Пойду я в контору «Известий»,
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.
Проследить, откуда, как и кем эти мысли или выражения проводились и иногда с незначительными только изменениями обошли все народы, — это составляет уже настоящее лакомство для умственных gourmets.
Покойный родился в 1860 году в Подолии…
Будучи по природе своей, так сказать, псевдонимом или, используя термин Ю. Н. Тынянова, пародической личностью, я с большой серьезностью отношусь к нижеследующему сюжету, посвященному генезису и неожиданному синтезу трех по-разному комичных фамилий, предложенных Ильей Ильфом и Евгением Петровым для одного из главных героев «Двенадцати стульев». Как хорошо известно, авторы дилогии об Остапе Бендере заполнили ее множеством выдуманных или где-то услышанных фантастических фамилий, иногда создающих «речевую маску» того или иного героя, а иногда возникающих на мгновение и растворяющихся без сюжетного следа, оставив читателя в гоголевском недоумении: «Ось, дивись яка кака намалевана в паспорті!» Результатом (или побочным продуктом) такого имятворчества, как мне кажется, является создание трагикомической иллюзорности существования обитателей советского мира в этих романах — своего рода редукция индивидуальности до смешного комплекса звуков (абсурдистская традиция, идущая в русской литературе от Гоголя и Достоевского до Крученых и М. А. Булгакова и Д. И. Хармса).
В 11-й главе «Двенадцати стульев» «Алфавит „Зеркало жизни“», действие которой происходит в вонючей дворницкой, Остап Бендер предлагает бывшему хозяину дома, предводителю старгородского дворянства и управляющему столом регистрации смертей и браков в провинциальном советском ЗАГСе Ипполиту Матвеевичу Воробьянинову сменить во избежание лишних вопросов работников уголовного розыска фамилию, воспользовавшись фиктивным документом (профсоюзной книжкой) на имя члена союза совторгслужащих Конрада Карловича Михельсона: «сорока восьми лет, беспартийный, холост, член союза с 1921 года, в высшей степени нравственная личность, мой хороший знакомый, кажется, друг детей… Но вы можете не дружить с детьми: этого от вас милиция не потребует». Дворянин Воробьянинов краснеет, как девушка: «Но удобно ли?» «Вы идеалист, Конрад Карлович, — отвечает Остап, выступающий как некий Адам, раздающий имена живому. — Вам еще повезло, а то, вообразите, вам вдруг пришлось бы стать каким-нибудь Папа-Христозопуло или Зловуновым» (ДС, с. 123). Следует быстрое согласие, и концессионеры отправляются на поиск бриллиантов мадам Петуховой.
Далее в романе Бендер именует своего спутника «либер фатер Конрад Карлович», «товарищ Михельсон» и «гражданин Михельсон <…> Конрад Карлович»)[732]. О подложной фамилии Воробьянинова авторы романа вспоминают в васюкинской главе, посвященной лекции и сеансу одновременной игры «гроссмейстера (старшего мастера)» Бендера 22 июня 1927 года: в развешанных Кисой по всему городу афишах администратором «гроссмейстера» назван «К. Михельсон».
Постараемся выяснить, откуда соавторы взяли этого Михельсона и какую функцию эта фамилия выполняет в романе. Примечательно, что Воробьянинов вначале принимает ее за фамилию бывшего сенатора, но сенатора Михельсона, насколько нам известно, не было. Сама по себе эта фамилия встречается среди российских немцев, латышей и евреев[733]; ее носителями были генерал, поэт, сапожник, налетчик, хирург, актер, физик-метеоролог, заводчик и революционер, в честь которого названа улица в Люберцах, а также (у них длинные руки!) майор государственной безопасности и народный комиссар внутренних дел Крымской АССР Артур Иванович и сотрудник органов ВЧК-дознания и уголовного розыска Эрнест Карлович, чью фотографию поместил в самом конце 1926 года журнал «Огонек»[734]. В 1927 году в Москве проживало как минимум одиннадцать Михельсонов[735].
После революции эта фамилия имела яркую мифополитическую окраску — покушение на Ленина произошло на заводе Михельсона. Ю. К. Щеглов проницательно заметил, что Ф. И. О. «Конрад Карлович Михельсон» в романе Ильфа и Петрова является напоминанием о монархисте-эмигранте В. В. Шульгине, «нелегально путешествовавшим по России под именем Эдуарда Эмильевича Шмитта» [c. 151] (тема поддельных паспортов, как мы уже писали, характерна для эпохи «Операции „Трест“»). Имя и отчество Михельсона отсылают, соответственно, к благородному рыцарю-изменнику Адама Мицкевича Конраду Валленштейну и автору «Коммунистического манифеста». Заметим также, что имя «Конрад» упоминается в записных книжках Ильи Ильфа в переписанном газетном объявлении об ищущем квартиру в Москве некоем Конраде Вейдте (комизм здесь заключается в том, что в «большом мире» Конрад Вейдт (Фейдт) был знаменитым немецким киноактером, экспрессионистские фильмы с участием которого любили смотреть Илья Ильф и Юрий Карлович Олеша)[736]. Веселые имятворцы Ильф и Петров (сами носившие выдуманные фамилии-псевдонимы) используют разные коннотации / ассоциации этого имени для создания социальной и эмоциональной ауры образа бывшего русского предводителя дворянства, а затем тихого совслужащего Воробьянинова, теряющего в погоне за сокровищами одну за другой свои, как сейчас принято говорить, идентичности.
Но у этой фамилии, как мы полагаем, был реальный «прототип», никак не связанный с действием романа, но помогающий лучше понять, как работала психология имятворчества авторов «Двенадцати стульев».
На пятой странице центральной газеты «Известия» 23 июля 1926 года был опубликован следующий некролог в большой рамке:
Владимир Карлович МИХЕЛЬСОН скоропостижно скончался в ночь на 22 июля, о чем извещают родных и знакомых жена и дети. Вынос тела из квартиры покойного, Столешников, 6, 24 июля в 10 часов утра на Ваганьковское кладбище.
Согласно справочнику «Вся Москва», покойный проживал по адресу: Столешников переулок, 6, квартира № 6 и был владельцем частного магазина галантереи и трикотажа по адресу: Столешников д. 10, помещ. 6 (тел. 3-68-31)[737]. О высокой нравственности и участии В. К. Михельсона в судьбах беспризорников («друг детей») мы ничего не знаем, но в том, что он был «членом союза совторгслужащих» и ко времени встречи Остапа с Воробьяниновым человеком, более не нуждающимся в документах, можно не сомневаться. Некролог в «Известиях» мог привлечь внимание Ильфа и Петрова, черпавших вдохновение из советских газет. В Столешниковом переулке находились редакции нескольких московских газет и журналов, «вокруг которых группировались писатели И. Ильф, В. П. Катаев, М. А. Булгаков и другие»[738]. Вполне можно допустить (если немного пофантазировать), что один из соавторов романа (или оба, раз уж они воспринимаются всегда парой) регулярно проходил(и) мимо известного в Москве галантерейного магазина Владимира Карловича Михельсона[739] и мог(ли) быть свидетелем выноса его тела из дома № 6 23 июля 1926 года. Любопытно, что в том же номере «Известий» было напечатано извещение о смерти гораздо более известного деятеля и действительного «друга детей» с тяжеловесными иноязычными Ф. И. О.: «Совет содействия общественному питанию и Правление „НАРПИТ“ с глубокой скорбью извещают о смерти члена Совета Содействию общественному питанию тов. ФЕЛИКСА ЭДМУНДОВИЧА ДЗЕРЖИНСКОГО». Последний был торжественно похоронен в тот же день 22 июля.
Похороны Феликса Эдмундовича Дзержинского, комиссара ВСНХ СССР. 22 июня 1926 года. Фото: Аркадий Шайхет
Имя Михельсона вновь всплывает в романе сразу после чудесного спасения концессионеров от васюкинских мстителей. Выловленные из Волги останки «старого приятеля», пустого колумбовского стула напоминают Остапу «нашу жизнь»: «Мы тоже плывем по течению. Нас топят, мы выплываем, хотя, кажется, никого этим не радуем. Нас никто не любит, если не считать уголовного розыска, который тоже нас не любит. Никому до нас нет дела. Если бы вчера шахматным любителям удалось нас утопить, от нас остался бы только один протокол осмотра трупов» (ДС, с. 386). И тут же импровизирует текст оного: «Оба тела лежат ногами к юго-востоку, а головами к северо-западу. На теле рваные раны, нанесенные, по-видимому, каким-то тупым орудием», то есть шахматными досками (Там же). «Труп первый, — цитирует Остап воображаемое заключение патологоанатома, — принадлежит мужчине лет пятидесяти пяти, одет в рваный люстриновый пиджак, старые брюки и старые сапоги. В кармане пиджака удостоверение на имя Конрада Карловича Михельсона»[740]. (Впоследствии этот мотив срезонирует в «Золотом теленке» в эпитафии Паниковскому — человеку без паспорта.) Самому себе Бендер выдумывает, как мы помним, совершенно иную — героико-романтическую — эпитафию, в которой экзотизирует собственную фамилию: «Здесь лежит известный теплотехник и истребитель Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей, отец которого был турецко-подданным и умер, не оставив сыну своему Остапу-Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного была графиней и жила нетрудовыми доходами» (ДС, с. 386)[741].
О происхождении этого красивого имени, напоминающего экзотической полнозвучностью дважды упомянутого в «Двенадцати стульях» Хозе-Рауля-Капабланку-и-Грауперу, в свое время писал Илья Виницкий в статье «Что означает таинственная надпись на могиле Паниковского — „человек без паспорта“?»[742]. По мнению автора, «среднее» имя турецко-подданного «Берта-Мария» восходит к фельетону приятеля Ильфа и Петрова сатирика А. Рыклина «Под чужой фамилией», опубликованному в 1927 году в «Известиях». В этом фельетоне, начинавшемся словами «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Берте-Марии-Луизе», рассказывалось о несчастной жене чулочного фабриканта Берте-Марии Вайнхатен, урожденной Мейнзорген, которая, очевидно, в погоне за характерной для «золотых 20-х» модой на «неестественную худобу и плоскую грудь» довела себя до жестокой анорексии, которая чужда советским труженицам. «Возможно, — предполагает И. Виницкий, — что сын турецко-подданного демонстративно взял для своей эпитафии красивое имя этой несчастной жертвы буржуазной цивилизации, столь отличное от имен достойных и дородных советских работниц и крестьянок (никаких других Берт-Марий в советской прессе нам найти не удалось)»[743].
Говоря о предшественниках-однофамильцах (и возможных источниках) самого товарища Бендера, Виницкий, в частности, указывает, что среди проходивших по делу «Гуконовской панамы» (ГУКОН — главное управление коневодства и коннозаводства) в начале лета 1923 года («черных воронов», «хищников» и «стервятников», по определению прокурора Андрея Вышинского) был некий уполномоченный Наркомпрода Я. Бендер, давший инспектору РКИ взятку в шесть миллионов рублей за содействие в получении разрешения на покупку лошадей в Симбирской губернии. Верховный суд его оправдал. В свою очередь в «Гудке», где с 1923 года работал Илья Ильф, «тов. Бендер» был руководителем комячейки работников типографии. В той же газете во второй половине 20-х печатались сообщения некоего рабкора под именем «Бендер» (по всей видимости, это был чей-то псевдоним) и был напечатан иллюстрированный фельетон о богатырском храпе одного дежурного по станции по прозвищу «Бендер — босая пята» (31 октября 1924 года).
Упоминалась в советской прессе (правда, позднее) даже одна женщина «тов. Бендер» — активистка, председатель совета жен ИТР (инженерно-технических работников, а не исправительно-трудовых работ) и руководительница одного из кружков домохозяек. По мнению исследователя, фамилия «великого комбинатора» также ассоциировалась с популярными сенсационными изобретениями. В советских газетах 1920-х годов обсуждались и рекламировались «стрелочные фонари Бендера» и «ловушка Бендера», позволявшая за ночь поймать до десяти мышей. «Иными словами, — заключает Виницкий, — „суммарный“ семантический ореол этого имени в 20-е годы — что-то среднее» между жуликом-махинатором, советским активистом-оратором и изобретателем[744].
К наблюдениям Виницкого добавим, что в популярном романе Артура Ландсбергера «Золотая девятка» (Л., 1926; в оригинале — «Frau Dirne»), действие которого происходит в публичном доме, изображен писатель-дадаист Бендер, записывающий для книги «Les Cris des Femmes» [т. е. стенания женщин] издаваемые женщинами крики, которые порождает половая связь: «я собираю те возгласы высочайшего счастья, которые испускает женщина в момент любовной страсти, так сказать язык страсти или, вернее, даже ее лепет. <…> Так как именно в это мгновение она обнаруживает свою истинную сущность»[745]. Писатель Бендер предполагает, что иллюстрации к этой книге сделает австрийский художник-модернист Франц фон Байрос (1866–1924), известный своими стильными эротическими гравюрами и рисунками. Жаль, что последний не смог бы, ввиду собственной преждевременной кончины, создать декадентскую иллюстрацию на тему прощания «знойной женщины» Грицацуевой с неверным супругом: «— Караул!! — завопила вдова. Но Остап уже был в конце коридора. Он встал на подоконник, тяжело спрыгнул на влажную после ночного дождя землю и скрылся в блистающих физкультурных садах. На крики вдовы набрел проснувшийся сторож» (ДС, с. 302)[746].
Вернемся к фамилии Михельсон, начисто лишенной романтического ореола приписываемого своему воображаемому полному имени Остапом Бендером. Забавно, что дата несостоявшейся смерти администратора «гроссмейстера» очень близка к дате смерти реального торговца-нэпмана Владимира Карловича Михельсона — соответственно, 22 июня и 22 июля. Ничего больше о почившем мы не знаем, но похоже, что он действительно вышел «из конторы „Известий“», дав свои скучные отчество, фамилию и членство в профсоюзе одному из главных персонажей романа Ильфа и Петрова.
Не менее интересна и история двух альтернативных комических фамилий, которыми Остап дразнит своего незадачливого спутника. Пародийное (кощунственно-непристойное) Папа-Христозопуло представляет собой искаженную греческую фамилию Папахристопулос (Παπαχριστόπουλος; эту фамилию носил известный франко-греческий скульптор; в Одессе в начале XX века проживала Афина Христопуло — жена греческоподданного Христопуло Ивана; в 1920-е годы была известна сотрудница зоологической лаборатории Елена Афанасьевна Христопуло-Перепелкина, родившаяся в Балаклаве, на Лермонтовском курорте проживала Анастасия Евгеньевна Христопуло-Плоцкая). В пародийной версии этой фамилии греческое «Папа−» (означающее на самом деле «сын») едва ли не намекает на Бога-отца, а сочетание «зопуло» на любимое слово моей одесской бабушки. Любопытно, что часть этого богатого имени из «Двенадцати стульев» «Христозопуло» использовал в качестве псевдонима молодой Дмитрий Быков, переводивший в начале 1990-х американскую детективную литературу.
Что же касается фамилии Зловунóв (или, скорее, Зловýнов)[747], то она впервые была использована Евгением Петровым в юмористическом рассказе «Грехи прошлого» (1927) о двух начитавшихся американских авантюрных романов балбесах-налетчиках: «Тень Васильева сообщника Витьки Зловунова отделилась от серой стены и скользнула навстречу Василию. — Гав ду-ду, — приветствовал Витька своего патрона»[748]. Сам Витька взял себе из криминального чтива благородную фамилию Стенли, его товарищ Вася Заец назвался капитаном Реджинальдом Смитом, а свою возлюбленную Нюрку Брызжейко (имя означает часть брюшнины) окрестил прекрасной Вероникой. Последнюю друзья собирались похитить у «старого цербера-отца» и увезти на отобранные у банкира Я. М. Дантончика (хозяина трикотажного предприятия «Собственный труд») деньги на Соломоновы острова[749].
Между тем происхождение не существующей в природе фамилии Зловунов, как бы жаждущей благородной замены, практиковавшейся в 1920–1930-е годы[750], восходит к весьма неожиданному источнику — на этот раз литературному. В воспоминаниях детского писателя Николая Огнева (М. Г. Розанова; в 1920-е годы сотрудника «Гудка») «Из жизни поэта», вышедших в посвященном Эдуарду Багрицкому альманахе 1936 года под редакцией Владимира Нарбута (сразу после ареста редактора запрещенном и изъятом из продажи и библиотек властями) рассказывается об экзотических украинизмах, использованных Багрицким в раннем варианте поэмы о махновщине «Дума про Опанаса», опубликованной в «Комсомольской правде» летом 1926 года (27 июня — 1–3 главы, 4 июля — 4–8 главы и эпилог). Огневу не понравились три «темных» слова в этой поэме — «джурбаи», «гривун» и «зловуны». «Если еще „гривун“ понятен, хоть и бесцелен, — говорил он своему другу, — то „зловуна“ не поймет никто. А напоминает он — по созвучию — зловоние». Огнев цитирует следующие стихи:
<…> Джурбаев седая стая,
Воздух джурбаиный…
и
<…> Что пихнут тебя у штаба
Зловуны прикладом…
«— Я их выдумал, эти слова, — ответил Багрицкий с улыбкой. — Они мне нравятся»[751].
Добавим, что «зловуны» упоминались Багрицким также в вариантах восьмой главки поэмы (обратите внимание на фонетическую интеграцию этого неологизма в последних двух строках):
Пять их вышло в синий вечер
Расстрелу навстречу.
Пять смертей в обойме сжато,
По смерти на брата…
Зловуны на карауле
Сарай распахнули[752].
Под влиянием критики Огнева или по каким-то другим другим причинам, «джурбаи» и «зловуны» «дальше первого печатного текста в „Комсомольской правде“ не пошли». Джурбаи были заменены тополями:
Тополей седая стая,
Воздух тополиный.
Украина, мать родная,
Песня-Украина!..[753]
А вместо «зловунов» появился красный часовой-палач:
Опанасе, не гадал ты
В ковыле раздольном,
Что поедешь через Балту
Трактом малахольным;
Что тебе вдогонку бабы
Затоскуют взглядом;
Что пихнет тебя у штаба
Часовой прикладом…[754]
Но «гривун» Опанаса остался:
Над конем играет шашка
Проливною силой,
Сбита красная фуражка
На бритый затылок.
В лад подрагивают плечи
От конского пляса…
Вырывается навстречу
Гривун Опанаса.
— Налетай, конек мой дикий,
Копытами двигай,
Саблей, пулей или пикой
Добудем комбрига!.. —
Налетели и столкнулись,
Сдвинулись конями,
Сабли враз перехлестнулись
Кривыми ручьями…[755]
Надо сразу сказать, что как минимум два из трех «экзотизмов» Багрицкого — реальные слова. Отдаленно напоминающие «оджувбеев» из «Песни о Гайавате», некогда вдохновивших русских футуристов, джурбаи — это степные жаворонки, любимая птица поэта, по свидетельству Константина Паустовского («На берегах пели любимые Багрицким джурбаи»). Приведем пример из другого стихотворения поэта:
Стояли горы в башлыках
Из голубого льда,
В долинах пели джурбаи,
И пенилась вода[756].
Существует и слово «гривун», только относится оно (что забавно!) не к коню, как у Багрицкого, а к… голубю с белой окраской и цветным пятном на шее (такую метаморфозу парнокопытного не простили бы графу Хвостову). Багрицкий — этот Папагено советской поэзии, любивший и воспевавший птиц, в том числе и голубей[757], — не мог этого не знать. Скорее всего, он сознательно сдвинул значение этого термина, превратив последний в характеристику летучего коня Опанаса — так сказать, пегасировал лошадку.
Что же представляют собой в таком экспериментальном контексте «зловуны»?[758] На первый взгляд, кажется, что они принадлежат не столько к разряду «говорящих» составных имен, вроде «Зломора» из старинной баллады Г. П. Каменева, сколько к заумным созданиям, вроде «злопастных брандашмыгов» из известного перевода стихотворения Льюиса Кэрролла, «хобиасов» Валерия Каррика или, если хотите, «радого Славуна, родуна Славян» из «Боевой песни» Хлебникова[759] и «злюстр» Крученых, которыми последний так гордился[760].
Но это только кажется. В поэме про Опанаса «зловунами» зовутся красноармейцы-караульные, ведущие махновца на расстрел. В опубликованной М. А. Грачевым рукописи П. П. Ильина «Исследование жаргона преступников»[761], относящейся к 1912 году, имеется «южно-русское» слово «зловун» со значением «солдат»[762]. То есть, по всей видимости, Багрицкий пошутил в разговоре с Огневым. Зловунов он не выдумал, а творчески использовал известное ему жаргонное словечко, характерное для южного бандитского лексикона и обозначающее солдата (с соответствующей экспрессивной краской). Примечательно, что в словаре арго Грачева за этим словом (со ссылкой на Ильина) следует слово «ЗЛЫДЕНЬ», обозначающее на криминальном жаргоне милиционера («Этих ребят блатные величали несколько иначе: бутыр, кирпич, злыдень, мусор, краснопер, лягаш… [Ю. Гайдук. Операция „Опричник“)»[763]. Очень жаль, что поэт впоследствии заменил свой художественно сильный и богатый ассоциациями мнимый неологизм на нейтральное «часовой» (могла бы целая традиция выйти: «Эй, вратарь, готовься к бою, — / Зловуном ты поставлен у ворот!»; «У кремлевской стены тихо ели стоят, / Зловуны там проходят на пост»).
Полагаем, что именно из ранней редакции «Думы про Опанаса» (или из собственного опыта работника угрозыска в Одессе в начале 1920-х годов) Евгений Петров и позаимствовал жаргонного зловуна, превратив его в смешную фамилию[764], которую в «Двенадцати стульях» молодой Остап издевательски предлагает своему старому компаньону. Только теперь смысловый акцент комически сместился с социально-этнографического (солдат-часовой), на, так сказать, социально-эстетический (зд.: обонятельный): бывший Воробьянинов как «старый зловун». Шутка Бендера замечательна еще и тем, что в свое время Киса учился в старгородской гимназии с мальчиком по фамилии Пыхтеев-Какуев[765]. Символично, что именно этого умевшего двигать ушами гимназиста Воробьянинов, полный «отчаяния и злобы», неожиданно вспомнит в комнате студента Иванопуло перед тем, как вонзить бритву в горло Бендера.
В каком-то смысле этот кровавый финал является местью ономастики и представляет «Двенадцать стульев», говоря современным языком, романом о политически-аранжированном буллинге, последовательно лишающем слабого и ничтожного героя чувства собственной значимости. Более того, постоянно навязывая бывшему предводителю дворянства и бывшему советскому управляющему столом регистрации смертей и браков чуждые или обидные для него имена и социальные роли («предводитель команчей», «фельдмаршал», странствующий «концессионер», «гигант мысли», «отец русской демократии», приближенный к императору, мнимый мальчик-ассистент мнимого художника, администратор «гроссмейстера», нищий, собирающий деньги на провале, секретарь или камердинер Остапа после обретения тещиного сокровища), Бендер по сути дела имитирует и пародирует советскую политику методического сокращения социальных прав, «переформатирования» и расчеловечивания оставшихся в стране представителей «эксплуататорских классов». Убийство Бендера в таком случае может быть понято не только как желание униженного и оскорбленного представителя бывших наказать мучителя и конкурента, но и как попытка возвращения всей (а не обещанных трех процентов) наследственной (именной) собственности и, соответственно, дореволюционной идентичности, — попытка, разумеется, обреченная на неудачу. Ирония этого финального акта заключается в том, что убивает Воробьянинов своего насмешника Бендера, надев на голову фирменную адмиральскую фуражку последнего, самозванчески отождествляя себя с «командующим парадом». После крушения последней надежды он немедленно сходит с ума (присоединившись таким образом к еще одному бывшему — отцу Федору[766]) и издает жуткий прощальный крик:
И он закричал. Крик его, бешеный, страстный и дикий, — крик простреленной навылет волчицы, — вылетел на середину площади, мотнулся под мост и, отталкиваемый отовсюду звуками просыпающегося большого города, стал глохнуть и в минуту зачах (ДС, с. 443).
Почему-то эта фонетическая партия ассоциируется у меня с отчаянным криком гоголевского Акакия Акакиевича — тем, который, казалось, и не думал долетать до концов площади.
Надо полагать, что новый пациент сумасшедшего дома был зарегистрирован по имевшемуся при нем документу на имя Конрада Карловича Михельсона, зловонное тело «прототипа» которого вынесли из дома № 6 по Столешникову переулку 23 июля 1926 года…
«Действительно, — пишет мне друг и коллега О. Л., — Бендер как бы пародирует и имитирует революцию, лишившую людей их привычных ролей. Он и сам все время меняет роли, но ему в кайф, а вот его спутникам и в „Двенадцати стульях“, и в „Золотом теленке“ тяжело приходится». Конечно, Воробьянинов, в изображении соавторов романа, персонаж малопривлекательный, но мне его жалко и в чем-то я его понимаю. Сколько раз надо мною смеялись одноклассники, закрашивая в школьном журнале первую букву моей фамилии! Сколько раз я просил моего автора дать мне жить самостоятельно, без всех этих марионеточных веревочек! Увы, никому до меня нет дела. Матушка! пожалей о своем больном дитятке!..
А фамилия сотрудника финансового отдела и махинатора бухгалтера БЕРЛАГА из «Золотого теленка» (того, что прятался от чистки в дурдоме) — полная анаграмма слова АЛГЕБРА. Типа «математик» Цыфиркин у Фонвизина! И даже более того: не является ли сама фамилия БЕНДЕР избыточной анаграммой популярного ныне слова РЕБРЕНД (перемена названия в целях маркетинга)? С ума сойти…