К книге
Сделаны из виныСтраница 5
16%
Страница 5
5

— А кто не был царским офицером? — рявкает дед. Потом невозмутимо продолжает: — Ты знаешь, куда меня послали? Пограничником, девятнадцать месяцев на греческой границе. Там не так, как в казарме. Не как в ресторане, где тебе бабы еду подают! — Он смотрит на меня, в его водянистого цвета глазах плавает разочарование. Я не впечатлена и ни о чем не спрашиваю. Он машет рукой: — Ты молодая еще, тебе трудно это понять, мне кажется… Армия — вот где учатся дисциплине, учатся делать не то, что хочется, а то, что тебе говорят!

На мгновение он теряется в прошлом, а я — в своих мыслях.

— Я мог бы майором стать… — Пятая стопка. — Если бы остался в артиллерийском училище, в сорок пять лет стал бы, но теперь мне уж восемьдесят… Во сколько лет я бы тогда вышел на пенсию? Но не все же бывает, как хочется… Самые бездельники оказались те, кто из Западной Фракии. Был у нас один такой, Георгий Стаматов, партизан, тот еще дармоед. Пришел в школу — читать не хочет. А у учительницы французского муж был адвокатом в царское время. Богатый, ну и конфисковали у него все. А она такая славная, сама доброта! В гимназиях тогда печки топили углем… Так вот, Стаматов заехал по печке ногой, труба покосилась, все в дыму — учительница не может вести урок. Через несколько лет… встречаю его на заправке. Четыре звезды! Капитан! Ну, как так, скажи мне? Теперь мне кажется, что они нарочно это делали, запугивали ее из-за мужа… Когда я увидел его с погонами, у меня все внутри сжалось… Думал раньше: вот бы до полковника дослужиться! Но я-то не был подонком! Но в этой стране, чтобы звание получить, надо быть подонком.

— Да какой из тебя полковник, у тебя жена-фашистка! — натужно смеется бабушка.

— Фашистка… — Он показывает на нее, как будто знакомит меня с ней. — Отец и дядя ее — фашисты! Какие они фашисты, какие фашисты, ты мне скажи… Обычные бухгалтеры! Отец ее был офицер запаса, даже записался в колхоз, только вот не работал… И писали, писали про него — этому нельзя! И детям его нельзя! И их детям тоже… А другому кому, пусть он дурак последний, — этому можно! Этого назначим!

Он пьян. Я еще чувствую вкус детского страха, который мешает мне говорить, формулировать мысли, встать из-за стола.

— Интересный народ! — обращается он ко мне, как будто я ему о чем-то напомнила. — Вот Америка… Есть один учитель химии, весь из себя, с высшим образованием, но ярый коммунист, и отец его, и его мать тоже. Так теперь их внуки оба в Америке! А он парторг на ферме в Момин Броде! Я-то ему говорил: «Слышь, комбикорм-то привозят, но воруют сколько! Ты чего не следишь?» А он повернулся ко мне, ухмыльнулся: «Я знаю, за чем следить, ты лучше за собой последи!» А теперь, представляешь, обе его дочери там, и сам он там, в Америке! Какого хрена он там забыл? Он же коммунист, его отец все это строил. Болгарин может триста партий сменить! Все хотят только командовать! — Огромная дедушкина рука обрушивается на стол, приборы дружно гремят. — Что тебе фашисты, что коммунисты! Каждый хочет взять палку, и чтобы ты работал, а он бы над тобой стоял! Во всем мире так. Но эти, американцы, англичане… они народа сколько поубивали, негров, да и испанцы тоже! Но у них есть закон! Полиция есть! Армия!

Он заглядывает в кувшин: на дне осталось чуть-чуть вина. После недолгой внутренней борьбы наливает его в ту же стопку, из которой пил ракию. Постепенно его слова начинают спутываться, спотыкаться о язык, голова медленно опускается на грудь.

Смотрю на бабушку — она делает мне знак спасаться: сейчас или никогда. Тихонько выхожу из-за стола: дед все равно глухой, не услышит, даже если кричать; она идет за мной. Пока готовлюсь ко сну, она, как всегда, рассказывает мне свои истории — будто в первый раз. Интересно, она правда забывает или так гравирует свой завет у меня в памяти? На пестрых обоях ее тень. Она говорила мне, что всю жизнь ждала хороших обоев — всегда ей попадались некрасивые, тоскливые, точно для склепа.

В детстве я представляла себе коммунистов большими монстрами с острыми зубами и щупальцами. У них двадцать ушей, которые все слышат, и девять мозгов — как у осьминогов, у которых несколько сердец, — чтобы все помнить и знать. Я боялась их, потом стала по-детски их ненавидеть, как только родитель может научить ненавидеть то, чего ты не понимаешь. Послезавтра, когда сяду в самолет в Америку, буду ли я одна, или со мной рассядутся все — бабушка и дедушка, их родители — фашисты и кулаки, бабушка моей бабушки, которая умерла, когда сгорели церкви…

Я подхожу к стойке, кладу тяжелый чемодан на ленту и по привычке смотрю на цифры весов, которые должны сказать мне, что все в порядке. Сначала цифры растут медленно, потом сильнее — 10, 15, 20, я превышаю допустимый 21 килограмм, потом 30, 75, 100, 187, 200, 260, 400… Сотрудница аэропорта смотрит на меня удивленно, я паникую. Говорю, не знаю, что происходит, может, весы сломались; она меня не слышит, весы сходят с ума: 2000, 3000, 5000…

Придется открыть багаж, произносит она ледяным тоном.

Конечно, мне нечего скрывать, правда не понимаю, мямлю я, пока она ловко находит бегунки молний на розовом чемодане. Открывает его на себя и скрывается в его зияющей пасти. Через секунду вытаскивает оттуда дедушку, который идет осматривать аэропорт и матерится. Затем выходит бабушка, она держит за руки всех двоюродных братьев и сестер, дядей и теток, которых я знаю только по ее рассказам; потом сотрудница аэропорта достает моего дядю, который говорит мне единственное, что я от него помню: Ты, Янка, знаешь, что дети не люди? Пока им пятнадцать не стукнет, они не люди… Его голос отражается эхом в аэропорту, другие пассажиры оборачиваются и неодобрительно глядят на меня. Внезапно вокруг собираются сотни, тысячи людей, все из чемодана, а я уменьшаюсь, смотрю на свое отражение в стекле стойки и вижу, что мне не больше десяти лет.

Мы не можем отпустить вас в Америку, произносит девушка из-за стойки. Вам придется остаться. Вы слишком маленькая. У вас есть родители или опекун? Идите домой.

А я слышу свой детский голос, он убеждает ее, что так нельзя, что мне этот багаж даже не нужен, я куплю себе одежду и все, что надо.

Вы не можете никуда ехать, потому что вы не человек, отрезает она, а я отвечаю, что не могу им не быть, мне ведь даже дали визу, я была на собеседовании в американском посольстве, давайте паспорт покажу. Я начинаю искать паспорт, но не нахожу, его нет в кармане куртки; наверное, в сумке, но сумка пропала. Вдруг понимаю, что стою совершенно голая, из чемодана уже вышли все, таращатся на меня и стыдят перед другими пассажирами. Девушка повторяет, что мне нельзя никуда ехать, а я кричу ей в ответ, что я человек и у меня есть виза.

Тут я вздрагиваю и просыпаюсь. Бабушка, увлекшись плетением своих историй, даже не заметила, что я задремала.

ночь

Одну историю она рассказывала чаще других: что в своей жизни она любила только одного мужчину. И этот мужчина не мой дедушка.

Его имя всплывает где-то между рассказами об аде после 44-го и аде после свадьбы.

Собрали скот для колхоза и оставили в загоне посреди поля, в холоде и без еды. Животные ревели и кричали дни напролет, все село слушало, и каждый ждал, что кто-нибудь первым не выдержит. Самые смелые убивали скот до передачи. Ее отец не смог так поступить.

Подожгли церковь. Моя прапрабабушка — набожная деревенская женщина с четырьмя классами образования — смотрела на пожар и плакала, повторяла, что святое место нельзя разрушать. Им удалось спасти три иконы, они их завернули в белые расшитые полотенца — раньше в такие клали еду и деньги на праздники. Прапрабабушка слегла. Лежала и только прижимала к груди завернутые в полотенца иконы, не отпускала их. Ее простыни посерели, она совсем перестала узнавать близких, разум ее уже покинул, только тело запаздывало. Она называла иконы именами внуков. Их похоронили вместе с ней. Хорошо, что она не дожила до того, как ее последнего живого внука увезли в концлагерь в Белене.

Недавно бабушка в очередной раз рассказывала мне о том, другом. Здесь, на пляже, как сейчас. Было ветрено, люди запускали воздушных змеев. Собралось много бабушек и дедушек с внуками. И обычно говорила она. Я не могу передать ей этот мир, он так чужд ей, слишком настоящий, слишком здесь и сейчас. Мы же встречаемся только в прошлом.

5.

— Болгария? Это где-то в России? — улыбается обгоревшее на солнце лицо.

Как можно ходить в ресторан в шлепанцах? Заведение воплощает американскую идею об элегантности. Вершина ее — портрет королевы Виктории, под носом которой маркером нарисованы усы; официанты рисуют — менеджер Дэн стирает. Интерьер в темно-розовых и зеленых тонах; такие цвета можно увидеть, например, в желудке у коровы. Однако среди местных жителей и туристов место считается престижным, а викторианская обстановка свидетельствует, что мы в fine dining establishment — заведении высокого класса. Богатые люди из близлежащих штатов бронируют здесь номера с видом на океан — ресторан при отеле, — чтобы умереть под наблюдением врача. Последней была женщина пятидесяти шести лет; ее доставили в номер на специально арендованном механическом кране, потому что она не влезла в лифт. Я впервые вижу людей, умирающих от изобилия.

— Нет, — отвечаю я с пустой улыбкой, уже освоенной в совершенстве. — Это рядом с Турцией. Бывшая коммунистическая страна.

Коммунизм — гарантированная экзотика в Америке.

— А, с Турцией? Значит, это в Африке!

Я раньше думала, что такие люди встречаются только в телевизоре. Я еле сдерживаюсь, чтобы не оглянуться в поисках скрытой камеры.

— Нет, сэр, но вы угадали полушарие. Турция находится в Азии, на границе с Европой. Болгария находится на краю Европы, через нее проходил железный занавес.

— Как интересно! — вмешивается его жена. Возможно, они думают, что железный занавес — это правда штора из железа? — Мы с Джорджем на днях встретили девочку в магазине футболок… откуда она была? — Пока она вспоминает, подходит разносчик и наливает им воду со льдом. Ребята на этой работе редко говорят по-английски, да им и не надо: их задача просто ставить тарелки и наливать воду. Иногда я им завидую.

— Спасибо, мой хороший, — продолжает она. — Из Молдовы? Или из Словении? А может быть, из Словакии?

— Откуда-то оттуда. На курорте много ваших.

— Да, сэр, это летняя программа. Мы работаем летом, потом путешествуем по Америке, а затем возвращаемся домой. Культурный обмен.

Гораздо неприятнее было бы рассказывать об уборке туалетов или мытье посуды в Америке… Я использую официальное название. Их глаза загораются.

— Могу только пожелать вам, юная леди, приятно провести время в самой прекрасной стране в мире! — Он подмигивает мне. — Мне и самому стоит больше путешествовать, честно говоря. Так много еще интересных мест!

— Да, да. Нам повезло, ведь у нас в стране всегда есть куда съездить. Вам, наверное, и платят лучше… — В ее глазах читается высокомерное сочувствие дурака. Я невольно вспоминаю о гетто, через которое проезжаю на велике каждое утро; о разноцветных детишках, которые, как воробьи, облепляют веранды домов.

— Да. Что ж, позовите меня, если вам что-нибудь понадобится! Приятного отдыха!

Они всегда спрашивают, откуда мы. Кто-то даже и не слышал о таком месте, а кто-то был в Восточной Европе по работе много лет назад и пробовал самые лучшие помидоры и брынзу; и все было так дешево, что они не могли поверить своим глазам; люди там бедные, но гостеприимные, и природа просто дух захватывает, хотя везде ужасно грязно. Постепенно я начинаю разбираться, кто наши клиенты. Делавэр — это плоская мозаика из пляжей и птицефабрик, низкие налоги привлекают в основном пенсионеров и всевозможные легальные и не очень легальные бизнесы. Богатые собираются либо в клубе немного дальше от океана, либо в викторианском отеле семьи Зербл. Мистер Зербл часто приходит в ресторан, поглощает пино-гри, не платя ни цента, рассказывает персоналу, как его родители и другие настоящие американцы сделали возможной нашу американскую мечту.

Кроме Джорджа и его жены, в ресторане никого нет. Между общим залом и баром есть небольшой коридор, в котором стоит рояль. Как во всяком маленьком городке, здесь всех по одному: один фотограф, один музыкант, один художник, и все неизбежно знаменитости. По будням каждый вечер на рояле играет местная звезда Джон, и мастерство его исполнения ухудшается по мере того, как на крышке инструмента появляются новые стаканы виски. После четвертого Дэн обычно объявляет, что концерт окончен и живой музыки больше не будет. Когда на улице жарко, Джон играет на террасе возле ресторана — спорное решение с точки зрения привлечения клиентов.

Официанты Ласло и Тим — единственный американец здесь, не считая бармена Кена, — складывают салфетки на одном из столиков на верхнем уровне ресторана; всего уровней три. Разносчики воды и посуды собрались у шкафа на второй террасе: там они протирают приборы и убирают их в ящики. Отчетливый звон отмеряет время. Я подготовилась — цветы в вазах свежие, свечи зажжены, список бронирования на вечер обновлен. Радиотелефон у меня в заднем кармане — на случай, если кто-то позвонит из номера. Теперь я лучше разбираюсь в меню, мне уже не так трудно понимать людей по телефону и о еде стало известно больше. Всю свою жизнь я использовала всего пять специй: соль, перец, чабер, паприку и мяту — и употребляла в пищу четыре продукта — тесто, рис, картошку и мясо. Теперь же вдруг столько новых запахов, названий, комбинаций, я никогда раньше не слыхала о таких продуктах. Свой новый словарь формирую через вкусы, а не через родной язык: аромат, цвет, текстура — новое слово.

Я лениво иду на негромкие голоса в баре. Телевизор работает всегда — без звука, если клиентов много, — как будто все боятся упустить что-то важное, остаться в стороне от коллективной ярости или радости. Кен протирает бокалы за барной стойкой и смотрит на экран.

Предыдущая главаГлава 5 из 32Следующая глава