К книге
Сделаны из виныСтраница 3
9%
Страница 3
3

Об Алине говорили всякое, и многое было правдой. Меня это не волновало, раздражало только то, что она постоянно ставит смены именно тогда, когда ты просишь ее о выходном. Одна из первых вещей, которую мы узнали, когда устроились сюда, — что Алина приехала из Румынии десять лет назад, а чуть позже владелец магазина Сал ушел из семьи. По словам двух ребят, сотрудников магазина, парня и девчонки лет пятнадцати, единственных американцев, таково типичное поведение шлюхи из Восточной Европы. Сал часто работает вместе с нами; она — никогда. Сегодня, правда, проявляет ко мне особенное участие.

Мы имитируем деятельность, пока она разговаривает с клиентом. Важно делать вид, что ты занят, даже когда работы нет: камеры следят. Я принялась наводить порядок на полках под кассой, где навалены пакеты, канцелярские резинки, коробочки и всякая всячина. Я наводила там порядок и на прошлой неделе. На следующей неделе мне придется проявить фантазию и найти новую задачу. На секунду я поднимаю голову и вижу, что Алина пристально на меня смотрит.

— Она умерла. Та девушка. Мне позвонили час назад. Не знаю, стоило ли тебе говорить, но ты все равно узнаешь.

Сначала я не понимаю, о ком она.

— Если хочешь взять выходной, не проблема. Потом отработаешь.

Я раздумываю, сказать ли ей, что это уже не выходной. Решаю притвориться благодарной.

— А что ее семья? — спрашивает Стэн. Он уже перестал драить котел и уставился на нас.

Алина пожимает плечами.

— Не знаю. Мне не сказали. Но, наверное, им позвонят. Отправят им тело. Раньше всегда так делали.

— А что с водителем? — встреваю я.

— Полицейский сказал, что она ехала без фонарей. Ничего не поделать. Даже если бы ехала по правилам, знаешь, как мало шансов у иностранца выиграть дело?

Алина берется переставлять коробки, которые только что расставила я:

— Платят страховку, и все стихает. Никто не будет мотаться по судам, тем более с другого конца света. Особенно из Молдовы.

Мы молчим.

— Для семьи это большие деньги. Большинство за всю жизнь столько не заработает. Я не говорю, что это не тяжело… просто бывает и такое. Надо быть реалистами. Хорошо хоть, что у нее страховка была.

Она хлопает себя по бедрам и встает.

— Можешь переставить эти коробки? Они должны идти от маленьких к большим. И крышки все в крошках. И еще в тянучке в подсобке завелись муравьи. Надо их вычистить: я не буду выбрасывать всю партию. Так что, когда закончишь, иди прямо в холодильник и приступай.

Она уже направляется к себе на второй этаж, но оборачивается и через плечо произносит:

— Если только ты не хочешь поехать домой и отдохнуть. Решай поскорее, я подправлю график, пока еще здесь.

Мне нравится в холодильной камере, хотя сначала она меня пугала. Серебристые стены, пар изо рта — казалось, будто какой-то психопат из фильмов ужасов держит здесь расчлененные трупы. Потом я привыкла к тишине и холоду, полной противоположности лету снаружи. Я открываю ящик с тянучкой. В шоколадно-ванильных спиралях кишат десятки муравьев, больших, кусачих. Как они сюда доползли? Мне жалко их давить, и я нахожу какую-то банку. Собираю их на лист бумаги и стряхиваю туда. Надеюсь, Алина не придет внезапно проверять, а то мыть мне толчки до сентября.

Интересно, как та молдаванка провела свой последний день? Тоже доставала муравьев из тянучки? Или же мыла туалеты, а может, жарила пончики или расставляла в алфавитном порядке магнитики с именами Стейси, Кэти и Эшли? И все это ради кроссовок «Найк» и трусиков «Виктория Сикрет», ради того, чтобы съездить в сентябре в Вегас или оплатить учебу? Говорила ли она в тот день с мамой? Что они друг другу сказали? Чем занимаешься, как папа, мы не углядели за собакой, и она спуталась с каким-то кобелем, бабушка делает закрутки, дед вчера напился и поругался с соседом, мы скучаем по тебе, веселись, береги себя, люблю тебя. Представляли ли они, где их дочь? Надеюсь, их последние слова были именно такими, скромными и привычными, как горбушка теплого хлеба с маслом и душистыми специями.

Я заталкиваю муравьев на бумажку. Муравьи кусаются. Я чешусь, но продолжаю их собирать — что тут поделаешь. Может быть, все рассказы о том, как здесь хорошо, просто придумали наши родители. Не привиделось ли им это за железным занавесом?

ночь

Позади нас еще шумит курорт, но все утихнет к часу ночи, когда пляж закроется. В Америке даже у природы есть часы работы. Мы чередуем смех, курение и молчание.

Папа научил меня определять созвездия, говорю я. А ты умеешь?

А точно ли это был папа? Может, дедушка, папин дядя, который его вырастил? Я почти не помню дедушку. Мне нравится думать, что меня научил папа. В детстве я обожала звезды, планеты; моя комната была обклеена картами звездного неба, забита книгами об инопланетянах и астрологии. Сейчас мне кажется это таким далеким, как будто чужой историей.

Я показываю на небо. Вот это… Не знаю названия по-английски. Пока удивляюсь параличу языка, он с улыбкой достает телефон.

Перечисляю названия, а он ищет и переводит. Наклоняюсь к нему как будто ненароком. От него пахнет сигаретами, солью, чуть-чуть мужским парфюмом.

Наверное, ты по ним скучаешь… Давно вы не виделись? С бабушкой?

Он убирает телефон, и я неохотно выпрямляюсь.

В последний раз, когда мы виделись, я только что получила права и пообещала свозить ее в родную деревню, чтобы она могла посмотреть на свой старый дом. Она много лет просила об этом дедушку, потом дядю, но они ее так и не отвезли.

Волны стали разбиваться о берег как будто только сейчас. В разговор внезапно и без спроса врывается шум океана. Огни за нами гаснут, точно свечи на ветру. Мир меняет кожу.

Я не знаю, скучаю ли я по ним. Мне хочется сказать еще что-нибудь, но ничего не приходит в голову.

Лили

Мама и папа говорят друг другу ужасные вещи. Я совсем маленькая и не понимаю слов, но чувствую тонкие колебания мыслей, похожие на радиацию.

Ребенку нужен отец, а не пьяница;

Мне нужен муж, а не паразит;

Когда-нибудь я соберу вещи, возьму ребенка, сбегу от тебя и больше не оглянусь, слышишь?

Он выбегает вон, хлопает дверью, мама плачет, он возвращается, они ругаются, мирятся.

В круглосуточном магазине на углу знают, кто эта женщина с потным и покрасневшим лицом: она приходит, чтобы купить ему выпивку перед сменой. У него дрожат руки, он не может так пойти на работу, да и что скажут люди, если увидят, что скажут коллеги, что скажут соседи, хорошо, что ребенок ничего не понимает…

В детском отделении, где она работает, постоянно плачут груднички, и у нее от молока намокает халат. Она извиняется, выходит вытереться, сцеживает молоко в процедурном, в туалете, в сестринской комнате, отдает молоко другим матерям. Где вы сейчас, мои молочные братья и сестры? Жизнь — бесконечная стирка халатов с засохшими желтыми пятнами. Никто не говорил ей, что иметь ребенка так трудно. Никто не говорил ей, что у двоих врачей не будет денег даже на подгузники.

Иногда, когда у меня колики и я плачу, мама хочет убежать куда-нибудь далеко и больше никогда меня не видеть.

Иногда она представляет себе, как берет подушку и прижимает ее мне к лицу.

Иногда она оставляет меня плакать часами, лежит, не в силах встать с кровати. Потом искупает вину своими слезами.

Сейчас я сплю. Папа пошел на митинг, потому что услыхал, что там раздают чай и кофе. Они не пили кофе несколько месяцев, а чай теплый, он перельет его в термос, и они сделают мне тюрю. От голода у них постоянно или запор, или понос.

— Чего бы тебе хотелось сейчас больше всего?

Мы втроем лежим на старом пружинном матрасе и греемся.

— Свободы.

Папа смеется, мамины слова часто кажутся ему банальностью. Иногда он говорит, что она как провинциальная поэтесса.

— Свободу на хлеб не намажешь.

Я устраиваюсь между ними. Мне хорошо.

— Дело не в голоде, а в возможности наесться. Если хочешь — объедаться, если хочешь — голодать. Вот чего мне больше всего не хватает. Свободы выбирать. Сейчас я свободна только умереть.

Он обнимает ее, и они дремлют, а мне снятся облака из хлеба.

Папа выходит митинговать за демократию, равенство и так далее. Он говорит маме, что делает это ради меня. Она молчит, твердя себе, что стерпит все — если не ради себя, то ради нас двоих. У нас дома каждый живет ради кого-то другого.

И мама, и папа задаются вопросом, почему все не наладилось после восемьдесят девятого года, как они верили. Почему мир завтра будет таким же пустым, каким был вчера… Папино лицо прямо надо мной, я слежу за его чертами. Он рассказывает сказки о горящих елках на проспекте Царя-Освободителя, о столпах пламени, подпирающих свинцовое софийское небо. О голодной толпе, которая кидает ледышки в богачей.

Разве их волнует, что какие-то шутники бросают в них снежки, спрашивает мама. У них-то жизнь устроена.

Папа приходит домой после студенческих протестов и приносит хлеб и сыр — какой-то старик раздавал их студентам. Отец не съел свою порцию, а еще собрал, что осталось. Тогда в первый и последний раз мама снимает груз всего мира со своих плеч. Но она не смеет признаться себе, что такая легкость ее пугает.

На экране революция безопасна. Показывают арестованных. Их выводят с полиэтиленовыми пакетами на головах. Маме с папой это кажется очень смешным. Они смеются до слез, захлебываются, хватают друг друга за руки, а я машу ручками и пытаюсь им подражать.

Папа качает меня и поет.

Для тебя построен мир из серого бетона…

И придуманы мечты без цвета…

Так оставь же след, пусть знают все вокруг,

что ты здесь, друг

что ты остался,

о да,

ведь ты остался…[2]

Кем построен, думает мама. Они сами придумали эти мечты. Ей все чаще хочется сбежать. Надоело гордиться нищетой.

Папа рассказывает мне на ночь сказки о гвоздике, которую дарят полицейским. Гвоздику приносят на могилы, говорит мама. Папа отвечает, что она циник, и снова рассказывает о грудах камней, о кордонах автобусов и трамваев, о перекрытых улицах, о криках «выборы», «выборы»… об осаде парламента, о том, как депутатов увозят подальше от людей. Журналисты в новостях выходят в прямой эфир по телефону, потому что власти контролируют картинку. Мама не удивляется, когда одичавшая толпа врывается в парламент. Одной пропагандой не наешься.

Все вокруг так голодны. В девяностые в Болгарии даже тараканам нечего было есть, сказала она мне как-то.

Папа убежден, что дальше будет только хорошее.

Мама открывает рот, и вместо нее говорит ее мать: мы уже видели, как нам дали первое светлое будущее, — молись, чтобы не дожить до второго.

Папа не согласен: впервые после стольких стычек и столкновений люди решили вместе бороться за лучшую жизнь.

Мама принимается собирать грязное белье и умалчивает, что главный герой всякой революции — пустой желудок.

4.

— Разве мы виноваты, что вытащили короткую спичку?

Я поехала на работу на автобусе: не решилась сесть на велик. Надеялась, что домой меня кто-нибудь отвезет, но, пока собиралась попросить, все уже уехали. И я отправилась пешком. Не помешает пройтись вечером, а еще и разобраться в своих мыслях. На заправке меня кто-то окликнул; я увидела, что мне машет Стэн. Он отделился от большой компании и побежал ко мне, чтобы уговорить меня пойти с группой болгар на вечеринку. Все собираются у одной семейной пары, иммигрантов в первом поколении. Они живут прямо возле выезда на шоссе, в community под названием «Устричный залив». Все вокруг содержит упоминание устриц — ресторан «Большая устрица», другой ресторан — просто «Устрицы», потом «Устрицы и друзья», «Устричный дом» и так далее. Дома в «Устричном заливе» как будто сшиты друг с другом. Дом хозяев Данчо и Сильвии на первый взгляд такой же, как и все, но, ступив на его порог, попадаешь сразу в Болгарию: коричневые шерстяные циновки и коврики с животными, магнитики из Белоградчика и с Черного моря, из телевизора подвывает Слави Трифонов. Все обнимаются и целуются, гостиная будто улей. Жужжат разные языки, я сразу же различаю македонский и сербский, румынский, русский, украинский, польский… В доме, наверное, не меньше полусотни человек. Взяв бутылку пива, чтобы слиться с толпой, прибиваюсь к группе из троих мужчин и одной женщины на кухне, поближе к двери и подальше от телевизора; все говорят одновременно, так что мне много разговаривать не придется. Беседа в самом разгаре, и они не обращают на меня внимания. Я вклиниваюсь между двумя фразами абсолютно лысого мужчины:

— Почему я должен всю жизнь чувствовать вину за то, что пятьсот лет назад я никого не грабил, а грабили меня?

— А я тебе и не говорю, что мы виноваты. Я говорю, что так сложилось. Слабый против сильного. Что-то изменится, только если мы вымрем. Привет, я Эмиль. — Меня пугает рука, протянутая для приветствия. На вид ему около тридцати лет, одет он в рубашку и джинсы, как и все вокруг. Почти все девушки здесь — в экстремально коротких платьях.

— Яна, — произношу я.

— Это Данчо, — лысый парень, которого я прервала, поднимает банку пива, — Сильвия и Крис.

Сильвия тут же отмечает огромное пятно от соевого соуса у меня на джинсах. Крис лениво тянет Hi. Он тоже лысоват, но при этом у него лицо тринадцатилетнего мальчика, похоже на карикатуру. Сильвия напоминает мне чаек, которые клюют картофель фри на набережной. Большую часть ее лица занимает нос, глаза широко расставлены, даже голос сродни протяжному крику чайки.

— Ну что? Ты из новеньких? Первый год? Как тебе здесь? — спрашивает Эмиль.

— Не знаю. А как должно быть?

— Где ты работаешь? — встревает Сильвия.

Я называю ресторан и магазин. Сильвия из тех, кто любит поболтать и все обо всех знает. С ними мне комфортно, потому что не нужно ничего говорить. Достаточно подогревать беседу какими-нибудь «да ты что!», «а он откуда?», «а она что?» и тому подобным. Мне задают дежурные вопросы: знаешь ли ты того, а этого, знаешь его брата — плюс подробное описание всех упомянутых. Я постоянно думаю, заметно ли, насколько мне неловко, не кажется ли всем, будто я только что из леса вышла.

Предыдущая главаГлава 3 из 32Следующая глава