К книге
Суровые галсыОСТУПЯСЬ, НE ПАДАЙ Повесть. Глава третья
58%
ОСТУПЯСЬ, НE ПАДАЙ Повесть. Глава третья
25

Василий Фомич Шапкин пробудился среди ночи. Тяжело дыша, вскинулся на кровати, потом сел, опустив на пол босые ноги. Приснилось ему, будто захлебывается он в узком лазе под железной палубой кормовой надстройки. Сон был таким пронзительным, что запомнились даже звуки: рев моторов пикировщика, змеиный шип воздуха из-под кингстонов, гулкий водопад в балластных цистернах… Жуткое воспоминание далеких военных лет.

Тогда, в сорок третьем, самолеты не прилетели, пока они с трюмным старшиной Махориным меняли прокладку газовой захлопки дизеля. Но в голове его, в такт глухим ударам кувалды, горячей окалиной вспыхивали слова командира лодки Марусевича: «Я предупреждаю вас, товарищи, что добровольцы идут на смертельный риск. В случае появления вражеской авиации буду вынужден немедленно погрузиться».

Что толкнуло тогда Шапкина вызваться в помощники Махорину: шахтерский гонор либо общий порыв экипажа — теперь судить трудно. Но только, оказавшись в тесной, окатываемой ледяными волнами надстройке, он впервые почувствовал тоскливый, выворачивающий душу ужас. Машинально подавал он инструменты напарнику, а сам ждал рокового звука самолетного мотора. Наверное, именно в те минуты появились в его шевелюре седые нити.

Месяц спустя начальник политотдела вручал им с Махориным ордена Красного Знамени. Когда каперанг стал прикручивать к его форменке боевую награду, Шапкин зарделся от неловкости. Если бы знали все присутствующие, в каком состоянии совершал он свой подвиг…

Прошлепав к окну, Василий Фомич попытался зашпилить булавкой две плотные занавески, в щель между которыми снаружи пробивался прозрачный, почти дневной свет. Затем лег снова, но забыться так и не смог. В шестом часу поднялся окончательно, оделся и спустился в вестибюль гостиницы. Дежурная администраторша сердито заворочалась на раскладушке: «Кто там шастает ни свет ни заря?» Клацнув замком тяжелой входной двери, Василий Фомич выбрался на улицу.

Со взлобка хорошо было видно подернутое легкой дымкой море, над которым застыл ярко-оранжевый солнечный диск, С каким-то тревожным волнением разглядывал Шапкин синюю кромку горизонта, ожидая, что вот-вот появится на ней темное, словно кофейное зернышко, пятно. Потом станет быстро увеличиваться в размерах, вытянется в полоску, над ней вырастет бородавчатый бугорок рубки. Лодка войдет в бухту, над ее носовой надстройкой вспыхнет легкое облачко, и гулкий холостой выстрел растревожит окрестности. И мигом проснется весь маленький поселок. Пряча под косынками нечесаные волосы, выбегут из дверей дощатых бараков женщины, заполнятся дворы матросских казарм…

Шапкин тряхнул головой, отгоняя новое наваждение, повернулся спиной к морю, стал разглядывать постройки городка, оседлавшие горбатыми улицами скалистые склоны. Ныне, появись он сам на пришедшей из-за горизонта лодке, ему бы ни в жисть не узнать прежних мест. Вместо финских домиков и бараков высятся пятиэтажные каменные корпуса, возле них осветительные мачты с неоновыми лампами, Василий Фомич представил, как светло под ними в долгую полярную ночь. А когда-то он со своими корешами спотыкался о кочки в полутемных закоулках, когда пробирались к общежитию в гости к бербазовским девчатам.

Где же стоял тот замшелый почерневший барак с длиннющим холодным коридором и обшитыми мешковиной дверями по обе стороны? Нет, не вспомнить теперь, не представить и милые черты лица той, что обнимала когда-то за шею ласковыми руками. Не сохранилось фотографий, в памяти остались лишь худенькая фигурка, коротко остриженные русые волосы да простое русское имя — Анна. С приближением старости все чаще и чаще стала она приходить и в его сны, и в грустные минуты наяву, мучительно хотелось просить у нее прощения, говоря словами любимого поэта Сергея Есенина, «за все, в чем был и не был виноват».

Постояв еще немного, двинулся Шапкин вниз, наугад по одной из ближних улиц. Улыбнулся, заметив компанию мальчишек, гоняющих мяч в одном из дворов: это в половине-то шестого! Издали настороженно вглядывался в лица редких прохожих, будто опасался кого-то встретить…

В гостиницу воротился только к завтраку. Съел в буфете пригорелую яичницу, запил полуостывшим, буроватым от порошкового молока кофе. Заглянул ненадолго в свой номер и снова спустился в вестибюль. Там в глубоком кресле с ворсистой обивкой сидела Карина Ферзева. Кивнула в ответ на его сухое приветствие, спросила:

— Как отдыхалось на новом месте, Василий Фомич?

— Я в чужих углах не сплю, а маюсь, — буркнул в ответ Шапкин.

— Зато я прекрасно выспалась и еще больше уверилась, что мы сюда не зря приехали.

— Ну что ж, надейтесь…

Через входную дверь боком протиснулся Сергей Старков с противогазом на боку и сине-белой повязкой на левом рукаве кителя. Вскинул руку под козырек, представился:

— Распорядительный дежурный командного пункта старший лейтенант Старков!

— Невоеннообязанная Ферзева! — поднялась с кресла и сделала шутливый книксен Карина.

— Вольно! Можете сидеть!

— А что значит распорядительный дежурный? — поинтересовалась Карина.

— Старший кто куда пошлет, — вставил насмешливую реплику Шапкин.

— Вы, оказывается, все знаете, Василий Фомич, — глянул на него Старков.

— Все не все, а кое в чем смыслю. Вот, к примеру, что у вас в противогазной сумке? Наверное, мыльница, бритва, полотенце, губная гармошка?

— Смотрите, какой вы ясновидец! Только почему губная гармошка?

— Баян не поместится.

— Ага, сообразил, — усмехнулся Старков. — Вы намекаете на мою профессию. Представьте себе, она меня вполне устраивает.

— Еще бы! Про таких, как вы, еще в мое время частушку сложили. — Шапкин пропел, нарочито растягивая слова:

Мы — де-ети моря, сидим на су-уше,

Гля-ядим на волны

И бьем баклу-уши…

«И чего этот дед ко мне цепляется?» — подумал Старков, но заставил себя беззаботно улыбнуться:

— Ну точно про меня!

Карина осуждающе посмотрела на Шапкина.

— Не место красит человека, Василий Фомич, — сказала она, поднимаясь с кресла. — Кстати, наша с вами профессия тоже не из самых героических.

— По Сеньке и картуз, Карина Яковлевна.

— А вы напрасно так говорите, — возразил Старков. — Фронтовые кинооператоры шли вместе с атакующими цепями, выходили в море на подводных лодках. Многие сложили головы. Зато оставили для потомков живые мгновения истории.

— Вот видите, Василий Фомич? А вы — картуз… Скажите, Сергей Ильич, — обратилась она к Старкову, — район еще не открыли?

— Пока нет.

— И катера на Большую землю не будет?

— Разумеется, нет. Мичман Лобанов сейчас обеспечивает водолазов.

— Чем обеспечивает? Продуктами и водой?

— Водички у водолазов без того хватает, — насмешливо покосился в сторону Ферзевой Шапкин. — Им больше всего воздушок нужен. Да еще чтобы какая-нибудь шальная посудина ненароком не подлезла.

— Вы, Василий Фомич, не иначе как в охране водных районов служили? — спросил Старков.

— Ошибаетесь, старлей! Я-то как раз был подводником.

— Выходит, мы с вами коллеги!

— С какого такого боку? — язвительно прищурился Шапкин. — В краснофлотском клубе я только кинофильмы смотрел.

— Ах да, я же из баклушников, — дурашливо потряс головой Старков, потом обратился к режиссеру: — Карина Яковлевна, через два часа я сменюсь, тогда к вашим услугам. А пока, простите, труба зовет!

В два прыжка одолел Сергей ступеньки парадного входа гостиницы, обернулся на весело алевшие под солнцем окна. «Ну и язва этот помреж. Так и норовит за самое больное…» Но обиды на Шапкина не было в его душе. Невесть почему тот даже напомнил ему отчима Валерьяна Самойловича…

Отец умер еще до того, как научился Сергей выговаривать слово «папа». Остались после него два ордена, несколько медалей да пяток пожелтевших фотографий в семейном альбоме. Награды лежали на розовой бархатке в коробке из-под монпансье. Правда, когда мать попросила десятилетнего Сергея отыскать какую-то справку в сумке, где хранила свой архив, он обнаружил нечаянно еще одно напоминание об отце. На гербовом бланке стоял заголовок «Свидетельство о смерти». «Старков Илья Гаврилович, — было вписано корявыми буквами, — скончался 18 июня 1958 года от ран, полученных на фронтах Великой Отечественной войны». А в самом низу на белом поле стандартного бланка тем же почерком было выведено: «Вечная слава герою!» Видимо, не сдержал своих чувств секретарь Юрминского сельского Совета, когда выписывал скорбный документ.

«Кем был отец на фронте, мама?» — спрашивал Сергей.

«В артиллерии вроде бы, но точно не знаю. Мы поженились далеко после войны, да и прожили вместе всего ничего. Тебя Валерьян Самойлович выпестовал, ночей возле твоей люльки не спал. Он и есть тебе настоящий отец…»

Но если свидетелем разговора оказывался отчим, то поправлял вечно сползавшие на кончик носа очки и деликатно вставлял:

«Илья воевал в гвардейских минометных частях, Тося. Был командиром боевой установки, то есть «катюши».

Все трое: отец, мать и отчим — были земляками. Правда, мать родилась лет на десять позже обоих своих мужей, А они учились в одном классе сельской школы. В той самой деревне Юрминке, где похоронен отец. Веку отцу было отпущено всего тридцать четыре года. Отчим же на фронт не попал из-за врожденной близорукости. Без очков он становился до нелепости беспомощным, только растерянно улыбался и тер пальцами переносицу.

Обо всем этом Сергей узнал не сразу. Помнить себя стал в деревне Долгушино, что находится в трехстах километрах от Юрминки. Отчим увез их с матерью вскоре после свадьбы. Здесь одна за другой появились на свет две сестренки — Дуська и Люська.

Колхозного бухгалтера уважали. Когда Сергею доводилось шагать вместе с отчимом по сельским улицам, со всех сторон раздавались приветственные возгласы: «Доброго здоровьичка, Валерьян Самойлович! Гуляете, значится, с сыночком?» — «Приветствую, Самойлыч! А погодка-то ноне на славу!» Но Сергей быстро охладел к отчиму с той поры, как узнал о настоящем своем отце-фронтовике. Обидно было видеть Валерьяна Самойловича в праздничные дни с простеньким значочком на лацкане шевиотового пиджака. «Хоть бы папкины награды пришпилил, — злился Сергей. — Все бы перед людьми не стыдно…» Сам он в канун каждого праздника вынимал из жестянки отцовские медали, драил их до блеска зубным порошком и содой.

Однажды, это было в начале мая 1968-го, Валерьян Самойлович пришел из правления возбужденным, что редко с ним случалось.

«Два дня на сборы, — сказал он. — Поедем в Юрминку».

«Ладушки, ладушки! — запрыгали обрадовавшиеся сестренки. — Едем в гости к бабушке!»

«Я не смогу, Валерьян, — вздохнула мать. — Работы по дому уймища, да и нездоровится мне…»

«Очень жаль, Тося, — снял очки и потер пальцами переносицу отчим. — Хотелось всем вместе».

«И я не поеду», — заявил Сергей из солидарности с матерью.

«А вот ты напрасно упрямишься, — водрузил очки на место Валерьян Самойлович. — Тебе-то в первую очередь следует поехать».

Юрминка оказалась приличным, в несколько улиц селом, раскинувшимся в излучине небольшой, но шустрой речки Юрмы. Когда шли от автобусной остановки через потемневший от времени деревянный мост, Сергей перегнулся через перила, глянул на приветливо журчащие через камушки струи, и у него непривычно защемило в груди.

«Пескарей у нас в Юрме тьма-тьмущая! — рассказывал детям Валерьян Самойлович. — А гольянов — того больше. Мальчишками мы, бывалоча, рубашонками их ловили!»

Люди, попадавшиеся навстречу, останавливались, удивленно всплескивали руками:

«Никак Валерьян Стружников? А это все ваши детки? Родные места попроведать приехали? Мир вашей семье!»

Бабушка Прасковья, мать отчима, полквартала бежала к ним от своей избы, отирая лицо холщовым передником. Была она еще не очень старой женщиной, высокой и сухой. Дужки круглых очков, чтобы не сваливались, скрепила она на затылке бечевкой.

«Люсечка, Дуняша, Сереженька! — заголосила она, обнимая внучат. — Вот вы какие у меня баские стали! Чего ж так долго ты не привозил их, Янышек? — повернулась она к сыну. — Все мое сердечишко истомилось…»

Кушаний бабушка Прасковья насобирала полное застолье. Тут и вкуснящий суп с куриными потрошками, и шанежки со сметаной, и румяные пирожки с маковой начинкой, и сладкие морковные паренки.

«Ты бы переезжала к нам насовсем, бабуся, — сказала не по годам рассудительная шестилетка Дуська. — Тогда бы мы всегда так вкусно ели».

«У меня еще силенка в руках есть, внученька. Да и хозяйство пока не захудалое. Не время мне еще кусок из чужих рук выглядывать. Вот лучше бы вам на родимое подворье воротиться. Обидели люди вашего тятеньку когда-то зазря, только напраслина, как поганый гриб, долго не живет…»

«Зачем вы, мама! — попытался урезонить ее Валерьян Самойлович. — Чего еще они понимают!»

«Не разумом, так сердчишками почуют. В те поры ты жмыхом, который маслозавод отходами в овраг сваливал, не токмо колхозный, но и селянский скот от падежа уберег. А начальство городское, что с должности тебя сняло, разве оно в бедах крестьянских что-нибудь разумело? Да и ты хорош гусь, сразу шапку в охапку — и в чужие края…»

«Не надо, мама, прошу вас!» — взмолился отчим, а пасынок впервые за последнее время другими глазами посмотрел на него. Ни о чем таком он и представления не имел.

Назавтра всем гамузом пошли за околицу, в светлую березовую рощицу, в которой тихо затенилось сельское кладбище. За некрашеными тесовыми оградками больше было темных от времени крестов, лишь ближе к краю стояли высокие пирамидки со звездочками. Такую же увидел Сергей и на отцовской могиле. Она была ухоженной, добела оструган штакетник, ровно обрезаны кусты сирени, из набухших почек которой проклевывались зеленые язычки.

«Кусты-чать я снова прореживала, чтобы памятник не заглушали, — поправила черный платок бабушка Прасковья, — оградку надысь ребятишки из нашей школы поскоблили…»

«Здесь и лежит Сережин папа? — спросила присмиревшая Дуська. — Его на войне убили?»

«Да, доченька, его убила война», — ответил ей Валерьян Самойлович.

«Ты, внучек, хлебушка-то на могилку покроши, — посоветовала бабушка окаменевшему в неловкой позе Сергею. — Пташки прилетят, наклюются досыта и почирикают, все папане твоему веселее будет. И слезы-то в себе не держи, волю им дай — и на душе светлее станет…»

Только слезинки не проронил тогда Сергей, настоящее понимание горечи утраты пришло к нему гораздо позже. На скопленные за первый год офицерской службы деньги он заказал памятник из черного мрамора, привез в Юрминку и поставил на могиле отца. Первый мраморный обелиск на скромном сельском погосте…

Старков поправил сбившуюся к животу противогазную сумку, прибавил шагу. Навстречу ему шел, что-то вполголоса напевая, плечистый здоровяк мичман.

— Здравия желаю, Сергей Ильич! — улыбчиво гаркнул он, вскинув руку под козырек фуражки.

— Добрый день, Богдан Маркович. Откуда и куда путь держите?

— Знамо откуда — с-пид воды! Четыре раза булькал, дюже соскучился по дому, по ридной теще, а еще сильнее по жинке с донюшкой…

Сергей давно знал манеру мичмана Чернобая говорить в обиходе на «ридной мове» — чтобы не забывалась украинская речь, Зато на палубе водолазного бота он объяснялся и с начальниками, и с подчиненными на чистейшем русском. Видать, поэтому в украинские фразы его незаметно вкрапливались русские слова.

— Сложное задание было?

— Стажеров тренировали. Они пока возле нас, бывалых водолазов, по дну ходят, как щенки на поводках!

— Способные хлопцы среди них есть?

— Неспособных под воду не берут, Сергей Ильич! — хитро улыбнулся мичман. — Кой-кого уже взял на заметку. Один чечетку на дневальстве бацал. Отвалил ему два наряда вне очереди и на репетицию ансамбля пригласил. Другой голосище выказал, гаркнул так, что всех чаек над бухтой поднял. Укорот ему сделал и к вам в клуб заглянуть посоветовал…

Когда разошлись, Старков не утерпел, обернулся и глянул вслед ведущему солисту своего танцевального ансамбля. Трудно было поверить, что этот могутный и грузноватый с виду водолаз летал по сцене словно цирковой эквилибрист. Не замечали удивленные зрители, как постанывают под ногами лихого плясуна прочные дубовые доски. Покорял Богдан Маркович отчаянным своим темпераментом даже строгих членов жюри общефлотских смотров художественной самодеятельности.

Предыдущая главаГлава 25 из 43Следующая глава