К книге
Сделаны из виныСтраница 4
13%
Страница 4
4

— Где ты живешь? — продолжает Сильвия.

Она не отстанет, пока не выведает все, так что я послушно отвечаю.

— Это организовано? Или?..

— Это дом Тони, — уточняет Эмиль.

— Ах, Тони. Ну, и как тебе у Тони?

— Как везде, наверное, — пожимаю плечами я, — далековато, но ничего.

Тони — своего рода легенда. Вместо того чтобы делать грязную работу — никто не говорит это вслух, но здесь мы делаем грязную работу, — он сумел окончить местный университет и теперь работает программистом в одном из крупных городов штата. Каждую пятницу Тони приезжает на машине с горой пива и чипсов, чтобы выпить и покурить травку с жильцами, а в конце концов засыпает на облезлом диване в гостиной, где я всегда и нахожу его по утрам. Иногда с ним приезжает и его девушка Крисси, худенькая и красивая, на которую он всегда за что-то злится. Тогда вечер заканчивается тем, что все неловко друг за другом выходят из-за стола, пока он кричит на нее, а она смотрит себе под ноги. Тони меня пугает и отталкивает, я чувствую, что он на всю жизнь застрял в вечной студенческой бригаде — программе обмена.

— Слушай, а это рядом с вами вчера произошла авария? — вспоминаем Данчо. Все навострили уши.

— Да.

— С девчонкой из Молдовы?

— Ах да, да, мне Нели сказала, — Сильвия снова взяла ситуацию под контроль. — Они вместе работали в магазине. Хотя она и не была с ней знакома, все в шоке. Говорят, симпатичная.

Было бы лучше, если бы она оказалась страшной? Я молчу.

— Говорят, какая-то девушка все видела, полиция приезжала в… А! Так это ты, что ли? Ты же там работаешь! И живешь там…

Секунду я раздумываю, не соврать ли, что это не я, но потом представляю, как меня полчаса расспрашивают, кто это.

— Да.

— Ёлки… И как? Ты в норме? Видела что-нибудь? — В руках Данчо шипит новая банка пива.

— Да разве можно такое спрашивать, а… — Сильвия хлопает его по плечу. — Извини, он у нас немного того, диковатый…

— Ничего страшного. Я ничего не видела. Я приехала позже.

— Ужас какой. Каждый год одно и то же… Вот почему я говорю своим студентам, что наш дом в стороне от шоссе, так что у нас безопаснее.

Она оглядывает меня с ног до головы.

— А ты… у меня сейчас много народа, но… когда-нибудь, если что-то освободится, можешь переехать сюда, если захочешь. Я, знаешь ли, разбираюсь в людях…

У Тони нас восемь человек. Сколько же их здесь набилось?

— …и люблю тихих и аккуратных. Хотя повеселиться мы тоже не прочь. Вот видишь, собираемся здесь, все свои…

— А вы здесь как оказались? — Маневрировать в беседе трудно, надо перекричать Слави Трифонова из телевизора и опередить следующий вопрос Сильвии. Эмиль смеется.

— Что? Я что-то не то сказала? Извините, если… — отступаю я.

— Да нет, нет, нормально все, — ухмыляется он.

— Мы уборкой занимаемся, у нас клининговая фирма, мы владельцы. С Данчо, — гордо говорит Сильвия.

Данчо ее перебивает:

— Эмиль смеется над нами каждый раз, когда нас спрашивают, а дело в том, что у нас такая история… — Сильвия бросает на него косой взгляд. — Чего? Чего ты хочешь?

Он отхлебывает пива, затем указывает на Эмиля.

— Мы с ним друзья со школы, выпустились в Карнобате в две тысячи втором году. Сильвия тоже, там и познакомились, встречались со старших классов. — Сильвия приторно мне улыбается. — А потом он выиграл грин-карту и переехал сюда. Мы приехали летом по программе обмена, затем следующим летом… и в конце концов решили остаться. Как и все.

— Мы с Эмилем женаты, — говорит Сильвия и показывает выцветшую фотографию на холодильнике. Они обнимают друг друга и смеются, она в белом платье.

Мне кажется, я неправильно поняла. Открываю рот спросить, но Эмиль меня опережает:

— Эта фотография должна быть здесь. На виду, если придут проверять. Понимаешь? Ты понимаешь, в чем дело? — он смотрит на меня в упор. Очевидно, что я не понимаю. — Нам известно, кто с кем, поэтому для нас это не проблема, и друг от друга мы ничего не скрываем. Мы ребята честные. Если жениться и прожить здесь пять лет, потом можно развестись, и тогда у тебя останется гражданство. А с ними все будет в порядке. Это все, конечно, возможно потому, что Данчо — мой лучший друг, мы с детства друг друга знаем. На ком попало я бы не стал жениться.

— Купи одну, получишь трех бесплатно! — улыбается Данчо.

— А так браки здесь десять тысяч стоят. — Крис пристально смотрит на меня.

— Да ладно тебе, придурок! — говорит Данчо. — Тебе самому придется платить, чтобы за тебя замуж вышли, если до этого дойдет. Если найдется такая дурочка…

— Не слушай его, Крис, — успокаивает его Сильвия. — А ты — скажешь тоже, гадости какие! Ух, обожаю эту песню! — Она спешит в центр гостиной, подняв руки и прищелкивая пальцами.

— Само собой, если у нас что-то освободится, можешь переехать сюда. У нас около двадцати студентов, по четверо-пятеро в комнате, зато недалеко от города. Не знаю, получится ли, но вдруг… В маленькой комнате спят двое, в большой шестеро, в другой спальне еще трое… Если хочешь, можешь брать у нас заказы на уборку. Десять долларов чистыми, никаких контрактов и налогов, ничего. Вместо того чтобы пахать на тупых американцев, можешь работать за хорошие деньги. Не делать для них самую хреновую работу за гроши.

— Ну уж и за гроши, — перебивает его Эмиль.

— Да, я не намерен делать для них дерьмовую работу… Предпочитаю работать на себя. Не пахать на них, не быть их негром.

— Что с того, что ты не будешь пахать? Найдется десяток других, кто будет и при этом — бонус! — даже рта не откроет. Или придут латиносы и сделают то же самое втрое быстрее и вдвое дешевле. Вот почему повсюду полно всяких Мигелей, Анхело и Хосе. Из-за таких, как ты.

— Да ну их на хрен! Я что, из какого-то богом забытого тропического болота с комарами? Пусть хоть за пять центов работают, если хотят. Я же их видел, нанимал, они один сортир не могут вымыть по-человечески. В итоге все равно приходится отправлять кого-то из наших, наши все равно моют лучше всех…

Я киваю на прощание и оставляю их. Пока разглядываю дом, слышу отрывки продолжающихся споров. Все выглядят счастливыми. Ярко накрашенные лица, залитые лаком локоны, чуть больше блеска и страз выдают, из каких все мест. Есть что-то странное в самом доме, во всех этих людях, которые перевезли восточноевропейскую и балканскую жизнь в чужое пространство. Вдруг я понимаю, откуда у меня весь вечер легкое дежавю: мне кажется, будто это вечеринка в школе. Кроткое жужжание голосов переходит в угрожающий шум. С облегчением выхожу на пустую веранду.

Я заметила, что все здесь настаивают на своих родных именах. Стэн был навязан Станиславу Алиной, и теперь бедняга каждый раз уточняет — меня зовут не Стэн, а Станислав. Кому какое дело? У меня два имени — Яна и Jane. Я чувствую, как они отдаляются друг от друга, будто хорошие друзья, которые со временем перестают общаться.

Ту девушку никто не упоминает по имени. Ее называют Сбитой, Погибшей. Есть ли здесь ее друзья? Говорит ли кто-то о ней как о человеке, у которого есть имя, или она переформатировалась, превратилась в сплетню? Холодный бриз с океана свистит в горлышке моей бутылки. В траве поют сверчки. Ветер обнимает меня и навевает убийственную ностальгию по каждому голосу, запаху и прикосновению, которые когда-либо были в моей жизни, но ушли навсегда; ностальгию по прошлой жизни, что каждую секунду утекает, как песок сквозь пальцы.

ночь

В детстве я часто смотрела, как бабушка пересаживала цветы. О таких людях говорят: легкая рука. Она сначала выращивала их в баночках из-под йогурта, поэтому дома мы складывали целые башни из этих баночек, а потом отвозили их в деревню.

Бабушка брала молодое растение за стебелек и аккуратно его трясла, чтобы земля тоже отстала от стенок. Затем наклоняла баночку и ловко вынимала стебелек, на конце которого держался ком земли, повторявший форму баночки. Стряхивала старую землю — из черно-коричневой массы выглядывали корешки — и бережно сажала растение в заранее вырытую ямку на грядке или в горшок побольше.

Корни одних растений были более крепкими, других — совсем хилыми, как волоски. Бабушка никогда не сдавалась, если дело касалось растений: совсем засохшие преображались после пересадки или переезда в другой конец участка, другие чахли неделю-две, а потом привыкали и снова начинали расти. Бывало, хоть и редко, какой-нибудь цветок погибал, и бабушка говорила с досадой, что иногда они не привыкают к новой почве, что бы ты с ними ни делала.

Первые несколько дней, недель, месяцев на новом месте — это пересадка. Банальное: спросить на улице, который час или где находится нужное место, случайно заговорить с кем-то, разобраться, что написано в квитанции за электричество, встретить знакомого на рынке, запомнить, что можно купить в магазине по соседству, слушать новости по радио в автобусе — все это почва, хотя ты этого не замечаешь. Ты без корней бродишь по улицам, заглядываешь в окна домов, и тебе странно думать, как эти люди могли жить здесь всю жизнь, с соседями, которые тоже здешние, знать названия местных школ и наизусть помнить дорогу на свою многолетнюю работу. И новости здесь другие, и реклама, даже мусор выбрасывают по-другому. Чужое сильнее всего ощущается в якобы знакомом — в супермаркетах, больницах, учреждениях.

В Америке я впервые понимаю, что другой язык может быть не только окном в мир, как говорила бабушка, но и тюрьмой. Я знакомлюсь с уборщицами и прачками, а они на самом деле учительницы или медсестры, парализованные чужим языком. Они едва говорят на нем, с сильным акцентом. В кругу своих громко смеются, стреляют глазами с длинными темными ресницами и кокетливо вскидывают головы, чтобы показать глубокое декольте; перед американцами же сжимаются, лепечут тоненьким голоском и смотрят под ноги. То же самое происходит с мужчинами. Они с едким превосходством смотрят на все чужое, пока горечь невежества собирается у них во рту и в конце концов оказывается смачным плевком на асфальте.

Будь я растением, корни у меня были бы тоненькими, как шелковые ниточки. Я думала, это из-за почвы — оскудевшей, бедной. И мне просто нужна пересадка. Но чем старше становлюсь, тем больше тревожусь, что дело не в месте.

Яна

В последний раз я встречаюсь с бабушкой и дедушкой незадолго до отъезда: собираюсь оставить им кошку. Грустно, что мне надо сбежать от людей, чтобы их полюбить.

Мне так и не разрешили повзрослеть. Или это я сама себе не разрешила. Когда переступаю порог их дома, годы тают, мне снова девять лет, на дворе всегда лето, день растягивается до бесконечности — как в то время, когда дедушка запирал меня дома, пока они возились с банками на садовом участке, потому что я могу удрать женихаться с мальчишками, а он не хочет растить гулящую девку. Я смотрела с балкона, как под окнами дома собираются дети; мы кричали друг другу всякую ерунду, договаривались, что я выйду. Я всегда назначала им самый ранний возможный час, надеясь, что свобода наступит к половине пятого или шести вечера. Бабушка с дедушкой никогда не возвращались вовремя, всегда задерживались. Я выходила только в девять, иногда в десять часов, когда игры уже были в самом разгаре, и новый участник служил помехой, приходилось прерываться для скучных уточнений, в какую команду мне идти и начинать ли игру заново. В конце концов я перестала выходить. Но до сих пор помню эти самые мучительные три-четыре часа, когда солнце тает на горизонте, город издает прохладный вздох облегчения, а люди собираются на лавочках и в беседках.

Квартира не изменилась с моего детства, с маминого детства. Я чувствую знакомую духоту, заставляю себя улыбнуться, обнять дедушку, оставить сумки в спальне.

— Он вообще не хочет, чтобы ты ехала в Америку, — говорит бабушка. — Боится, что самолет упадет.

Стол ломится от блюд. Еда и вещи заполняют дыру на месте, где должна быть человечность. Я ем и молчу. У меня выработалась привычка не слушать, что они говорят. После третьей стопки ракии дедушка оплакивает судьбу моего дяди. После пятой — свою судьбу. Во всем виноваты коммунисты.

— Он мог стать военным, а теперь они не могут набрать солдат, никто не хочет служить в армии, туда их через колено. Чертов полицейский получает больше денег, чем военный. А полицейский сидит при жене, при ее голой заднице! Вы ничего не знаете, вы не служили…

Моя бабушка стыдилась его всю жизнь. По крайней мере, я так думала. В детстве мне казалось, что она заставляет себя смеяться над его словами. Теперь я в этом не уверена.

— Ты говоришь ерунду. Я двадцать лет бегала между лечебницей и казармой по работе… Знаю, какими они были тогда… А теперь начинают говорить, посмотрите, как все было раньше… Вот как оно было: пришел к нам на свиноферму парторгом офицер, коммунист. Вдруг одна наша сотрудница вышла, смотрю — подхватила офицера и увела его. Что случилось? Он не мог смотреть на кровь. Поплохело ему, голова закружилась. Посадили его на лавку, а я говорю: «Вот тебе и защитник Болгарии! В обмороки падаешь? Как же ты в бой за собой поведешь?»

— Мужик, мужик, мужик… — Дедушкин кулак продолжает стучать по столу.

На моей памяти они всегда говорили так — два отдельных рассказа, параллельно, только не друг с другом. Две версии одной и той же жизни.

— Я-то был в военном училище в Шумене, нас четверых туда отправили. — Дедушка наливает четвертую стопку, бабушка обгладывает куриную косточку. — И приходит взводный: «Спасов, завтра распределяют тебя, приходи за формой». Но сначала зарядка. Ты не знаешь, каково это — быть военным, какие там физзарядки — диву даешься. И я испугался, думаю: «А не пошел бы ты…» и удрал. Вернулся домой, и там меня отец спрашивает: «Игнат, ты чего?» Я говорю, мол, так и так. Как он вскочит! Щас как возьму, говорит, это полено да как вдарю тебе по башке! И отправил меня назад…

— Он был внук царского офицера, дед твой. Его дед был царским офицером, — гордо говорит мне бабушка и берет другую косточку.

Предыдущая главаГлава 4 из 32Следующая глава