Полосатую тельняшку впервые увидел Пашка на грудке у кукушки. Это пугливая лесная птица почему-то стала наведываться в деревню, облюбовав для своего гостевания бочкаревский двор. Садилась на маковку колодезного журавля, хлопала крыльями и приплясывала, когда приходили зачерпнуть воды. Нехотя снималась над самой головой водоноса и перелетала на ближнюю вербу, чтобы погодя опять водрузиться на шест.
Говорили, что кукушка прилетает к несчастью. Но чего еще могла посулить лесная вещунья вдове Бочкарихе? И без того недолго прожил, возвратясь с войны, муж ее Михаил. Извели фронтовика нажитые в окопах болезни. А единственный сын Бочкаревых Пашка рос хромым. Еще в детстве перешибло ему голень упавшее с телеги бревно. И хотя немало тоскливых дней провел парнишка в больнице, где ему дважды делали сложные операции, правая его нога осталась короче левой.
В былые времена слыла красавицей Татьяна Бочкарева. Может, подыскался бы ей снова добрый человек, но выбила война половину малиновских мужиков. Не только вдовы — девки заневестились до морщин.
Так и осталась Татьяна вековать век возле сына. Рос ее Пашка на редкость послушным и работящим. Когда перестали вырываться из его рук черенки вил и лопат, стал помощником матери в хлопотах по двору. Трудился без устали в коровнике и на огороде, зимой колол топором березовые чурбаки, которые были ему до пояса. И несчастье-то случилось с ним, когда помогал он матери разгружать дровяной воз, а тот возьми и раскатись…
В больничной палате, дежуря по ночам возле постели сына, проливала Татьяна украдкой горькие слезы, зато днем улыбалась и как могла подбадривала его. Вскоре выяснилось, что хромота не слишком уродовала парнишку. В ортопедических ботинках она была едва заметной. Лишь когда выбегал Пашка босиком на улицу, то припадал на одну сторону, как подраненный гусенок.
В школе Бочкаренок был первым учеником, намного опережал он классную программу. В седьмом классе самостоятельно осилил логарифмы, в девятом взялся за высшую математику.
Потом внезапно охладел к наукам. Причиной тому стала первая любовь. Сидела за соседней партой дочка колхозного агронома большеглазая Маринка Селезнева. Тугая русая коса опускалась почти до самого пояса, двумя резкими клиньями ломался на ее груди школьный фартук. Не только одноклассники, но и взрослые сельские парни заглядывались на красавицу Маринку. Не на шутку увлекся ею и Пашка. В счастливых мечтах своих отплясывал с Маринкой кадриль в сельском клубе, совсем забывая, что школьная фельдшерица освободила его от уроков физкультуры.
Если бы могла красивая соседка заглянуть в Пашкину душу! Узнала бы про то, как он грезит наяву, представляя себя ее спасителем. То он кидался за нею в темное бучило Бесова омута, то прогонял за околицу пристававших к ней чужих пьяных парней. В девятом классе стихи начал сочинять и записывать в толстую тетрадь с клеенчатым переплетом:
Чтоб стала моя бригантина
Всех краше в знакомом порту,
Я мысленно имя «Марина»
У ней начерчу на борту…
Может, случайно, а может, разгадав тайный смысл Пашкиных взглядов, Маринка, не преуспевавшая в науках, как-то попросила:
— Помог бы ты мне, Павлуш, по математике. А то она для меня — темный лес. Чем дальше, тем страшней!
Не подымая глаз и побагровев ото лба до шеи, Пашка пробурчал:
— Ладно. Оставайся в классе после уроков. Позанимаемся…
— Не, не! — торопливо зашептала она. — Не хочу я в школе. Лучше я к тебе домой стану приходить.
И в самом деле, тем же вечером заявилась к Бочкаревым. Сидя рядом с Пашкой возле дубового струганого стола, Марина испуганно таращила на формулы свои подведенные грифелем красивые глаза и охала:
— Ума не приложу, откуда взялся этот игрек. Ой, Павлуш, мне бы хоть две твои извилины!
Татьяна давно заметила, что неладное творится с ее сыном. Она украдкой поглядывала из кухни на беседующую в горнице пару. Пашка возле Марины был как молодой дубок возле белоствольной березки: широкоплеч, с кудрявой головой, да и лицом он походил на мать в молодости. «Эх, кабы не его хромота…» — горько вздыхала Татьяна.
Больше месяца ходила Маринка к Бочкаревым, не ведая, сколько страданий приносит она Пашкиной матери. Татьяна маялась, чуя беду, но остеречь сына не решалась, боясь лишний раз растравлять его боль.
В одночасье рухнуло недолгое Пашкино счастье. Угораздило его принести в школу заветную тетрадку. А в сумке похозяйничал Степка Коняхин, первый лодырь и смутьян в классе. Хотел перекатать домашнюю работу по алгебре, а наткнулся на стихи.
— Тю-тю! — ощерившись, присвистнул он. — Хромой-то, кажись, втюрился! Тоже мне лорд Байрон!
У Степки во рту водица не удержится. Каждому встречному и поперечному раззвонил о своей подглядке. Когда дошло до Маринки, она рассерженной гусыней подлетела к Степке.
— Эх, ты… — смерив нахального парня брезгливым взглядом, сказала она. — Навозная у тебя душа, Степка! — И плюнула прямо ему под ноги.
Но и к Бочкаревым с той поры ходить перестала. Даже в школе стыдливо сторонилась Пашки.
Тот даже расхворался. Две недели в школу не ходил. Потом, будто опомнившись после долгого угара, снова взялся за учебники и, как семечки, начал щелкать интегралы. Педсовет в один голос пророчил ему золотую медаль.
— Тебе, Бочкарев, прямая дорога в Новосибирск, — говорил ему математик. — В ученики к академику Лаврентьеву.
А тут неожиданно объявился на селе Митяй Быков, сын Матрены-калашницы, бочкаревской соседки. Лет пять не видели его малиновцы. Как ушел служить в армию, с тех пор и замел ветер его следы. А теперь он удивлял земляков заграничным плащом с «молниями», всякими бляшками да морской фуражкой с широченными полями.
В Малиновке вовсю хозяйничала весна. Разделалась с последними снежными наметами, вспучила из берегов смирную речку Уклейку. Сельская молодежь вечерами не задерживалась в клубе, потянулась на вольный воздух — за околицу. Устраивала там посиделки на бревнышках. Слышны были оттуда веселый девичий смех, наигрыши гармоники и задиристое треньканье балалаек.
Митяй Быков на посиделки приходил последним. Неторопливо соскабливал щепкой глину с лакированных штиблет, подстилал на бревно носовой платок. Потом щелкал затейливой зажигалкой. Раскурив вонючую сигарету, заводил свои разговоры:
— Скучно вы живете здесь. Годами кружитесь на месте, будто кони возле глиномески. Земля для вас за Мещанской рощей кончается. А на самом деле она большущая!
И Митяй начинал нескончаемый складный рассказ. О мечетях Стамбула, которые протыкают тучи верхушками минаретов, о зеленых шапках тысячи островов Эгейского моря, о «проливе слез» — Баб-эль-Мандебе, о полуголых берберах, живущих на его берегах и обвешанных полудюжиной ножей: одними они режут мясо, другими сыр, а с третьими ходят на войну…
Девчата и ребята подростки слушали Митяя так, что деревенели шеи. Взрослые парни ревниво ерзали на бревнах, отодвигались на дальний конец и затевали там анекдоты с хихом и хахом.
— Тише вы, жеребцы! — урезонивали их Митяевы слушатели.
Неизвестно, кого вовлекал в свои сети бравый мореход, но первым попался в них Пашка, и без того зачитывавшийся Станюковичем и Джозефом Конрадом. Часами дежурил он возле Митяевой калитки, напрашивался в гости, томясь желанием взглянуть на заморские сувениры.
Только не показал ему Митяй ни засушенных летучих рыб, ни кораллов, ни диковинных берберских ножей. Зато чемоданы из блестящей заграничной кожи были набиты блоками сигарет, зажигалками и разным цветастым барахлом.
— А кораллы у тебя есть? — спрашивал Пашка.
— Стану я на ерунду валюту тратить, — усмехнулся Митяй. — На нее с хорошей головой можно добрый оборот сделать. Сколько, ты думаешь, я в последнем рейсе заколотил? Аж тыщу с хвостиком! И всего пятьсот на зарплате. Смекаешь?
Но Пашку не интересовали хитрые Митяевы расчеты, он пропускал мимо ушей все его разговоры про фунты и боны. Зато когда рассказывал Митяй про свирепый шторм возле Лабрадорского полуострова или про загадочное Саргассово море, Пашка дышал тише, чтобы не пропустить и полсловечка.
Он представлял себя капитаном на мостике крутогрудого океанского лайнера, посреди взбаламученного, словно мыльная пена в корыте, Бискайского залива, который еще со времен Колумба и Магеллана прозвали кладбищем кораблей. Летними зорями Пашка шел за околицу, забирался в хлебное поле и глядел на то, как зелеными волнами колыхались гибкие пшеничные колосья и пенными гребнями взметывались по краю поля седые гривы ковылей.
У себя во дворе Пашка «положил глаз» на старую отцову голубятню, сиротливо торчащую над крышей баньки. Задумчиво потрогав трухлявые доски, Пашка вдруг просиял и припустил в амбар за топором. Несколько вечеров подряд остругивал он уцелевшие во дворе жерди, разорил крышу опустевшего погреба.
Вскоре над банькой поднялся настоящий корабельный мостик с поручнями и высокой мачтой. Жаль только, что не было у Пашки всамделишного морского флага, который можно было бы поднять на ней. Когда же вновь наведалась к Бочкаревым лесная гостья — кукушка, то уселась не на колодезный журавель, а на Пашкину мачту. Знать, не зря она носила «морскую форму».
Про Маринку Пашка и думать перестал, вычитал он у Конрада, что настоящий марсофлот в море — дома, на берегу — в гостях, а семья для него — лишний душевный балласт. Ведь прославленные адмиралы и капитаны прошлого — и Колумб, и Кук, и Нахимов — были холостяками.
Из общей тетради Пашка выдрал все написанное раньше и сделал из нее морской словарь. Терпеливо записывал теперь мудреные слова: ахтерштевень, бизань, ватервейс, гордень, дуплень…
Учиться он стал неровно, налегая лишь на те предметы, которые, по его прикидке, нужны моряку. По-прежнему блистал в математике, физике и химии, зато по литературе, истории и всякой другой «беллетристике» съехал до четверок. Сверх программы он усиленно штудировал английский язык, который в Малиновской школе не преподавали.
Медали он, разумеется, не получил, хотя в аттестате у него были пятерки с четверками. И в Новосибирск не поехал. Направился совсем в противоположную сторону — к берегам Черного моря, куда позвал Пашку его новый дружок.