Жизнь ее началась туманным августовским утром двадцатого года возле лесной брянской деревушки Чесалихи. Много лет спустя узнала она, что шел тогда редким осинником старый грибник. Брел себе от дерева к дереву да разгребал легким ивовым батожком жухнущую траву возле комлей, в которой прятались сизые волнушки.
Немало отвесил он поклонов на грибных полянках к тому часу, когда тронул концом посошка застрявший в кустике странный сверток. Вроде рукав от старого ватника, чем-то плотно набитый. И прошел бы мимо: мало ли тряпья в лесу наброшено, — если бы не услышал живой писк.
Опасливо поднял тяжеленький сверток, отбросил назад свободно болтавшийся лоскут и увидел обсыпанное лесными муравьями младенческое личико.
— Оборони от злой напасти, мать пресвятая богородица! — торопливо закрестился, прижимая к груди находку левой рукой. — Никак злодейство кто-то учинил…
Посмотрел окрест зорким еще взглядом, но трупа женщины-матери найденыша не заметил.
— Как же ты тута, в чащобе лесной, очутился? — заохал, выпрастывая младенца из мокрого запачканного тряпья, дрожащей заскорузлой ладонью обметая с тельца муравьев. А дитя замерло без звука на его руках, хотя чуял грибник теплящуюся еще жизнь…
Кто подтвердит, так ли все было на самом деле — следы старого грибника затерялись с годами, — но первая приемная мать, бывшая монашка Харитина, ставила ее на колени перед иконами с приговором:
— Замаливай, раба божья Лукерья, тяжкий грех нечестивых своих родителей!
Она не изнуряла девочку непосильной работой, сама была бессребреницей:
— Сирый телом да богатый духом — обретет рай небесный.
Не морила голодом, ломали от общего куска и хлебали из одной чашки:
— Христос напитал, чем — никто не видал.
Не истязала, но и не снисходила до ласки, наставляла:
— Будешь блюсти веру — ангелы господни приласкают, отступишься — слуги сатанинские прибьют.
Детское сердечко — словно щепочка в быстром ручейке, чтобы не уплыть по течению, надобно к какому-либо берегу прибиваться. Свыклась сиротка со странностями характера тетки Харитины, привязалась и к ней самой, и к всемогущему ее богу, чей скорбный лик глядел из переднего угла с темной в жестяном окладе иконы.
— Нам с тобою, Лукерьюшка, назначила судьба стать Христовыми невестами, — засветив сумеречную лампаду перед образами, затевала ежевечерний разговор тетка. — Что есть мирская жизнь? Суета сует и вечная маета рода человеческого. Иное дело келейка монастырская: вокруг благодать и святость, душа до самой изнаночки навстречу помыслам господним распахнута…
Ей шел двенадцатый годок, когда тетку свалила в постель жестокая лихоманка.
— Это мне кара господня за то, что смотрела покорно, как храмы и монастыри святые рушили, — стеная, причитала Харитина. — За то, что ногтями глаза не выцарапала богохульникам, зубами руки им не поотгрызала…
Лекаря она вызвать к себе не позволила, угасла средь ночи тихо, как оплывшая свеча.
А в жизни девочки вышел новый поворот. Устроили ее в Клетнянский детский дом, где несладко пришлось попервости. Горько плакала, когда отняли серебряный нательный крестик, сторонилась и больших и малых, за что получила прозвище «монашкина дочь». А на имя новое Тамара, определенное ей взамен отвергнутого прежнего, долго не хотела откликаться. Заодно теткину фамилию Богоявленская переменили на Чесалину — в память той деревушки, в окрестных лесах которой нашли ее в рукаве старого ватника.
Видать, хорошими были ее новые воспитатели, коли уже следующей весной вступила Тамара в пионерскую организацию, а двумя зимами спустя стала комсомолкой.
В тридцать шестом году произошло еще одно, внешне не примечательное, событие, снова круто повернувшее ее судьбу. Приехал в Клетню недавний воспитанник детского дома Семен Пошивайлов. Одет был он в широчайшие брюки клеш, черный бушлат, а на голове красовалась морская фуражка с желтой кокардой.
Выяснилось, что закончил бывший Семка-гультяй ремесленное училище в Сталинграде и теперь плавал по Волге на речном пароходе.
— А ты откуда здесь взялась, Марья-краса — русая коса? — спросил он зардевшуюся Тамару. — Неужто монашкина дочка такой ладной стала? — обратился к толпящимся рядом мальчишкам.
— Она самая! — дружно подтвердили они.
Было лестно слушать эти слова, и она поглядывала украдкой на понравившегося ей парня. Да и сам бравый речник, похоже, не случайно обратил на нее внимание. Все оставшиеся его отпускные вечера провели вместе.
— Послушай, Сема, — спросила она как-то. — Я же в следующем году семилетку кончаю. А что, если я тоже в Сталинград приеду?
— Нет, девчонок в нашу ремеслуху не берут, — покрутил головой Семен.
— Меня возьмут! — уверенно заявила Тамара.
И в самом деле добилась чего хотела. Подсобило время, на слуху были тогда лозунги: «Женщины на трактор!», «Женщины на автомобиль!», «Женщины на самолет!»
В навигацию тридцать девятого года Тамара Чесалина вышла штурвальной старого колесного парохода «Конармеец», до революции принадлежавшего компании «Самолет». Только для Тамары волжский патриарх стал домом родным не только в переносном, но и в самом прямом смысле: на «Конармейце» она плавала вместе с мужем Семеном Марковичем Пошивайловым. И хотя по штату был он механиком, молодую жену прозвали в экипаже «матерью-боцманшей».
А получилось это так. Когда новая штурвальная приехала в Аракинский затон, где стояло судно, то при виде его сначала даже опешила. Брезгливо ступила на заляпанную чем попало склизкую сходню, поднялась на поржавевшую железную палубу с остатками букового настила.
— Братва, к нам мадам! — крикнул кому-то парень в дырявой ватной телогрейке.
— Не мадам, а товарищ штурвальная! — спокойно, с достоинством ответила девушка.
Ее проводили к капитану. В большой, но неуютной каюте, свет в которую едва проникал через растресканные стекла иллюминаторов, сидел мрачноватый мужик средних лет с рыжей клочковатой бороденкой.
— Аникеев, — хмуро буркнул он, едва дослушав ее представление. И огорошил следующими вопросами: — Куришь? Водку пьешь?
— Что вы, товарищ капитан!
— Научим, — состроил подобие улыбки он. Потом, увидев ее вытянувшееся лицо, добавил: — Без этого на нашем лапте враз ревматизм или еще какую холеру подхватишь. По всем щелям мокрит… И еще тебя попрошу, — скабрезно прищурился капитан, — придерживай подол. Смуту среди моих мужиков не заводи…
Обиженная, едва сдерживая подступающие слезы, ушла Тамара в отведенную ей тесную клетушку. Полдня отмывала ее палубу и стенки, чинила порванную проволочную койку. И долго не могла ночью уснуть, слыша неподалеку за перегородкой смачные мужские матюги. Там резались в карты. Мысленно кляла капитана Аникеева и за грязюку на пароходе, и за то, что распустил команду.
Несколько дней она присматривалась к анархистским судовым порядкам. И наконец не выдержала. Встала чуть свет, взяла метлу и шкрябку, отскоблила до чистого дерева сходню, в следующий раз принялась драить загаженную палубу. А матросы и кочегары похаживали вокруг нее, руки в брюки, и подъелдыкивали:
— Давай-давай, шуруй, мать-боцманша!
— Чего дуришь? — спросил мрачно капитан. — Иль не видишь, что нашу калошу на слом пора сдавать? Машина сипит, как чахоточная, рулевое устройство еле дышит. Лично я тут больше не ходок. Заявление подал в пароходство…
Вместо Аникеева пришел новый капитан Валерий Иванович Суслин, с виду парнишка комсомольского возраста, малого росточка, щупленький, с глубоко запрятанными в глазницы очами и острым носиком. Ему с ходу прижвачили прозвище Суслик.
Капитан походил маленько, поприглядывался и неожиданно показал коготки и зубки. Объявил взыскания и предупредил картежников, приказал матросам каждое утро выходить на приборку палубы и судовых помещений. Не дрогнув, подписал несколько заявлений об уходе. Не стал уговаривать даже механика, проплававшего на «Конармейце» больше десяти лет. Вот тогда-то и пришел на освободившееся место Сеня Пошивайлов.
Тамаре одной из немногих были по душе перемены на судне. Теперь весь экипаж дружно приводил ветерана в порядок. Скребли, красили, стеклили. Перестала надсадно хрипеть паровая машина, заменили штуртросы и штанги рулевого устройства. Новый механик, сам по локоть в масле и копоти, не давал прохлаждаться машинной команде. Похоже, он и штурвальную в упор не замечал. А у нее слезы закипали от обиды.
В конце мая подлатанный и прихорошенный пароход вышел из затона, встал под бункеровку возле угольного причала Горьковского порта.
И в первом же рейсе, из Горького в Казань, когда Тамара, отстояв смену на руле, выбралась отдохнуть на залитую солнцем палубу, ее разыскал там Семен. Он был одет не в обычный свой серо-бурый комбинезон, а в наглаженные чесучовые брюки и шелковую рубашку.
— Знаешь что, мать, — безо всяких предисловий начал он. — Ухаживать мне за тобой некогда, а люба ты мне давно, сама знаешь. В общем, давай поженимся, и дело с концом!
Будто обваренная кипятком, Тамара вытаращила глаза и не знала: реветь ей или смеяться. Свадьбу справили в одном из фанерных пристанских буфетов Казани, шафером был сам капитан Суслин.
— Поднимаю тост за тебя, Тамара Ивановна, за то, чтобы не обделила тебя жизнь человеческим счастьем! — сказал он и отхлебнул глоток шампанского. Впервые видела такое команда, был капитан принципиальным трезвенником.
Тамара перенесла свои пожитки в каюту механика, которая стала их первой семейной квартирой.
Семен берег молодую жену, нежил и баловал, разве что пылинки с нее не сдувал. А в канун навигации сорок первого года повез на Кавказ в теплый город Сочи. Сняли там каморку на улочке со славным названием Земляничная возле самого моря. В темноте слушали завистливые вздохи прибоя, вдыхали терпкий ядреный воздух, настоянный на прели и рыбьей чешуе. Вставали чуть свет, чтобы встретить восход солнца, дивились на зеленые пальмы и яркие цветы на клумбах, вспоминали про то, что дома, в Поволжье, еще хрумкает наст, метет поземка и спит под ледовым одеялом их кормилица — Волга.
22 июня застало их на переходе возле Камышина. Утром капитан Суслин, небритый, одетый кое-как, ворвался в ходовую рубку.
— Без объявления напали… зверье проклятое… — метался он из угла в угол.
— Чего стряслось, Валерий Иванович? — удивленно спросила штурвальная.
— Война, Тамара Ивановна… Германия перешла нашу границу… Внимательнее на руле! Куда на бакен претесь? — грубо прикрикнул он на нее. Снова метнулся в угол. — Ну они еще кровавыми слезами заплачут… только бы успеть… надо успеть…
Тамара не умом, а сердцем осознала смысл его слов. Что-то ужасное, как кошмар в нездоровом сне, нахлынуло вдруг, глаза перестали видеть, а руки слушаться.
— Чего вы тут колбасите? — рявкнул капитан возле ее уха. — Пустите, я сам поведу пароход!
Когда возвратились обратно в Горький, вслед за Суслиным отправились в военный комиссариат остальные молодые мужики. «Конармейца» временно поставили на прикол.
— Едем в Мозырь на Пинскую военную флотилию! — довольно потирая руки, рассказывал жене взбудораженный Семен. — Представляешь, все в одном эшелоне! И Валерий Иванович с нами!
— Чему радуешься, Сеня? Будто не на войну собрался, а в Сочи, на Земляничную улицу…
— Ну не куксись, ладушка моя! Ничего со мной не станется, мне цыганка сто лет нагадала! Слушай, у нас с тобой целые сутки в запасе, давай-ка соберись, причешись и пошли в загс. А то, почитай, два года мужем и женой живем, а до сих пор с разными фамилиями.
— Не до того теперь, милый… Давай лучше простимся как следует… Кто знает, доведется ли еще свидеться на этом свете…
Сказала, будто накаркала. В начале осени главный старшина Семен Маркович Пошивайлов пал смертью храбрых под городом Киевом. Так сообщил Тамаре на клочке бумаги, свернутом фронтовым треугольничком, младший лейтенант Валерий Иванович Суслин. А ее ответное горестное письмо бывшему капитану, долгонько проблукав где-то, воротилось назад с пометкой: «За невозможностью доставить адресату».
Многое ей пришлось вынести за две первые военные навигации. Тонула в холодной осенней реке, сначала на разбомбленном фашистскими самолетами «Конармейце», после на разорванном миной баркасе «Разинец», лечила в камышинском госпитале перебитую осколками руку. Но все это по силе душевных мук не шло в сравнение с тем, что пережила в сентябре, когда узнала о гибели мужа…