В артистки Дуняша даже втайне не стремилась. Понимала, что собой недостаточно пригожа, да и талантов особых в себе не обнаруживала. Выступление тогда на общегородском смотре было для нее просто комсомольским поручением, которое она сама себе же, считай, и дала. В программе их школьной самодеятельности недоставало национальных номеров. Вот и решила выступить.
По нескольку раз в день проговаривала текст перед зеркалом, следя за выражением лица, движением и рук и головы. Ушила и подогнала по своей фигуре женский чувашский наряд, бережно сохраненный в большом дубовом сундуке мамой. Та даже всплакнула, глядя на принаряженную дочь.
— Будто саму себя в молодости увидела, — сказала, утирая глаза косицей цветного платка.
Перед выходом на сцену Дуня поборола волнение, стихи прочитала громко, с выражением, ни разу не запнувшись. Жюри отметило ее номер грамотой.
Дел и хлопот у комсомольского секретаря школы хватало.
Прежде всего забота о росте рядов: чуваши, особенно девчата, неохотно вступали в комсомол.
— Тебе что, — говорили ей, — ты же наполовину русская. А мне отец запретил. Сказал, выгонит из дому…
Да и в самой комсомольской организации тиши да глади не было. Парни тайком пробовали самогон, девушки красили губы, бегали на танцульки.
Случались и вопиющие проступки. Заметила как-то секретарь, что от комсомолки, русской по национальности, табаком пованивает.
— Ты что, Валя, папиросничаешь?
— Нет-нет, что ты! Это папаня всю нашу избу насквозь просмолил, — испугалась та.
Но Дуню трудно было провести. Вскоре она застала курильщицу с поличным в закутке школьного двора.
И поставила вопрос о ее поведении на комсомольском бюро.
— Ты хоть соображаешь, кому уподобляешься? — презрительно глянула на провинившуюся. — Разложившейся заграничной буржуйской дочке! Сегодня папироска, завтра — вино, послезавтра — свободная любовь? Буржуйки с жиру бесятся, а ты пролетарского происхождения! Предлагаю исключить ее из комсомола! — обратилась к присутствующим.
— Ну это ты уж слишком, Гультяева… — возразил солидный десятиклассник с пробивающимися усиками.
— Ты помолчи, Говоров! Сам махорку смолишь, самогон пробуешь, потому и защищаешь. Но ты мужик мужиком, а кто она? Пигалица! Позорит моральный облик советской школьницы!
Проголосовали за выговор.
— Теперь мне понятно, почему от вас отец ушел… — сквозь слезы прошептала наказанная.
— А вот это уже тебя не касается! — вспыхнула Дуня. Курильщица задела за самое больное. Не выдержав, она закрыла лицо руками и выбежала в коридор.
Предательство родного человека было первым жестоким испытанием, которое до сих пор мучило ее. Пять лет уже жили они вдвоем с матерью, а Дуня все силилась понять, чем же не угодили они отцу, почему тот оставил семью и уехал с чужой женщиной куда-то на край света — в Хибины.
Со слов матери она узнала про то, как создавали крестьяне Тургучинки одну из первых в Чувашии коммун. Сделали общими тягло и скотину, распахали межи земельных наделов. А через год, подсчитав барыши от удачно проданных на рынке в Шумерле картофеля и махорки, купили по случаю старенький американский тракторишко «фордзон», а заодно наняли к нему машиниста.
Так объявился в чувашской деревне русский парень Федор Гультяев. Неказистым был он с виду: ростом не вышел, лицо, сильно тронутое оспой, даже прихрамывал немного — оставила мету гражданская война, зато рукам его цены не было. Вскоре «фордзон», почихивая едким синим дымом из тонкой трубы, таскал за собой сцепку конных плужков, придуманную расторопным трактористом. Умел он и ножницы заточить, и пилу направить, жестянничал, лудил, потому уважали его все — и стар и млад.
Никто не удивился, когда засватал Федор самую видную тургучинскую невесту. Родители ее не стали упрямиться, тут же согласились, выделив молодым после свадьбы большую и светлую горницу в избе. Любили и цуцкали наперебой в должный срок появившуюся на свет внучку.
Только недолгой была их радость. Годика через два начал остывать к хлеборобскому труду их завидный зять, все чаще стал ломаться и простаивать запаршивевший трактор, пылились в кладовушке шаберы, напильники и киянки.
— Заскучал я тут, — жаловался жене. — Учиться мне охота. В Казань надо ехать, на рабфак поступать. Стану днем работать, а по вечерам заниматься. Потерпишь пока без меня? С Дуняшкой не затоскуешь. Да и навещать буду вас часто. Семьей на одну зарплату не сдюжить нам в городе…
Жена погоревала, поплакала, но возражать не стала. Сама понимала, что возле тятенькиного огорода, с маманиным доглядом легче вырастить дитя. Так и прожили в Тургучинке до тех пор, пока Федор не закончил Казанский химико-технологический институт. Помощи от него не требовали, наоборот, слали частенько с оказиями то мешок картошки, то кошелку яичек, то мороженого гусака к Новому году. У самих тоже было чего во щи положить, коммуна стала сперва товариществом по совместной обработке земли, а после колхозом, дела в нем шли сносно.
Дуняша росла доброй помощницей. Едва перестали выворачиваться из ручонок тяпка и грабельки, копошилась возле картофельных рядков и морковных грядок. Совсем крошечных, зато выделенных в полную ее собственность.
Отца тем временем распределили в Чебоксары инженером холодильных машин на мясокомбинат. Дали комнату в коммунальной квартире, куда он наконец перевез заждавшуюся семью. Жену устроил разнорабочей на своем холодильнике, дочку записал в третий класс ближней средней школы.
Училась девочка и в городской школе неплохо, зато после занятий маялась от скуки в крохотной десятиметровке, тосковала по дедовской просторной избе. А выйдя в пыльный дворик с двумя чахлыми кустами сирени, с грустью вспоминала свой ухоженный огород.
Может, с досады и стала она водить дружбу с мальчишками, даже стриглась коротко, как они, не захотела возиться с косичками. Вместо кукол играла в лапту и свайку.
Ей исполнилось двенадцать, когда, поссорясь с начальством, уволился с работы и завербовался на Север отец. О чем они договаривались с матерью, Дуня не знала, только все ждала, когда позовет их отец к себе в далекий Хибиногорск. Каждый день встречала у ворот почтальоншу. Но писем все не было, а через год мать стала получать на нее алименты. Дочери сказала, что дала от у развод, потому что у него есть другая женщина.
— Мама, давай откажемся от его денег, — уговаривала не раз Дуня. — Пусть они подавятся ими!
— Не свести нам концы с концами на свей достатки, — скорбно качала головой рано поседевшая женщина.
— Давай вернемся в деревню.
— Кончишь школу, тогда и решим, как дальше жить…
За десятилетку Дуня Гультяева получила аттестат с отличием, но поступила не в институт, а на годичные курсы механиков машинно-тракторных станций.
Только поработать на колхозной пашне ей так и не удалось.
В августе сорок первого года она уже училась на других курсах — подготовки плавсостава Верхне-Волжского речного пароходства. Девушек и женщин, добровольно приехавших сюда, называли декретками — по имени парохода «Декрет», инициатора призыва женщин на суда. Так когда-то девчат, переселившихся на Дальний Восток, уважительно именовали хетагуровками.
Группа машинистов, в которую ее зачислили, с первых же дней признала авторитет Гультяевой. Она лучше всех знала технику, помогала другим разбираться в схемах паровых машин и дизельных двигателей, наводила чистоту и порядок в общежитии.
Секретарем комсомольского бюро и здесь ее избрали единодушно.
Некоторые после пожалели о своем выборе.
— Товарищи, в нашем порту затор с грузами, — сказала Дуня на одном из первых собраний. — Предлагаю организовать комсомольско-молодежные бригады и вечерами, после учебы, часа по два-три потрудиться на причалах. Часть заработанных денег — в фонд обороны! Я, например, буду отдавать все.
— У нас же по восемь часов в день предметных, а потом еще самостоятельные занятия, — возразила комсомолка Рухлова из группы штурвальных, — Лично я домой прихожу как выжатый лимон. Веника в руки не могу взять.
— Неженок мы и не приглашаем! — оборвала ее Гультяева.
Большинство девушек поддержали предложение. Неделю спустя две бригады курсанток начали работать на разгрузке барж. В будни — через вечер, до обеда — по воскресеньям, Выходили все, за исключением прихворнувших.
А строптивая штурвальная угодила-таки комсомольскому секретарю под горячую руку. На нее пожаловалась жена преподавателя, обвинив в амурничании со своим мужем. Дуня без колебания завела персональное дело. И досталось бы строптивице похлеще, чем когда-то бедной папироснице в школе, однако начальство предпочло спустить все на тормозах.
Только свое мнение Дуня с глазу на глаз Рухловой высказала:
— Я бы таких, которые чужие семьи разбивают, ссылала на Соловки и держала там до седых волос.
До окончания курсов они друг с дружкой больше не здоровались. И в головы обеим не приходило, что недалек тот день, когда сведет их война на палубе одного корабля.
Гультяеву назначили помощником механика на волжский пароход «Тюлень», пол-экипажа которого составляли женщины. Вместе с нею приехала однокурсница штурвальная Клава Сорокина, раньше их прибыли несколько девушек, кочегаров и палубных матросов.
Мужская же половина пребывала в почтенном возрасте. Капитану Евграфу Никодимовичу Чащину перевалило за шестьдесят, бороду с проседью носил старший механик Павел Архипович Лепестков.
Дед[6] с предубеждением относился к матросам в юбках. Ворчал сердито:
— Эдак кто-нибудь из них следом за лопатой в топку вскочит.
Правда, о Гультяевой Павел Архипович мнение переменил вскоре. После первого чрезвычайного происшествия, когда полетела кулиса паровой машины порядком уже облезлого «Тюленя». Двое суток провели они бок о бок в машинном отделении, пока шел ремонт.
— У тебя светлая голова и золотые руки, дочка, — похвалил ее Лепестков после того, как машину ввели в строй. — Тебе бы мужиком следовало родиться…
Не знал, не чаял старый речник, что не порадовал, а, наоборот, обидел Дуню своей похвалой. Она нередко казнилась оттого, что мало в ней женственности. А ей так хотелось научиться мелкой семенящей походке, чтобы постукивали о тротуар каблучки, покачивались бедрышки и оглядывались вслед самые лучшие парни…
Фронт был где-то далеко на западе, но военная зыбь колыхалась уже возле берегов Волги. Сюда хлынули потоки эвакуированных из Прибалтики, Ленинграда и Москвы, с Украины, из Ростовской области. Пассажирских судов не хватало, для перевозки людей переоборудовали сухогрузные баржи.
Перед самым ледоставом один такой караван из Горького в Сарапул на Каме повел «Тюлень». На буксире за ним тянулись две широкозадые баржи-«трехсоттонки» с закрепленными на палубах автомашинами, штабелями ящиков, а в полутемном трюме кутались в одеяла, накинутые поверх пальтишек и стеганок, беженцы. Наспех приспособленные печки-«буржуйки» не прогревали большого помещения с воздушными отдушинами.
Женщин с грудными и малыми детьми, а также заболевших в пути взяли на пароход. Команда отдала пассажирам почти все каюты и самые теплые помещения. Освободили свою тесную носовушку и Дуня с Клавой для трех кормящих матерей. Одна из них, совсем еще девчушка с виду, хлюпая простуженным носом, кутала в застиранное тряпье кукольного ребеночка. Гультяева разорвала ей на пеленки чистую простыню.
— Откуда ты добираешься? — спросила участливо.
— Псковские мы, — высморкавшись в тряпицу, ответила та. — Второй месяц по дорогам мыкаемся. Скорее хоть куда-нибудь приткнуться…
— Лет-то самой тебе сколько?
— С мая девятнадцатый пошел.
— Чего так рано замуж выскочила?
— Тятька с мамкой выдали.
— У самой что, головы на плечах не было?
Беженка виновато заморгала глазами.
— Муж твой где?
— Известно где — на фронте. С первых дней ушел.
— Ну ладно, — еще больше помягчела Дуня, — раздобуду вам электрическую грелку, пеленки сушить. Только смотрите мне, пароход не спалите!
Вернувшись из Сарапула, стали на зимовку в Аракчинском затоне.
Весна следующего, 1942 года выдалась вьюжной и затяжной. Волга вскрылась почти на две недели позже обычных сроков. И с первых дней чистой воды все исправные суда дружно вышли на линию, без довоенной раскачки.
Буксирный пароход «Тюлень» временно подчинили пароходству Волготанкер и вновь отправили на Каму выводить зазимовавшие там груженые нефтеналивные баржи. Сарапул миновали транзитом, однако Дуня, выкроив минутку, постояла возле борта, глядя на уплывающий за кормой маленький город.
«Как же ты приноровилась жить, девочка-мама? — думала грустно. — Сумеешь ли поднять на ноги несчастное свое дитя?..»
Из камского устья повели караван вниз по Волге к Сталинграду. За Камышином впервые увидели фашистский самолет. Он появился неожиданно со стороны солнца, в рубке «Тюленя» сперва не обратили на него внимания. Гультяева была подвахтенной и тоже отдыхала наверху.
— Гляньте, ероплан с крестами! — удивленно крикнул старик матрос Ермолаич, из бывших пенсионеров.
— Прозевали смерть свою, едрена мать! — хватаясь за рукоятки машинного телеграфа, озлился капитан Чащин.
Тень крылатого стервятника уже неслась по воде навстречу пароходу, потом, словно щебень на железную палубу, прогрохотала короткая очередь пулемета, взметнулись вверх щепки от деревянного буртика фальшборта. Самолет мелькнул, громыхнул и скрылся за горизонтом. Видно, не было у него боеприпасов или не захотел тратить их на что попало.
— Слава те, господи! — широко перекрестился Ермолаич.
Спустились из рубки на палубу поглядеть, не натворил ли беды нечаянный фашист. Но все оказалось в порядке, лишь в фальшборте, ближе к корме, зияли три рваных дыры от крупнокалиберных пуль.
— Вот, Дуняша, кончилась спокойная наша жизнь, — покачал головой Евграф Никодимович.