— Ну же, помогите мне, — произносит она вместо приветствия. Девочка очень хочет в туалет, но потерпит. В крайнем случае, когда он совсем пьян, они используют обрезанную десятилитровую канистру, которая стоит на балконе. Может быть, им повезет и сегодня он рано ляжет спать: тогда они выстроятся в очередь, почистят зубы и быстро сделают свои дела, а затем закроются в детской, запрутся на задвижку, бабушка будет спать на кресле, а мама с девочкой прижмутся друг к другу на кровати и так переждут ночь. Девочке не нравится лежать с мамой: она терпеть не может, что та так хищно в нее вцепляется; вообще есть что-то извращенное в том, что мама игнорирует ее просьбы не трогать ее, как будто считает придатком к своему телу, а не отдельным человеком.
Бабушка с внучкой садятся и берут по тонкому двойному листу бумаги, в которые вложены другие документы, фотографии, длинные ленты кардиограмм. Девочка списывает из уже заполненных эпикризов — она научилась отлично подделывать почерк мамы и других врачей.
Или это, или меня уволят, и мы останемся на улице, сказала мама, когда девочка впервые спросила, почему она заставляет ее выдумывать болезни. У мамы больше всего двадцатичетырехчасовых смен, и она пишет больше всего эпикризов, потому что у нее нет специализации.
Потому что не думала в молодости, качая головой и цокая языком, говорит бабушка.
Почему ты не пожалуешься и не скажешь, что врать нехорошо, спрашивает тогда девочка, а мама отвечает, что человек, которому надо жаловаться, — тот же, кто велит ей писать эпикризы.
Дверь в комнату резко открывается, и из-за нее высовывается голова папы; его глаза — красные щелки, ему трудно сфокусировать взгляд.
— Вы уже дома? — он смотрит прямо на девочку.
— Дома, дома, — отвечает бабушка притворно веселым тоном.
Он уставился на них, затем медленно закрывает дверь, и они видят сквозь стекло, как его силуэт перемещается на кухню.
— Ты что, опять его провоцировала? — спрашивает бабушка у мамы. Та даже не поднимает глаз от анамнеза, который заполняет, и девочка уже знает, что мама снова кричала, уговаривала, оскорбляла, что ходила к нему без причины, искала смысл там, где есть только больное безумие.
Бабушка шумно вздыхает, мать бросает на нее взгляд исподлобья и продолжает писать. Слышны лишь шорох бумаги и бабушкины вздохи. Девочка смотрит на часы: восемь, половина девятого, девять, половина десятого. Ей все сильнее хочется есть, но она знает, что поесть они смогут только после того, как папа ляжет спать — наверное, после полуночи. Она злится, что отказалась, когда бабушка предложила ей купить баницы в пекарне — ее уже тошнит от жирного и теста, но теперь ее хотя бы не так скрутило от голода. Наконец она не выдерживает и выходит пописать на балкон. Мороз щиплет кожу, снег вокруг дна канистры тает, в воздух поднимается пар. Она заходит обратно в комнату, бабушка уже прилегла на кресле и дремлет, мама выключает верхний свет, и остается только лампа на гладильной доске. Девочка забирается с ногами на диван и пытается задремать, чтобы не думать о еде, не думать о еде, чтобынедуматьо…
Тишина разбивается на куски. Она открывает глаза. Пол под ее ногами блестит, как снег на улице.
Второй удар запустил ей в лицо залп стеклянной пыли; она проводит рукой по щеке и чувствует, как пылинки врезаются в мягкую кожу.
Она слышит ор своего отца, за которым следует третий залп:
— Вот это наш брак!
Дверь в комнату похожа на пасть чудовища, один из висящих осколков падает и разбивается.
— Мама! — кричит девочка и с облегчением чувствует, что мама рядом, она перебралась в их часть комнаты. Он идет через всю комнату и опрокидывает гладильную доску, идет на балкон.
Один, два, три стеклянных залпа.
В комнату врывается ледяной ветер.
— Вот он, вот это наш брак, — снова кричит он свое заклинание.
Четыре,
пять,
шесть.
Последнее окно вдребезги. Снаружи снег покрывает город новым слоем покоя, время притихло и смотрит на них с парапета балкона, с крыш, с облаков цвета кофе с молоком. Она видит, как несколько снежинок падают на стекла, тают и превращаются в блестящие капли.
Он идет по комнате обратно, приседает и пролезает через пустую раму; стеклянные зубы рвут ему футболку, на спине у него появляются пятна. Мама хочет встать, пойти за ним, но девочка вцепляется ей в руки и отчаянно смотрит на бабушку. Бабушка тоже берет ее за плечи, и обе они тихо шепчут:
Пожалуйста, останься, пожалуйста, останься, — и мама сдается.
С застекленного балкона на кухне долетает грохот и звон, ветер врывается в квартиру, не встречая препятствий, бушует, влетает в кухню, летит по коридору, находит все щели и выходит через балкон в зале, затем возвращается диким потоком. Становится все холоднее, но женщины не чувствуют холода, они чувствуют только страх: мать думает об адреналине, дерись или беги, C9H13NO3, бабушка торопливо вспоминает, где ножи, где пресс-папье, что-нибудь тяжелое, чем можно защититься; девочка просто не хочет, чтобы маму убили, боится, что мама умрет, представляет себе ее тело, лежащее на осколках стекла посреди комнаты, слышит в голове все рассказы матери о том, что произойдет, если она умрет: детские дома, в которых насилуют или накачивают наркотиками, или маленький город бабушки, в котором она будет жить среди закруток и прошлого, или, что еще хуже, она будет жить с папой, господи, только бы мама не умерла…
С кухни раздается македонская музыка. В коридоре загорается свет, и он встает перед ними: он в разорванной футболке, по рукам текут красные струи, капли падают на пол с тихим стеклянным звоном. Пахнет льдом и кровью.
— Ты, — он указывает на девочку, с его пальца падает темная капля и впитывается в лист эпикриза. Папа еле ворочает языком. — Иди играй. Твоя мать хочет, чтобы ты больше играла. Чтобы ты практиковалась.
— Сейчас не время, уже почти двенадцать часов… — говорит мать, но он ее не слышит. Палец наставлен на девочку, как пистолет.
Она будет играть всю ночь, только чтобы ее мама жила.
Она достает табурет из-под кипы бумаг и идет в другую комнату, где стоит пианино. Бабушка шагает рядом, не спуская с нее глаз, за ними папа, мама остается на диване. Девочка уже садится, как вдруг он отталкивает ее и садится сам прямо на клавиши.
— Сначала тебе надо показать, как правильно, правда?.. Вот что надо показать, — говорит он.
Из-за холода и спирта его длинные пальцы одеревенели, те самые пальцы, которые могут с ювелирной точностью вшить жизнь обратно в тело. Он безжалостно бьет по клавиатуре, пианино воет от боли, с черно-белых клавиш течет темная кровь, она просачивается в щели и впитывается в дерево; девочка представляет, как красные гусеницы ползут по струнам и доходят до молоточков, проникают в сами ноты. Наконец он останавливается, хватает ее за плечи и сажает на стул.
Ее руки не принадлежат ее телу, она не чувствует прикосновений к костяшкам клавиш. Все, что осталось от ее ощущения себя, сжалось над желудком, замерзло сосульками на ребрах, пронзает ее при каждом вдохе. Она с усилием подтаскивает табурет и садится с левой стороны. Играет по памяти, боится тянуться к партитурам; ее затылок пылает, пальцы молятся клавишам, чтобы те не убегали, пусть остаются там, где должны, еще немного, пока это не закончится. Когда-нибудь наступит конец. Она уверена, что если она перестанет играть, то папа убьет маму. Она клянет себя за то, что не занималась несколько дней.
— Нет, нет! Мне не нравится! — Его руки, эти чужие руки, страшные руки, которые она смутно помнит как папины, растопыриваются, точно когти хищной птицы, и свирепо впиваются в низкие ноты. Пианино дрожит. — Вот как надо играть! Вот это музыка!
Вскоре он устает, машет рукой и требует играть заново.
Она подчиняется.
Его правая рука начинает ползать вверх и вниз по ее спине, тяжело ложится ей на плечи,
играет с ее волосами,
спускается к ее пояснице,
лениво останавливается,
снова идет к изгибу ее шеи.
— Из тебя тоже выйдет шлюха что надо, — говорит он, — как из них всех, из тебя тоже выйдет отличная шлюха…
Она глотает слезы, боится плакать, картинка перед ее глазами расплывается, она смутно слышит, как мама и бабушка одновременно встают, но их прерывает звонок в дверь. Он слышен очень четко; второй звонок, снаружи кто-то тяжело хлопает дверью,
первый раз,
второй раз,
три удара.
С лестницы долетает густой мужской голос. Папа вскакивает и выходит из комнаты, кухонная дверь хлопает, мама идет открыть, бабушка обнимает девочку и начинает что-то говорить ей в волосы.
— Отстань, — шипит та, отталкивая бабушку.
Звонок напугал время, и оно снова пошло, теперь оно заторопилось; вдруг девочке становится ужасно холодно, она дрожит, бабушка закрывает дверь в комнату, запирает на задвижку, укутывает девочку в одеяло и сажает возле батареи, что согревает только одну сторону тела,
Сиди здесь, сиди здесь и грейся, тебе нужно немного согреться, голос бабушки словно какое-то далекое эхо,
Мама, мама, бабушка… мама… пожалуйста, пойди к ней… пожалуйста, не выходи, пожалуйста, верни маму, мама! мама!
Тише, тише, мне ведь надо узнать, как там мама, давай, сиди спокойно, сиди спокойно и жди, отвечает эхо, и бабушка выходит из комнаты, девочка остается наедине с пианино, с его хищного рта капает темная слизь.
Девочка встает, одеяло волочится за ней; когда она идет через комнату, зацепляет осколок, он царапает другой осколок, стекло хрустит под ее ногами, падает с двери, когда она ее открывает. Стеклянный, ледяной мир.
Она стоит в темноте и прислушивается, не понимает, кто это пришел только что, зачем пришел; ведь она знает, что, когда соседей спрашивают, слышали ли они что-нибудь, они твердят:
Нет, нет, мы ничего не слышали, у нас работал телевизор,
нас не было дома,
это все ваши разборки,
и, наверное, не так уж и страшно, раз мы не слышали,
нет, мы люди пожилые, у нас со слухом проблемы.
Затем они встречают ее на лестнице и говорят ей, как она выросла,
Мы твоего отца помним, когда он еще пешком под стол ходил, он, как и ты, играл в парке и весь день слонялся по городу, большой шалопай был, все время где-то пропадал, а теперь смотри-ка, врач, ну будь здорова, тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить…
В коридоре загорается свет, и она оказывается лицом к лицу с высоким, как папа, мужчиной. Он смотрит на нее, будто спрашивая что-то. Вдруг она понимает, что стоит босиком, чувствует боль и холод в ногах — она стоит в лужице крови.
— Это, что ли, ребенок? — спрашивает он у кого-то на кухне.
— Разве можно писаться такой большой девочке, а? — улыбается он, а девочка смотрит на свои штаны и видит знакомую темную линию возле застежки, которая спускается вниз и доходит до щиколоток.
Она смотрит через дверную раму на кухню. Папа сидит у стены на пластиковом стуле. Он весь в крови, уставился в пол, а над ним нависают двое мужчин, один высокий, а второй низкий и толстый, он что-то царапает в маленьком блокноте.
— Разве можно так пугать соседей? — журит папу толстяк, продолжая писать в блокноте. — Теперь, когда ты здесь наворотил делов, вы же от холода помрете. Молодец ты, настоящий мужской поступок, нечего сказать.
Мама стоит у шкафа лицом к полицейским, ничего не говорит. Бабушку девочка не видит.
— Слушай сюда, сынок, вот тебе предупреждение. Если нам придется приехать еще раз, мы тебя с собой заберем, — продолжает толстяк. — Хотя у нас тебе чуть потеплее будет, чем здесь.
— А вы что же, с ребенком будете здесь ночевать? Может, вас отвезти куда-нибудь?
— Нам некуда ехать. Мне на работу через несколько часов, можно…
— Ла-адно, — перебивает ее толстяк, — значит, слушайте. Вы двое, — обращается он к маме и папе, — вы свои проблемы решайте тихонько, да позовите завтра кого-нибудь вам стекла вставить, а то вы тут совсем околеете. Да и ребенок…
Девочка больше не хочет их слушать, Второй продолжает смотреть на нее тем взглядом, которым все смотрят на нее на концертах, но есть в нем еще что-то — улыбка, насмешка? Разве можно писаться такой большой девочке?..
— Мама, ты потом придешь в комнату? — спрашивает она. — Обещаешь? — Мама кивает, и этого достаточно, чтобы повернуться и пойти по стеклам назад, закрыть дверь детской и запереть на задвижку, пока две женщины к ней не вернутся.
Они лежат втроем, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, накрывшись четырьмя одеялами, девочка посередине, зажатая в тюрьме из двух тел. Из папиной комнаты доносится тихая музыка. Девочке хочется вырваться из тисков их запахов, тяжелого жара тел. За дверью гудит ветер, бушует в зале. Эпикризы сушатся на батарее в их комнате, сухие сложены в стопку у стены. В полудреме девочка слышит шепот двух женщин, пытается следить за разговором, но остаются лишь осколки, которые падают в ее сознание, как битое стекло.
Она была маленькой и не помнит, но соседка из квартала его матери жила на последнем этаже, симпатичная такая бабулечка в круглых очках, так вот ее сын-пьяница убил ее и изнасиловал, его поймали через час, он пил ракию в забегаловке возле Дворца культуры. В газетах об этом писали…
Шепот, шепот, шепот и стекла.
А помнишь Ангела, хороший парень, с Димитром работал, умер от пьянства в тридцать три года в прошлом году, четырехлетнюю дочь оставил…
Стекла, стекла, стекла и шепот.
Я осталась с твоим отцом, потому что у меня не было денег, нам некуда было идти, но тебе не нужно оставаться, беги, живи своей жизнью, смысла нет, смысла нет…
Шаги, шепот и стекло.
Я не говорила тебе, это было несколько лет назад, я проснулась, а он стоит с утюгом в руках у моей кровати, спрашиваю, что он делает, и он отвечает, что, наверное, Яна принесла утюг, и я заснула, мне в голову не пришло, но, может быть, он уже тогда хотел убить меня, хотел убить нас…