К книге
Сделаны из виныСтраница 17
53%
Страница 17
17

— Иди открывай, — бормочет Игнат.

— Погоди, дай фартук сниму, а то грязный, — отвечает она.

Она вешает фартук на гвоздь и чуть не спотыкается о порог кухни, когда спешит к двери. Звонок снова издает трели.

— Иду-иду!

Лили слышит сквозь старую деревянную дверь натужный смех матери.

Ева открывает первый, второй, третий замок; дверь слегка провисает в проеме — надо поменять петли, думает она. Затем нажимает на дверную ручку и с усилием открывает. Сначала видит дочь — та улыбается, чуть поправилась, значит, ест хорошо. Затем ее взгляд останавливается на высоком молодом человеке. Середина января, только Новый год прошел, а он в тонкой кожаной куртке, из-под которой видна какая-то рубашка, если не футболка. На ногах потертые тренировочные штаны и рваные, грязные кроссовки. Лицо у него красивое, но усталое, в тусклом свете лестничной лампы кажется желтым. Глаза какие-то выпуклые, как будто он резко похудел.

Голос отвлекает ее от молодого человека:

— Мама! Можно войти?

Она не заметила, как сама выступила из квартиры и загородила дверной проем.

— Да, да, да, милости просим. — Она делает шаг назад, возвращается на линолеум в коридоре, становится у стены, чтобы пропустить их. — Я Ева, приятно познакомиться.

— Димитр, — молодой человек протягивает ей холодную как лед руку.

Игнат выходит из кухни, целует дочь, затем смотрит на Димитра, и Ева понимает, что он видит то же, что и она. Но он хороший хозяин, хотя бы потому, что гости для него — возможность порисоваться. Секундное смущение на его лице исчезает; только она могла прочитать его, прежде чем старик притянул к себе гостя и повел его в зал. Ева задерживается в прихожей, чтобы расставить обувь. Когда она берет его кроссовки, с них ошметками сыплется земля.

Они суетятся вокруг стола, по негласной договоренности сажают гостя рядом с печкой. Лили идет на кухню помочь матери, перед этим шепчет отцу, чтобы он не наливал Димитру много, а то он плохо переносит алкоголь. На кухне мать и дочь снова обнимаются, уже дольше. Ева гладит черные волосы Лили и заправляет их ей за уши, вдыхает знакомый запах, радуется дочери.

— У его родителей квартира в центре Софии, — говорит Лили, роясь в одном из шкафов в поисках салфеток.

— Хорошо, детка, — Ева указывает на кастрюлю с курицей, сама берет капусту, и обе они выходят с кухни.

— Еще у них есть два дома, в горах и на море. Его мама — врач, отец был моряком, теперь он на пенсии, — продолжает Лили.

— Ева, принеси хлеб! — доносится из гостиной.

Ева возвращается, берет хлеб и обращается к дочери:

— Лили, детка, открой тот шкаф, пожалуйста, и достань еще хлеб, он уже нарезан.

Они закрывают двери, на кухне холодно. Как всегда в панельных домах, в их квартире соседствуют разные климаты — результат многолетней привычки беречь тепло. Они возвращаются за тыквенным пирогом и сладостями.

— Он на год меня старше, в следующем году пойдет в ординатуру, будет хирургом. Его родители из интеллигенции…

— Ну и чудесно, детка, — Ева чуть не роняет форму с пирогом, ловит ее коленом и идет в зал.

Ужин проходит в тишине, она украдкой смотрит на них. Лили ест, как ее отец, обмакивает кусочки в солонку. Парень ест, как голодный человек. Ева все время кладет ему добавку, встает что-нибудь принести, предлагает накрыть его одеялом, и Лили толкает ее ногой под столом. Он тихий и вежливый, хорошо ведет себя с Игнатом, пошучивает, но вообще больше молчит. Ева пытается проникнуть в это безмолвие, изучить его: это добродушное молчание терпеливого человека или молчание человека, который что-то скрывает? Она не может сказать. Ей нравятся молчаливые, но в этом человеке есть что-то, из-за чего она чувствует себя не в своей тарелке. Она злится на себя, корит себя: ведь они дети нищеты, и разве виноваты, что кое-как одеты и голодны.

Она расспрашивает, откуда он, кто он такой. Он вежливо отвечает, но скуп на слова.

— Ты мне скажи, твой отец коммуняка? — встревает Игнат. Никто не считал, сколько рюмок он выпил. Ева и Лили разом его осаждают, и он смеется, смеется и гость.

Его дед по материнской линии до Девятого сентября был инженером, учился вместе с поэтом Николой Вапцаровым, во время чисток выжил, спрятавшись в подвале: коллега выручил. Несколько лет просидел без работы, пока на одном предприятии не начались проблемы и какой-то знакомый с постом в партии о нем не вспомнил. Дед спас предприятие, и его восстановили на работе, но на какой-то мелкой должности, потому что он не хотел вступать в партию. Он был настолько искусным инженером, что со временем поднялся, но в партию так и не вступил, хотя у него были и ордена, и другие награды.

Игнат подливает в рюмку парня, подливает и себе, несмотря на шепот Лили. Еве эта история кажется сомнительной — не верится, что партия может кого-то простить. Наверное, дед сам рассказывал это внуку в детстве, чтобы оставить воспоминания о достойном человеке. Винить его нельзя, но в эти недостойные времена достойных людей не бывает, думает Ева. Как она сама будет рассказывать о себе внукам? Воспоминание, как Павла не взяли в военную академию, обжигает ей сердце. Она помнит, как сын со слезами сказал ей, что это она виновата, дочь фашистов. Она смотрит на свою дочь, которая гордится этими незнакомыми людьми, и снова осуждает себя за упрямую тяжесть в груди.

Наевшись, все вчетвером погружаются в полудрему. Лили говорит матери, что пойдет покажет, где они с гостем будут спать, заодно затопит печку, согреет комнату, заправит постель. Ева смотрит на Игната. Он хочет что-то сказать, но встречает ее взгляд и останавливается, они взрослые люди, нельзя вести себя как в Средневековье, было в ее взгляде. Зато он подходит к ней, когда молодых нет в комнате, и говорит:

— Завтра надо снять мерки с этого парня, отвести его к Киро, пусть сошьет ему двое штанов, у нас есть шерстяная ткань, помнишь, та, что мы купили прошлой осенью.

— Да как же это сделать, как ему предложить…

— Погоди ты, скажешь Лили, чтобы она передала ему. Ты ж только посмотри на него, что за оборванец. А то соседи скажут: у Игната с Евой дочка привела бродягу…

Молодые возвращаются, и старики мгновенно замолкают. Все спрашивают друг друга, наелись ли, да, наелись, а хотят ли чая, кофе, вина, чего-нибудь еще. Отец откуда-то достает шоколадные конфеты, молодые снова садятся за стол, они невесть сколько не ели шоколада, смеются. Игнат наливает себе еще бокал вина и принимается, по обыкновению, за свое: для гостей всегда нужно ставить на стол самое лучшее; у них есть небольшое хозяйство, участок, поэтому всегда есть и мяско, и косточка на бульон, и капуста, гостям на радость. Они люди небогатые, но потому и щедрые: знают, каково это — быть бедным; и так далее, и так далее…

Женщины складывают стол одинаково торопливыми движениями. Время от времени Лили в шутку щипает мать, и обе хихикают.

Ева, сама того не желая, вспоминает — самые тяжелые мысли всегда приходят вечером — о том, что нельзя быть с безродным. О собственной матери, царствие ей небесное, когда та наконец узнала о побоях и сломанных костях, об ужасных головных болях и страхе, о свекрови; вспоминает, как мать хлопала себя руками по бедрам и причитала:

Ох-ох, доченька, да как ты жива осталась, доченька, как ты жива осталась…

Да, что бы ни сгрызало ее изнутри, это только ее, и она будет носить его в себе, пряча в молчании. Когда они приносят на кухню последние тарелки, мать обнимает дочь так, как обнимают детей, навсегда покидающих дом, и спрашивает ее только:

— Ты уверена, детка?

Улыбка мгновенно исчезает с лица Лили. Она тоже обнимает мать и шепчет ей в теплую шею, пахнущую мамой:

— Да.

ночь

Горизонт немного светлеет, как будто сияет сам океан. В пачке осталось шесть сигарет. В Америке кто-то где-то всегда работает, даже ночью и на краю континента найдется магазин, в котором есть все, что нужно. О дефиците здесь не слышали, эта страна — постоянное насыщение, бесконечное удовлетворение людских желаний, 24/7. Но мы еще не хотим поворачиваться к миру, не хотим признавать, что самая лучшая ночь подходит к концу.

Американец рассказывает о себе. Это первый раз, когда я действительно слушаю и мои мысли не бегут в унисон со словами собеседника. О детях, играющих в пригородах — крепостях белой Америки. Об отце, который всю жизнь работает в одной компании, и о матери, которая безропотно растит четырех мальчишек — завтрак, обед и ужин; хоккей, футбол, бейсбол; всегда чистая одежда, всегда чистый дом; сделанные уроки…

Отец всегда смеется, обнимает маму и говорит: Джен, ты счастливая женщина, хорошо, что тебе никогда не приходилось работать.

Я вижу их дом, красные рольставни и слегка сероватые доски, цветы во дворе, игрушки, разбросанные по газону.

Одной зарплаты хватало на дом, машину и четверых детей, представляешь?..

Конечно, нет, одной зарплаты не хватит, даже чтобы ногу сломать.

Иногда я думаю: куда пропала та Америка? Кто украл ее из рук таких людей, как отец, людей, которые ее построили. Чертовы везунчики — родиться в стране, победившей весь мир…

Точно не туда, откуда я родом, отвечаю я. Их поколение было самым несчастным в мире: быть ровесниками диктатуры, расти и взрослеть вместе, чем больше они — тем больше и она, вы вместе ходите в школу, диктатура — свидетель на твоей свадьбе, коллега на работе, а вечером она садится за твой стол и лезет тебе в глотку, отнимая лучшие куски.

Знаешь, как у нас говорится? «Догнать». Когда-нибудь мы наверстаем свободы, денег, всего. Мои бабушка и дедушка ждут того, что было у твоих родителей. Чистых улиц. Любезных кассиров. Только вслушайся, как это звучит: ждать, чтобы догнать… И чем дальше мы ждем, тем дальше уходит весь мир.

Что победители сделали с миром?..

Обглодали его до костей. Прости, но мне наплевать на этот мир, если таков результат величайшей эпохи.

Знаешь, говорит он, когда я думаю «десять лет назад», всегда в уме всплывают девяностые. А с тех пор прошло уже почти тридцать лет.

Ночь отступает назад, к курорту. Сейчас 4:25.

Знаешь, я так ей и не сказала, почему не хотела играть. Маме не сказала. Почему я ненавидела фортепиано. Дело было не только в концертах, студентах, книгах.

Я никому до сих пор не говорила.

Мама часто работала в ночь, и мы оставались с ним дома вдвоем. Мне было, наверное, лет семь или восемь. Он напивался и заставлял меня играть, а я сидела на стуле, писалась от страха, и трусы прилипали у меня к заднице, а он стоял за моей спиной, и я только слышала, как он глотает слюну. Я играла одно и то же снова и снова, мне было страшно. В какой-то момент он выходил из комнаты, но я продолжала играть, потому что не смела обернуться.

Не знаю, почему я не сказала ей. Наверное, потому что она твердила, что живет только ради меня, что покончит с собой, если я буду по-прежнему такой неблагодарной, что она пожертвовала всем, своим счастьем, своей жизнью ради меня. Я не позволяла себе бояться, не плакала, не хотела ничего ей говорить. Ей и так было больно. Я не хотела обременять ее собой.

Он протягивает мне руку. В пачке осталось четыре сигареты.

Яна

Январский мороз яростно кусает за щеки и спутывает волосы. В новостях повторяют, что это самая холодная зима за последние десять лет. Замерзла даже черная каша из снега и грязи на дорогах. Стекла в трамвае покрыты хрустальными кружевами; она пытается протереть окно рукавом куртки, но бабушка одергивает ее: окно грязное. Бабушка не поучает ее так, как это делает мама, — наоборот, по вечерам вместо того, чтобы читать книги или смотреть телевизор, бабушка рассказывает ей о своей жизни. Девочка узнает, что бабушка тоже была влюблена, но не в дедушку. Она никогда его не любила, но научилась уважать. По ее словам, в браке уважение важнее любви.

— Брак — это мешок со змеями. Ты в нем копаешься, копаешься, надеешься, что вытащишь ужа. Безобидного. А потом как вытащишь гадюку! — смеется бабушка.

Девочка не смеется в ответ.

Бабушка рассказывает и нечто такое, от чего девочке неловко, но она молчит и слушает; чувствует, что эти слова зрели всю жизнь: бабушка повторяет, что брак — это супружеский долг, не более того; что она никогда не испытывала удовольствия и для нее все эти разговоры о сексе — извращения; поэтому надо быть осторожной, очень осторожной с молодыми людьми, не поддаваться красивым словам. Девочка спрашивает себя, слышал ли эти истории хоть кто-нибудь еще, потому что для мамы, дедушки, дяди, вообще для всех остальных людей бабушка была мамой, женой, невесткой, дочерью, но никогда не была Евой, просто Евой… По вечерам, когда ее отец пьет на кухне, а девочка не может уснуть в кровати с бабушкой, она слушает эти истории и дает себе обещания. Она никогда не будет слушать свою маму так, как бабушка слушала свою; никогда не будет молчать так, как молчала ее бабушка, я уже тогда почувствовала, что с твоим отцом что-то не так, но решила молчать…

Они соучастники собственного несчастья и не имеют права кормить ее своими советами: именно эти советы привели их сюда лежать, свернувшись в клубок от страха, в детской комнате.

Они пересаживаются в другой трамвай, оранжевые уличные фонари отражаются в снегу. Машины выбрасывают выхлопные газы из-под снежных шапок, смог дерет горло. Когда они подходят к подъезду и видят, что окно на кухне не светится, у девочки сжимается желудок. Бабушка слегка пожимает ей руку, как бы сама убеждая себя, что все в порядке, бояться нечего. В зале свет горит, значит, мама дома. Назавтра ей в школу, значит, считает она в уме, остается всего одиннадцать часов до момента, когда ей снова вставать. Они заходят в квартиру тихо — он не выносит шума, когда пьет, — расставляют обувь и на цыпочках идут в гостиную, девочка украдкой смотрит на дверь кухни. Дверь закрыта. В зале мама сидит на табурете для пианино, подняв его почти до конца, и пишет эпикризы на гладильной доске.

Предыдущая главаГлава 17 из 32Следующая глава