Экран ее телефона загорается синим светом, показывает 3:25. Руки и ноги бабушки слегка подрагивают во сне, время от времени она похрапывает. Дедушкин храп слышен через стену. Сейчас или никогда. У нее дрожат руки, пока она нащупывает в темноте одежду, торопливо одевается, тихонько вытаскивает сумку из-под кровати и выскальзывает из комнаты. Берет в коридоре переноску для кота. На кухне легонько звякает его миской, и он мгновенно появляется. Вдруг в коридоре загорается свет. В последний момент девочка хватает кота и бросается в другой угол кухни. Кот мечется у нее в руках, не спуская глаз с еды. Она слышит топот огромных дедушкиных ног в допотопных тапках. По кухонному линолеуму ползет дедушкина тень.
3:37.
Из туалета слышны кряхтенье и тихая ругань. Девочка пытается затолкать бунтующего кота в переноску. Только бы он не стал мяукать. От отчаяния она ставит миску с едой прямо в переноску, и кот начинает мурлыкать. Ей нужно около получаса, чтобы добраться до станции. Надо было уже выйти.
— Мать его за ногу, мать его за ногу. — После ругани она слышит, как сливается вода в туалете. Дедушка еще кряхтит, встает, выключатель щелкает, и старик идет обратно в свою комнату.
— Кис-кис-кис, — слышен его голос. Когда он без протезов, он шепелявит. Кот поднимает голову от миски.
— Кис-кис-кис, — повторяет он.
Сердце девушки колотится так сильно, что его, должно быть, слышно из коридора.
— Эх, — он издает что-то между чавканьем и вздохом, дверь в гостиную закрывается, а затем и дверь в его комнату, слышен скрип пружин.
3:42.
Она подождет еще пару минут, чтобы убедиться, что он не встанет снова. Иногда он ходит по два-три раза за несколько минут, а потом утром жалуется и ругается, что не может поссать.
3:44.
Сумка с одеждой и кот весят больше, чем она ожидала. Она медленно поворачивает ключ, чтобы не щелкнул. Выносит сумку, затем переноску, осторожно закрывает дверь. Не может запереть, остается только надеяться, что дверь не откроет сквозняком, с годами прогнившее дерево стало совсем легким. Она не будет вызывать лифт, чтобы не шуметь, — спускается по лестнице. Кот переваливается с одного конца переноски на другой. Как он растолстел, отъелся за лето. Она надевает сумку на плечо, чтобы тащить переноску двумя руками. Так она спускается по лестнице: пятый этаж, четвертый, третий, второй, первый.
Ночная свежесть приятно гладит ей лицо. Машин нет. Больше всего она боится, что встретит какого-нибудь цыгана или мужчину. Звезды светят так ярко только перед рассветом. Хвост Большой Медведицы простирается вдоль главной улицы, как будто указывает дорогу. Вдали сияет Северная корона, рядом с ней смело захватывает космос Геркулес, застывший в схватке со змеей. Она любит звезды — воспоминания о том, как боги вечно обманывали друг друга.
3:59.
Она постоянно оборачивается, ей кажется, что за спиной слышны шаги. Проснулись ли они? Что, если дедушка сядет на велосипед и поедет ее искать? Сколько ему нужно времени, чтобы ее догнать? Она решает свернуть в улочку, параллельную главной улице. Там темно, и ей еще страшнее, но так меньше шансов, что ее поймают. Из дворов слышно сонное кудахтанье. Она доходит до большой улицы, которая ведет к станции. С облегчением видит поезда.
Она представляет себе вокзалы сердцами, а рельсы — венами огромного организма, как в маминых учебниках по анатомии. Здесь два здания, одно старое, «царский вокзал», так ей говорила бабушка — девочка чуть сжимается от мысли о бабушке, — он похож на красивые дома в центре, потрепанные временем. Другое здание прилеплено позже, при коммунизме: это квадратное грубое строение из черного металла и серого мрамора. Здания выглядят как сводные сестры, вынужденные жить вместе. Царский вокзал давно не работает, девочка покупала билет во втором здании. Часы на фасаде показывают 4:10, пятнадцать минут до отправления поезда.
Она идет прямо на платформу, но внезапно останавливается. Что, если там ждет дедушка? Что, если она подойдет к вагону и вдруг перед ней вырастет его длинная сгорбленная фигура, сильные руки схватят ее и потащат назад? Она оглядывается, никого нет, только двое пенсионеров прощаются и одна молодая женщина докуривает сигарету. Девочка с облегчением бросается к ближайшей двери, сперва ставит переноску на пол вагона и толкает ее дальше, затем снимает с плеча сумку. Кот снова мяукает, на этот раз громче, как будто спрашивает, куда они едут.
— Тихо ты, — шепчет она, запыхавшись.
Железные ступени старых поездов ужасно высокие. Больше всего она боялась, что не сможет забраться в вагон сама, провалится и застрянет между лестницей и путями. С удивлением обнаруживает, что между первой ступенью и камнями на путях не так высоко, как она думала. Она легко заходит в вагон, ее беспокойство сменяется волнением, даже азартом; она садится в пустое, хорошо освещенное купе. Чуть отодвигает занавеску, на которой крылатая эмблема железных дорог чередуется с жирными пятнами разного размера и цвета. Так она сможет видеть перрон, но сама останется невидимой для прохожих.
Вокзал наполняется людьми, пассажиры и провожающие курят и пьют кофе из маленьких пластиковых стаканчиков, дают друг другу пакеты с домашними бутербродами, вафлями и бутылками с газировкой. Кот снова мяукает, она достает из сумки куртку, закрывает переноску, и он утихает. Остается только успокаивающий звон поезда в минуты перед отъездом. Она взяла только воду — ей ничего не нужно от бабушки и дедушки, даже еды. Мысль о бабушке снова пронзает ее, и она вновь ее отгоняет. Кот устраивается в переноске. Она не позволяет вине испортить ей настроение, достает телефон и нажимает среднюю кнопку.
Сейчас 4:24.
ночь
По чему ты больше всего скучаешь?
Ни по чему.
По всему.
Не знаю, как это объяснить… Я не скучаю по месту, я скучаю по определенному времени. Я скучаю по человеку, которым была тогда.
Годы, между двенадцатью и шестнадцатью, когда я ничего не знала, но думала, что знаю все. Все внутри меня было суровым и неуправляемым. Каждый день наступал конец света, а потом мы смеялись до слез.
Я был уверен, что женюсь на своей первой любви. Думал, дождусь… ну, понимаешь… пока нам не исполнится восемнадцать… Я был так влюблен. Мы часами разговаривали по телефону, иногда ночи напролет, а теперь даже не могу вспомнить, что такого нам было друг другу сказать.
Я скучаю по дворам между домами. По скамейкам, беседкам, заброшенным детским площадкам, где мы собирались и лузгали семечки, сплевывали шелуху на землю, пили пиво, возвращались домой к ночи, чтобы на нас накричали, какие мы бездельники, а потом садились за компьютеры или брали телефоны и продолжали разговор. И правда, о чем мы так много говорили?
Я скучаю по вечерним запахам в квартале. По всем этим мамам и бабушкам, которые готовят все эти рагу — манджи. Скучаю по слову «манджа».
Что такое манджа?
Есть вещи, которые нельзя перевести.
Я скучаю по запаху печеного перца, долмы, картошки с красным соусом, по тушеной курочке, по свежеиспеченному белому хлебу… Кстати, ты знаешь, что пекарни — одни из немногих выживших в унификации мира. В каждой стране хлеб пахнет по-своему, честное слово. Что я говорила? А, да… я скучаю по маме и бабушке, которые зовут меня с балкона домой — давай, поднимайся, а то еда остынет. Тогда ты только и мечтаешь, чтобы тебя оставили в покое, а потом всю жизнь хочется, чтобы кто-то крикнул тебе из окна и позвал домой.
Я скучаю по тому, как срываю с дерева персик и снимаю паутину с его шершавой кожицы, затем откусываю, а потом у меня несколько часов щиплет язык. Я скучаю по бегу босиком в остывающей после жаркого дня пыли, скучаю по сверчкам. Скучаю по тому вечеру, когда мы лежали на металлической крыше автобусной остановки и смотрели на звезды с мальчиком, который мне нравился, но мне было стыдно его поцеловать. Я скучаю по детскому стыду.
Ты со всеми парнями смотришь на звезды? Если тебе все еще стыдно, скажи.
Я скучаю по тому, как мы бесцельно слонялись по городу. После определенного возраста уже невозможно просто слоняться, ты ходишь только с какой-то целью, постоянно думаешь о пункте назначения. Ты ведь знаешь: когда ты дома, то мыслями в мире вовне, а когда ты снаружи — мечтаешь вернуться домой. А мы в совершенстве владели тогда этим искусством — слоняться. И всегда находились там, где и есть мы. Я скучаю по свободным улицам, проспектам, паркам и торговым центрам. Это было… было в две тысячи восьмом или девятом. Мир распадался. А мы ничего не знали. Ни-че-го. В школе на нас навевало скуку то же, из-за чего было скучно нашим мамам и бабушкам; мы ждали, когда эта обязаловка закончится и мы бесстыже вернемся в свой мир. Теперь я знаю, почему люди жаждут молодости: только когда ты юн, живешь настоящим. Позже либо остаешься в прошлом, либо мечтаешь о будущем, которое никогда не наступит.
Я скучаю по тому, как я уходила из дома в школу в половине седьмого. Раннее утро прекрасно в любое время года. Осенью пахнет опавшими листьями и дождем; зимой слушаешь хруст снега под своими шагами в тишине улиц; снежинки в воздухе превращаются в цветы сливы, весной птицы поют с трех-четырех утра до самого лета, но в Софии их можно услышать только утром, когда все вокруг еще спит.
Я скучаю по тому, как возвращалась из школы. Мы с лучшими подружками оставляли следы из сегодняшних сплетен, роняли монетки хихиканья. Или с мальчиком, который мне нравился, мы ходили по всем переулкам, чтобы там целоваться, потом я провожала его, а он провожал меня, потом все по новой. Я скучаю по волнению от этой тайны, которую мама так старалась выведать вопросами, почему я так поздно пришла.
Я скучаю по тому, как мы бежали из школы и считали последние деньги: хватит ли на картошку фри и мороженое в «Макдоналдсе», часами сидели за полосатыми столиками и искали то же самое ничто, которое оставили на скамейках летом.
Не смейся над «Макдоналдсом», говорю я ему. «Макдоналдс» — это единственное, что мы усвоили из мечты наших родителей о свободном мире. Остальное осталось прежним.
Башня пункта оплаты похожа на маяк в океане асфальта. Мы проезжаем между двумя столбами, разделяющими коридоры; устройство снимает плату и издает писк. Нас окружают грузовики, цистерны, фуры. Дорога качает жизнь в теле Америки. Мы выключили радио, едем вдоль густых лесов. Тишина полная — нет даже рекламы. Вдалеке собираются белые тяжелые облака. Трава вокруг дороги подстрижена, деревья тоже, природа приручена; я где-то читала, что диких пейзажей уже не осталось, человек вмешался везде, он режет, косит, полет, прокладывает тропы. Еще я читала, что две мировые войны неслучайно были по окончании колонизации: мы наконец поняли, что мы узники в этом мире, нам некуда бежать от самих себя, и это довело нас до безумия.
Спустя целую вечность мы отклоняемся от прямой линии на очередной развязке и едем по другой трассе. Тим не пользуется навигатором, он знает дорогу. Вдруг мы возвращаемся в шум жизни. Зеленый цвет по сторонам от нас переходит в серый. Нью-Джерси извергает цистерны и дымящиеся трубы, заводы и башни, металлические леса, провода и огромные дымоходы, сотни тысяч квадратных километров бетона и металла.
— Наверное, так выглядит ад, — бормочет Тим.
Все более броская реклама выдает, что мы приближаемся к городу. Вдалеке я вижу небоскребы.
— Ты когда-нибудь видел рекламу чего-нибудь… нужного? — спрашиваю я.
Он молчит, думает о чем-то своем.
Машин почти нет, мы проезжаем мост, границу между Джерси и Пенсильванией, — подняв ноги — и едем к сердцу Филадельфии.
Теперь мы плетемся в колонне из машин, я включаю кондиционер, пусть борется с горячим дыханием города. Между очередями машин ходит бездомный, он машет руками, говорит сам с собой, смотрит в небо. Для него загруженное шоссе — пустыня, для водителей он — мираж. В небоскребах отражается солнце. Я невольно вспоминаю города Западной Европы с их высокими соборами и башнями старых замков — они были первым, что видел идущий издалека путник. Может быть, этот вид, в котором сотни глаз веками находили утешение от одиночества дороги, отпечатался где-то в коллективном подсознании, и теперь Нью-Йорк, Филадельфия и Бостон кажутся мне вариациями средневековых крепостей, только из стали и стекла, а небоскребы — храмами новой мировой религии.
Шоссе врезается в плоть самого города, движение не останавливается, Тим ищет съезд, чтобы попасть в сеть улочек Филадельфии. Мы отделены от мира высокими стенами из бетона для шумоизоляции: путешественники не имеют права заглядывать в жизнь местных, они должны пройти через организм города как можно быстрее. Наконец нам удается отделиться от потока и припарковаться. До центра мы дойдем пешком.
— Мне нужно размяться, устал за рулем.
Мы идем по Рейс-стрит, навстречу нам спешат студенты, опаздывающие на лекции.
— Ты учился в университете? — спрашиваю я Тима.
— Да. Сначала на философа, ну, знаешь, я был ребенком шестидесятых, протесты против Войны во Вьетнаме, Восток в целом — все это меня очень интересовало. Мой покойный отец был старой закалки — сыном шахтера, иммигранта из Уэльса. Когда я поступил, он сказал мне, что ждет не дождется, когда я найду работу на философском заводе, — Тим смеется, затем качает головой. — На третий год я сдался и поменял специальность. Бухгалтерский учет. Потом много лет работал бухгалтером, и меня это достало. Жизнь перевернулась.
— Я сказала маме, что буду учиться в Америке. Стыдно было признаться, что просто не хочу домой. Мне стыдно рассказывать друзьям дома, что работаю уборщицей или официанткой. Без обид.
— Не волнуйся, какие обиды. А почему ты не учишься?
— Честно? — Тим кивает. — Я боюсь выбрать не то. Моя мама всю жизнь жаловалась, как она устала, жаловалась на пациентов, на маленькую зарплату…
— Хм.
— И в этой университетской истории есть что-то… не знаю. У меня такое чувство, что мир вокруг меня, — Тим поднимает брови, как всегда, когда я делаю большие обобщения, так что я исправляюсь, — ну хорошо, моя семья, она застыла в своем времени и думает, будто окончить университет нечто выдающееся…