, недаром же Лихоцкий так уверен в своем везении с Прасковьей Ильиничной. Еще бы! С такой-то просвещенной подмогой! А письмецо поможет сделать ту помощницу сговорчивей…

Дабы успокоить разгоряченную голову, Флоренций вышел в вечерний сад. Невнятно кивнув сторожившему крыльцо Михайле Афанасьичу, он направился к берегу и почти пробежал ошпаренной борзой туда-обратно всю тропу три раза кряду. Крестьяне смотрели на него подслеповатыми от усталости и зноя глазами, чесали бороды, бабы плотнее повязывали платки, а он ничего не замечал. Мысли о Родинке куда-то запропали вместе с рассуждениями про несчастного Обуховского и саму жуть. Надо же закрутиться такой карусели! Искал одно, думал о другом, сподобился вырыть из норы третье.

Он вернулся в усадьбу, повинуясь требовательным призывам Степаниды и желудка. Пробегая мимо мастерской, успел подумать, что третий день не касался эскизов, даже не подливал воды в скудель. Так работе нетрудно захиреть, а заказчикам – разочароваться. Зинаида Евграфовна с Семушкиным уже сидели даже не за кушаньями, а за чаем. На столе покрывался черствой корочкой капустный пирог, к нему полагались крутые яйца под соусом и вареный картофель. Флоренций жадно накинулся, умял и даже подчистил все три блюда. После этого наступила если не сытость, то некоторое отпущение от животных позывов. Донцова смотрела на воспитанника вопрошающе, Михайла Афанасьич поднял холмиками бесцветные брови и делал какие-то знаки пальцами то ли ваятелю, то ли стоявшей в дверях ключнице.

– И что ты есть такой смурной? – не выдержала Зизи.

– Не смурной, тетенька, со скульптурами у меня не ладится, – с ходу соврал он.

– Ага. Чай, ваяешь-то их в опочивальне, оттого и не ладятся.

Взгляд Семушкина становился все беспокойнее.

– Вы правы, тетенька, что-то нездоровится, – просыпал Листратов по комнате вместе с нарочитым кашлем. – Можно мне попить вместо чаю теплого молока в постели?

– Ах, что есть за беда! – всполошилась помещица и тут же начала распоряжаться касательно мнимого больного.

Флоренций опять убрался наверх и плотно закрыл двери. Он так и не отчитался перед Зизи ни про визит к Янтареву, ни про вызнанное у капитан-исправника. Тем не менее нынче не был расположен к беседам, нет, сегодня и без того чересчур. И все равно через четверть часа раздался стук. Он кинулся в неразобранную постель, простонал:

– Тетенька, разрешите завтра потолковать обо всем.

– Простите, Флоренций Аникеич, позволите ли пожелать вам спокойной ночи? – тихонько сказал за дверью Михайла Афанасьич. Впрочем, он тут же вошел, не дожидаясь ответа. – Я знаю, что вы не спите. И лучше как есть зажечь лампу. Уж сумеречно.

Он поставил на стол свечу, с коей пожаловал к художнику, разжег от нее вторую, потолще.

– Чем обязан, сударь? – Листратов уже сидел на кровати, свесив ноги, смотрел недружественно.

– Я знаю, что имею от вас насторожительные настроения, – пожаловался гость. – И посему сказать хотел немного, только самую малость. Не думайте, что я слеп или какой осел. Ваши сомнения понятны и вполне извинительны, однако вы молоды, как есть сущее дитя, притом счастливое дитя. Ваша же неоткровенная ипостась, Флоренций Аникеич, ввергает в смятение и необоримое желание оправдаться в чем-то пред вами и, разумеется, пред Зинаидой Евграфовной. Притом что я по малости своей либо по скудомыслию грехов никоих за собой не зрю. И тем не менее маетно мне, и мнится в вашем взоре упрек ли какой или просто недоверие, причины коего неоткровенны, да что там – попросту пугающими видятся. – Михайла Афанасьич, по обыкновению, частил фразами, медленно и неотвратимо создавая кружение в голове своего собеседника. – Вы не видите ли во мне споспешателя козням каким? Или тщитесь раскопать неочевидные подробности? Что ж, тогда потороплюсь заверить, что ничего подобного за мной не сокрыто и сокрытым быть не может по натуре моей.

– Полноте, Михайла Афанасьич. Довольно вам грызтись подозрениями. Да и кто я таков, чтобы иметь либо не иметь настроений в оном доме? – отмахнулся Флоренций. Ему страшно не хотелось словоблудить, голова полнилась совсем иным.

– Как же довольно, когда никак, изволите ли понимать, не довольно и ни в коей мере.

По комнате пронесся тяжкий вздох. Что ж, придется все же повитийствовать, иначе Семушкин не уберется до утра. Флоренций начал неспешно, с видимой неохотой:

– Я не желал сего разговора, сударь, вам самому стало с чего-то угодно. Извольте. Я вас ни в чем не виню, не докапываюсь и не злопыхательствую. Ваше появление в усадьбе по сердцу Зинаиде Евграфовне – значит, и мне оно в радость. Любопытство же мое не хранится при мне, оно лишь соседствует, и оттого я не волен им управлять. – Произнося это, Флоренций подумал о Фирро и удивился, как складно у него вышло. Действительно, она и не часть ему самому и притом больше чем часть. Удивительно! Между тем он ни минуты не сомневался, что все его умоискательства проистекают от нее одной. Но о том не следовало распространяться, посему он вернулся к мучимому неуместным беспокойством Семушкину. – С чего вы казнитесь? Вы не искали общества госпожи Донцовой, будучи семейным, при службе, при вотчине. Искать же стали, обуяны одиночеством и неприкаянностью. И что с того? Разве не любой поступил бы так же? В том, что Донцовы порвали с Авдотьей Карповной и тем отсекли ее потомство от корней, вашей вины нет. Теперь пришел час сблизиться – и оно есть хорошо.

– Ах, как же вы удачно рассудили. С прямотой, – промямлил озадаченный Семушкин, проходя к окну через всю комнату. Однако ни в его голосе, ни в лице не читалось воодушевления или намека на близкое окончание беседы. Он замер в каком-то вопросительном склонении головы набок, вроде яйцо собиралось ринуться вниз со стола, чтобы разбиться. Надлежало его остановить.

– Послушайте, любезный господин Михайла Афанасьич. Вы ведь прекрасно осведомлены, что и я сам тоже не знаю кровных сродственников. Ежели удастся мне с ними свидеться – что ж? Стану ли я отворачиваться? Или скрипеть? Или лгать? К чему оное?

Ваятель смотрел поверх головы своего собеседника в открытое окно. Оттуда потянуло свежестью, и Михайла Афанасьич тоже повернулся в ту сторону. Его затылок вовсе не мешал Флоренцию лицезреть меркнущий день. В безмолвии речной плеск доносился отчетливей, вливался во двор.

Странно, что они разобрали роли без предварительной договоренности: вроде Листратов тут хозяин, а Семушкин – гость. Тот ведь и старше, и мудрее, и приходится Зинаиде Евграфовне родней мужеского пола, причем близким по возрасту. Флоренций же всего-навсего воспитанник. Отчего же оная несоразмерность в амплуа?

– Как же верно, снова верно вы сказали, – тоненько выдохнул Михайла Афанасьич. Казалось, он пребывал под нешуточным впечатлением от своего собеседника. – Признаюсь, вовсе не думал встретить в вас такое тонкое понимание, такую как есть чуткость и, более того, родственность души. Но теперь вижу свою оплошность: вас ведь воспитали Донцовы, а я их кровь от крови, плоть от плоти. Чего же ждать? Ах, я глупец и прошу меня простить. Надеюсь, и вам повезет также сойтись с родней, мой дражайший, если позволите вас так называть, друг Флоренций Аникеич.

Художник насторожился. При этих словах его ощутимо кольнуло в грудь что-то ледяное и острое.

– Простите! – Он выставил вперед руку, желая избежать раскрывшихся о ту пору объятий. – Я вовсе не ищу никакого везения, мне оного с лихвой перепало от воспитавших меня Евграфа Карпыча, Аглаи Тихоновны и самое Зинаиды Евграфовны. И родственных нитей не тщусь связать ни под каким предлогом. Просто хотел сказать, что понимаю и вовсе не обличаю вас в вашем… в ваших недомолвках. – Он тут же пожалел о собственной несдержанности. Ее причиной сделались слова о кровных родителях, на коих Листратов в самых темных глубинах души таил-таки обиду. Зря собеседник растребушил эту тему, лучше бы ей покоиться под охраной Фирро.

– Но как же… вы обиделись… как некстати… Я ведь хотел как есть совсем другое… – Собеседник выглядел раздавленным.

– Помилуйте! Я вас ничем не корю, хотя родственность ваша видится не в той степени явной и кое-что требовалось бы…

На этих словах Семушкин обернулся, на его лице плясал форменный ужас, преддверие катастрофы, нечто такое, что заставило ваятеля замолчать. Он более не сомневался, что несчастная Авдотья не родила, а просто усыновила этого яйцеголова, как и не сомневался, что упоминать о том жестоко и без пользы, а они поняли друг друга и без сказанного вслух.

Наступила коварная пауза, сродни той, когда качели, разогнавшись, долетели до верхней точки и замерли на миг – самый важный миг, когда решается, стремиться ли им дальше и чтобы все вверх тормашками и кубарем, ломая руки-ноги, или ринуться вниз, по безопасной стезе, а после и вовсе замедлиться, остановиться. Оконный ставень заскрипел, художник подошел и затворил его. Теперь Михайла Афанасьич стоял сзади, мелко и часто дышал в спину. Флоренций повернулся к нему не сразу, зато с миролюбивой улыбкой. Слова его тоже звучали будто хорошенько сдобренные маслицем:

– Мы с тетенькой и вправду рады новым лицам, паче чаяния таким просвещенным и добронамеренным, сиречь не лишенным хозяйственных и всяких прочих талантов. Добро же пожаловать, и не будем поминать оный разговор.

Семушкин едва не прослезился, а Листратов утомился этой никчемной беседой и спешил вернуться к своим умоискательствам.

– А вы знаете, зачем я приходил? – неожиданно спросил Михайла Афанасьич. – Я хотел предложить вам свою помощь, если на то как есть сгожусь. В любом деле. Мы ведь обитаем с вами в одном доме, надо споспешествовать друг другу и все в этом роде… – Он смутился, снова наклонил голову, будто роняя яйцо. – Сегодня, к примеру, вы старательствовали по поводу симпатических чернил. Я приметил, чем вы запасались на кухне. Но не тревожьтесь, Зинаиде Евграфовне о том – тсс. – Он приложил палец к губам и тоненько зашипел. – У меня скопился немалый опыт, имел честь обзавестись как есть в остзейских землях.

Флоренций растерялся настолько очевидно, что его гость не сумел сдержать ухмылки.

– Да вы не беспокойтесь, я никому не доложу о ваших занятиях. Просто мнится мне, что сумею помочь. Сами же изволили заметить – в одном доме обитаем, значит, одна семья.

– Благодарствую, но оно есть опыты для рисования, не более того, – промямлил художник и замкнул лицо прочным кондовым засовом. Теперь уж точно Семушкину не оставалось ничего иного, как пожелать спокойной ночи и уйти к себе. А ваятель вдобавок к треволнениям ощутил прилив досады от проницательности так называемого нового члена семьи.

Ночь выплыла из-за горизонта, обернувшись богатой звездной шалью. Катившееся к середине лето напрочь обезоружило ее, ублажило. Луна пожелтела и подобрела, не кусала бледным сиянием, а нежно гладила длинными прозрачными пальцами. Сонная комната полнилась птичьими голосами, недосказанностями, старый сундук надежно охранял изъятое из тайника, и Флоренций проспал до позднего утра наикрепчайшим сном без тревог и сует.

На четверг следовало перенести все, чему недостало времени в среду, поэтому он снова оставил без внимания свою мастерскую, даже не успел полить водицей подсыхающую скудель. Вместо завтрака он напросился на закрытую аудиенцию к Зизи, они долго шушукались в ее будуаре, но вывалились на лестницу оба воодушевленные и интригующе-задорные. Листратов отказался трапезничать в компании опекунши и ее кузена, вместо этого он выклянчил у Степаниды с дюжину пирожков с бузиной, сложил их в узелок, залпом выпил крынку молока и велел Ерофею заседлать Снежить. Он выбрал в дорогу замшевый берет, хоть тот и не закрывал от солнца лицо, потом опомнился, передумал, сменил убор на поношенную широкополую шляпу, снова остался недоволен, заново нацепил берет и повторно от того отказался. В результате все же победила шляпа, но тогда уж не имело смысла наряжаться в хорошее платье.

Дорога до Трубежа пролетела в размышлениях кратким мигом, словно он не рысил на кобыле, а оседлал некую сильную сытую птицу. Конечным пунктом маршрута являлась, конечно, земская управа. Флоренций уже раскусил капитан-исправника: тот только притворялся стоеросовым, на самом же деле не был ни глупым, ни злым, ни опрометчивым в выводах и поступках. Такой должен проникнуться открытиями и посодействовать всей вверенной ему властью. Главное, застать его на месте.

Господин Шуляпин тем утром никуда не торопился и сумел растянуть едва не до полудня приятный завтрак в компании благоверной Анны Мартемьянны. Настенька им не мешала, озадачившись некой новой вышивкой. Барышня готовилась к предстоящим выездам, чистила перышки и вообще…

Когда Листратов подъехал к служебному крыльцу, Кирилл Потапыч как раз собрался приступить к разбору жалоб. На счастье, приемная конторы не изобиловала кляузниками, и давний знакомец Флоренция Заня смекнул, что дело у того нерядовое. Он провел художника в исправничий кабинет в обход всей прочей публики, чем вызвал молчаливое недовольство зипунов.

– Тьфу-ты ну-ты, кто же к нам пожаловать изволил! – обрадовался Кирилл Потапыч, узрев в дверях дорогого гостя. – Заня, чаю нам и каких-нибудь бубликов. Господин Листратов небось проголодался с дороги.

Такой радушный прием обнадежил.

– Меня привело нерядовое обстоятельство, – начал Флоренций, поздоровавшись. Ему предстояло признаться в недозволенном проникновении в дом Лихоцкого, покаяться и предъявить обличительную записку. На оное требовалось много смелости, а прежде всего – веские причины. По дороге они придумывались, придумывались, да здесь, в земской управе и под добрым взглядом домового, все предстали несерьезными. Не зная, с чего удачнее начать, он пролепетал невнятно и сумбурно: – Оно не по вашей части… Вернее, по вашей части, но не по нашему уезду… Или по нашему, понеже оные господа нынче обитают под вашим неусыпным надзором… – Язык явно не желал повиноваться, присутствие чем-то веселило ли, настораживало ли. Фирро зачем-то раззудела кожу под рубахой, неимоверно захотелось почесаться, но тогда его точно сочтут прокаженным. Ваятель выдохнул и начал заново: – Не исключаю, что поступил я неправильно, даже дурно… Одним словом… Впрочем, сначала вам надо знать много из предыдущих… Или не надо, напротив… Я лишь хотел сказать…

Видя, что гость никак не может выдавить связного предложения, капитан-исправник пришел ему на помощь:

– Что с вами, сударь мой? Вы успокойтесь, не беленитесь. Небось несчастные картины гибели господина Обуховского все не дают покоя?

– Да, и они тоже, но не одни оные. Вам надлежит знать, что… – И опять надолго замолчал: зуд усиливался, терпеть стало невмоготу.

– Что же? Изволили вычислить злодея, кто потворствовал гибели Ярослава Димитриевича?

Флоренцию и в самом деле следовало успокоиться. Правая рука все же потерла грудь, не почесала, но все же несколько успокоила свербеж. Он решил лучшим начать со старого, тем паче Шуляпин сам к нему толкал:

– Пожалуй, что и вычислил. Сложив данности, я посмел умозаключить, что виной всему доктор Добровольский.

– Вот как? Сначала вы невзлюбили Ипатия Львовича, теперь доктора? С чего же такая немилость?

– Никакой немилости, все следует из умозаключений. Доктор нарочно оговорил Ярослава Димитриевича, назначив больным крымчанкой. Оной хвори не наблюдалось. Выгоды же для Добровольского как раз таки наблюдались. После того как Обуховский вернул Ипатию Львовичу обещание, богатая невеста Виринея Ипатьевна попала прямиком в капкан некого господина Бубенчикова.

– Ну и что с того? Ведь Бубенчикова, а не Добровольского! – Кирилл Потапыч рассмеялся, его явно забавляли и сам разговор, и потуги Флоренция решить ребус.

– Разумеется, не Добровольского. Иначе все представлялось бы слишком явным. Но господин Бубенчиков с удовольствием отдарится за услуги. Думаю, Савве Моисеичу обещаны немалые деньги.

– Хитро, тьфу-ты ну-ты… Ничего не скажешь, хитро. А что, кабы тот слова янтаревского не вернул и в костер не прыгнул? Как мог доктор это предвидеть?

– Предвидеть? Нет, предвидеть не мог, – растерялся Флоренций.

– А что, кабы Ипатий Львович не приветил этого самого господина Бубенчикова? Стал бы жить как жил, ходить по гостям, выбирать иного суженого для дочери? Могло так сложиться?

– Могло… Оно могло, но…

– Вот сами же видите неосновательность умозаключений, сударь мой. – Капитан-исправник расцвел румяной вишенкой, его замечательные усы распушились и зазолотились, на лбу выступили крупные жемчужины пота.

В эту минуту и Заня наконец разобрался с чаем, принес на деревянном подносе два витых оловянных подстаканника, бублики, голову сахара с щипцами. Потом он снова сбежал, чтобы возвратиться с самоваром. Флоренций тут же схватил свой стакан, бублик, принялся грызть, запивая и обжигаясь. Некоторое время в комнате слышались только хруст и хлюпанье.

– Благодарствую за угощение, – сказал ваятель, расправившись уже со вторым стаканом и вторым бубликом.

Кирилл Потапыч с самого начала подозревал, что Листратов прибыл не по делу, а единственно ища повод свидеться с его Настенькой. Небось мудрая Леокадия успела пошустрить, и теперь в груди молодого человека подгорало нетерпение, коему предстояло вскорости перерасти в страсть… Заботливый папенька предполагал сие хорошим знаком, потому решил оставить того на обед. Он встал, извинился, прошел в домашнюю часть, чтобы пошушукаться с Анной Мартемьянной. Вернувшись, капитан-исправник застал своего гостя в той же позе и снова с бубликом в руке.

Меж тем Флоренций никак не находил в себе сил признаваться во взломе тайника и показывать похищенные письма. Надо как-то по-другому. Тем паче все настойчивей свербело, что старое и новое злодеяния как-то связаны меж собой, что все закручено крепче, мудренее. Новому до́лжно проистекать из старого или прилепиться каким боком, иначе Флорка Листратов – еловая голова полным-полна опилок. То старое преступление представлялось бесспорным, нынешнее же расплывчатым: то ли имелся злодей, то ли нет.

И тут будто перед мысленным взором провели влажной и чистейшей тряпицей: все прояснилось, созрел план, как сделать оное достоверным и чтобы уже никто не сумел отпереться. Он замкнулся в своих обдумываниях, Шуляпин же счел, что художник обижен и не в добрый час может отказаться от намерений касательно Настенькиной руки.

– Послушайте, Флоренций Аникеич, – улыбнулся он. – Окажите честь отобедать с моим семейством, а после мы все еще раз хорошенько обсудим.

Художник воспрял от возможности растянуть встречу и хорошенько обдумать новоявленный план. От внутренней прыти глаза засветились азартом, а щеки покрылись румянцем. Он принял приглашение с благодарностью. Капитан-исправник расценил воодушевление гостя по-своему и тоже запыхтел довольством. Они прошли в столовую, шуляпинские дамы были представлены Листратову по всей чести. Анна Мартемьянна впечатлила приятной полнотой и бело-синим полосатым платьем явно не для домашних хлопот. Съежившуюся подле матери Анастасию Кирилловну он окрестил одуванчиком из-за цыплячьего наряда. Она показалась совершенно обычной малокровной девицей – голубоглазой, пухлогубой, с остреньким подбородком и несоразмерно высоким лбом. Присущая всем юным барышням милота тронула ее личико, но сразу предупредила, что это ненадолго. Стан ее казался настолько тонким, что охватывала боязнь, как бы он не сломался, сборчатый чепец с фиолетовыми незабудками породил у Флоренция нехорошие воспоминания об обеде в компании Бовы Королевича.

Он сказал что-то лестное по поводу знакомства и назвал ее обворожительной. Услышав комплимент, Настюша покраснела и неумело присела в книксене. Одуванчик – ни дать ни взять!

Разговор за столом завязался сразу и прыгал меж блюдами без заминок – просто резвый зайчик! Исправница тянула за волшебную ниточку, и гость тут же начинал рассказывать про италийское житье-бытье, про взгляды, привычки, манеры, пренебрежение разностями происхождения и главное – безмерную любовь к искусствам. Хозяевам оставалось только кивать и закатывать восхищенные очи. Анастасия Кирилловна ела мало, только вздыхала едва-едва с отрешенной мечтательной улыбкой, ее матушка успевала и подкладывать, и поддакивать, и угождать супругу, чтобы он не чувствовал себя заброшенным в присутствии интересного сотрапезника. По окончании обеда, затянувшегося более чем на два часа, Анна Мартемьянна принесла чай и удалилась. Со свойственной ей проницательностью она узрела, что между мужчинами сказано еще не все.

Флоренций же за это время многое переосмыслил, открыл для себя. Он по-прежнему не спешил делиться с капитан-исправником сведениями касательно погибшей жены Добровольского и все сильнее склонялся разыграть придуманную сей момент сцену. Притом и медлить не позволялось, и сломать начавший крепнуть их союз с полицейским головой – тоже. Художник подсветил лицо приветливой улыбкой и промолвил:

– А знаете, Кирилл Потапыч, почему бы вам не приехать к нам, скажем, завтра? С удовольствием покажу кое-какие прелюбопытности, будет случай сравнить некие почерки и не только их…

– Вы сейчас о чем, сударь мой? – насторожился Шуляпин.

– Странная находка хранится у меня, Кирилл Потапыч, поистине странная и немножко… страшная. Должно мне покаяться: засим и ехал к вам, да позабыл дома одну наиважнейшую бумагу. Теперь же хочу сразу одним махом двоих побивахом. К тому же Зинаида Евграфовна попотчевать вас желают, а заодно и с новообретенным кузеном свести накоротке… Так что не побрезгуйте.

– Кузеном? – У капитан-исправника полезли вверх брови вместе с усами.

– Именно что так. Но главное все же моя находка, и вам то будет интересно безо всяких оговорок.

Шуляпин снова неверно оценил порывы молодого художника. Он хитренько прищурился и спросил полушепотом:

– Может, Зинаида Евграфовна желают, чтобы мы прибыли всем семейством?

Не ожидавший подобной провокации Листратов опустил глаза, но соблазн разыграть достойную трагедию оказался столь велик, что он просто кивнул:

– Как вам будет угодно.

На том и сошлись. Кирилл Потапыч обещался быть не позднее полудня, Флоренций пришпорил Снежить, потому что ему предстояло еще отрепетировать завтрашнюю пиесу и приготовить нужные декорации. Всю дорогу всадника заботливо сопровождал зной, а с ним и непременная пыль, так что кобыла его превратилась из белопенной в пепельную.

По прибытии в усадьбу ваятель не стал переодеваться, даже квасу с дороги не испил, а ринулся в сад, где слышался дробный смех Зизи, и сумеречным смыканием бровей бессловесно поведал ей о предстоящем разговоре. Та подалась сразу же, по всей вероятности, объяснение волновало и ее саму. Они уединились в мастерской, ибо когда-то же следовало все-таки напоить бедственную скудель, иначе всем стараниям швах. Листратов смачивал тряпки, кутавшие Леокадию Севастьянну и зародышевого ангела для Янтарева, щедро подливал целыми ведрами в корыто, ругал себя за нерадение и – что уж там! – заодно хвалил за сметливость.

Донцова выслушала все. Переспросила. Ее глаза загорелись молодым, совершенно очаровательным задором. Флоренций назвал ее про себя красавицей и троекратно перекрестил. Она проделала то же самое с ним самим и вдобавок поцеловала в лоб. После этого в имение был допущен обычный летний вечер с баней, трапезой и чаевничаньем на лужайке, разговорами про картофель, в коем Михайла Афанасьич видел источник будущего обогащения, и про стихи молодого поэта Константина Батюшкова, бесконечно восхваляемые Зизи.

С тем и улегся Флоренций в постель, предварительно обустроив на подоконнике свою Фирро и вдоволь наговорившись с ней о нерядовой завтрашней проделке.

* * *

Подоспевшая ночь выдалась отвратительной: Зинаида Евграфовна занемогла, голова, ноги, поясница – все гудело, предвещая то ли непогоду, то ли что похуже. Она стонала, кругом утыканная подушками, пуховками, валиками и перинками. Духота не тревожила, не увлажняла по́том сухую кожу. Глаза потускнели, поминутно подергивались короткой дремой и тут же раскрывались, как от испуга. Степанида частила туда-сюда с примочками и отварами, тревожилась, хотела порасспросить, но барыня лишь отмахивалась, отворачивалась. Михайла Афанасьич суетился под дверью, разбуженный Флоренций позевывал, сидя на ступеньке, кабы не опирался спиной о перила, растянулся бы прямо на половицах.

– Ну как? – вопрошал Семушкин Степаниду.

– Неможется. – Она поджимала губы.

– Довольно. Слышите, Флоренций Аникеич? Надо срочно слать за доктором.

– Угу. – Но при этом ваятель не пошевелился.

– Я немедленно отпишу и распоряжусь отправить бричку. Или надо сначала спросить дозволения у Зинаиды Евграфовны?

– Как сочтете нужным.

Уже занимался рассвет, двор трещал молодыми петухами, вдали поскрипывал колодезный ворот и мычала корова, по всей видимости освобождаясь от теляти. Михайла Афанасьич дождался, когда Степанида оставила болезную, и легчайшим ветерком проскользнул в комнату. Вышел он оглушенным и тут же ринулся к себе, бросил по пути:

– Срочно за доктором. Она… Зинаида Евграфовна как есть умом… А…

– Что такое, неужто крымская хворь зачала проявляться? – сквозь дрему пробормотал Флоренций.

– Ни разу. Неладно с ней, голубушкой, промолвить страшно – преставляться собралась, все как есть про духовную говорит, дескать, назначила мне содержание. Требует стряпчего. Глупость несусветная как есть! Я немедленно отпишу доктору и велю прибыть незамедлительно.

– Доктору или стряпчему? Кого же тетенька велела?

– Велела стряпчего, да я все одно как есть пошлю за доктором. Мне все едино – что велено, что нет. Я же вижу, что ей потребен лекарь.

– Ну, как знаете… – Флоренций широко зевнул, поднялся со ступени, но направился почему-то не к опекунше, а вниз.

Михайла Афанасьич скрылся у себя и через четверть часа вышел, держа в руке непросохшую бумагу. Ни на кого не глядя, он прошествовал в вестибюль, затем на двор, в конюшню, и через долгих полчаса запряженная бричка уже катила в сторону Трубежа, чтобы доставить в Полынное Савву Моисеича Добровольского.

Предыдущая главаГлава 14 из 16Следующая глава