К книге
Юрий Любимов: путь к «Мастеру»Стокгольм, 1988 год. 29 октября, суббота
38%
Стокгольм, 1988 год. 29 октября, суббота
20

Многие актеры болеют. Не можем начать репетировать. Любимов уверяет меня, что это обычное актерское вранье: они снимаются в сериалах ради заработка. Так это или нет, но приходится репетировать лишь отдельные сцены.

В кафе беседуем с актером Яном Бломбергом, который играет Берлиоза, и Дэниелом Беллом, нашим композитором. Ян Бломберг просит меня уговорить Любимова прийти на спектакль «Эмилия Галотти» по трагедии Лессинга. «Было бы странно, – добавляет он, – если бы режиссер не захотел посмотреть на актеров из своего спектакля. Затащи его как-нибудь». Четверо из наших актеров играют в спектакле «Эмилия Галотти»: Ян Бломберг – Берлиоз, Орьян Рамберг – Мастер, Пер Мюрберг – Воланд, Торд Петерсон – Римский. Я киваю, хотя заранее знаю, что Юрий Петрович откажется пойти на длинный спектакль на шведском языке. «Что, я их не видел, актеров этих? – скажет мне Любимов. – Они мне в "Мастере" надоели».

Берлиоз интересуется, где я так хорошо научилась говорить по-английски. Я придумываю какую-то ерунду: «Так, шла вдоль реки и наткнулась на никому не нужный английский учебник. Я его подняла, а потом вышла замуж за англичанина. Англичанина бросила, а учебник сохранила». Мы посмеялись и отправились в репетиционный зал, где нас уже поджидали телевизионщики.

Продолжать сцены хронологически без актеров невозможно. Юрий Петрович от скуки начинает позировать, просит меня научить его какому-нибудь ругательству по-шведски. «Drå at helvete!» – предлагаю я первое, что приходит в голову. «"Иди к черту!" – очень даже подходит к нашему спектаклю о черте», – хитро улыбается режиссер. В романе, кстати, десятки отсылок к черту. Римский самого могущественного Воланда посылает к черту: «Где он остановился, этот Воланд, черт его возьми».

Сохранились ли телевизионные записи с Любимовым спустя столько лет? Должно быть, выбросили, как это случилось с кинопробами Андрея Тарковского, когда он пробовался на роль доктора Виктора в картине «Жертвоприношение». За неимением места в хранилище Шведский киноинститут выбросил записи с Тарковским. Вот так – взяли и выбросили. Я спросила, а можно было как-то сохранить эти пробы. Мне ответили: конечно, если бы ты была в тот момент рядом, мы бы просто отдали их тебе. Я чуть не разрыдалась, услыхав этот бесхитростный ответ. Знали бы шведы, какого ценного материала они лишили будущих специалистов и поклонников Тарковского. Андрей был неотразим в этих пробах! Черт бы побрал всех бездушных чиновников! Места им не хватило…

Мучаем сцену из первого акта – «Пилат и Каифа». Каифу играет Ян Нюман. Юрий Петрович не дает ему рта раскрыть, поправляя все, что бы тот ни сказал. «Дай-ка я тебе покажу, как евреи ходят, – предлагает актеру режиссер. – Они все время молятся и колыхаются, как нервнобольные. Когда Пилат приглашает тебя присесть, ты не садись: нет, мол, я постою. Пилат снова приглашает тебя сесть, а ты опять откажись, а потом возьми да бухнись в кресло без его приглашения».

Любимов в ударе, рассказывает о своей израильской жизни, где он прожил семь лет. Изображает, как евреи назначают время встречи: «Югочка, встгетимся завтга в шесть», – копирует он своего израильского знакомого. «Oк, в шесть», – соглашается Любимов. «Нет, лучше в семь или в половине восьмого». Юрий Петрович не возражает. «Нет, Югочка, давай лучше в девять». «Хорошо, давай в девять». Но и в девять, и в десять никто не придет, даже и не ждите. На следующий день заявляется этот знакомый и радостно заявляет: «Вот, Югочка, я и пгишел, гад вас видеть!» Ты ему говоришь, что ждал его весь вечер, а он тебе: «Ну, Югочка, что значит вчега? Для Бога вгемени не существует. Я же пгишел!» Намекаешь израильтянину, что он не совсем Бог, но тот лишь морщит свой массивный нос и похлопывает тебя по плечу. Ему нет дела до того, что ты, может быть, занят серьезными делами. Евреи никогда не скажут вам «нет», они скажут: «Вы понимаете, мы с вами непременно где-нибудь потом сойдемся…» – и выпроводят за дверь. Юрий Петрович снова повторяет, что первое, чему учат ребенка, – это слово «савланут» – «терпение», а еще «шекет» – «тихо», потому что когда говорят три еврея, это все равно что хор поет. Они шутят над собой: «Когда есть три еврея, тут же появляется четыре партии».

«Важно это запомнить, – говорит режиссер, – я же не просто так треплюсь». Бедные актеры, у них нет возможности произнести ни одной реплики. Каифа повторяет все жесты за Любимовым. Режиссер сначала одобрительно кивает, а потом качает головой: «Нет, не то. У тебя ноги какие-то легкомысленные. Каифа не может так ходить и так сидеть. Перенеси тело вперед, измени немного свою позицию. Ты сжат, как пружина, а ты произноси спокойно и отчетливо: "Синедрион просит отпустить Вар-Раввана". Это – разбойник и убийца, ты за него просишь. Ты совершаешь преступление, но прикидываешься покорным, хотя ты тверд как кремень. Как мэр Иерусалима Тедди Коллек, который был на своей должности мэра почти тридцать лет. Он на важных деловых встречах притворялся, что спит, а потом вдруг в ответственный момент вскакивал и спрашивал: "Сколько?" Ему называли сумму, он махал руками: "Нет, это много" – и опять продолжал дремать, потом просыпался в нужный момент и вставлял: "Это уже ближе к реальной сумме" – и снова засыпал; наконец, в третий раз просыпался, потирал руки и соглашался: "На этом и порешим!" Вот такие евреи, такими они были и тысячу лет назад. Я хорошо знал легендарного Тедди Коллека, к счастью, со мной он не решал финансовых вопросов, поэтому был подчеркнуто мил и обходителен».

Я тоже познакомилась с Тедди Коллеком, когда приезжала в Иерусалим к Юрию Любимову работать над вагнеровским «Золотом Рейна».

Актеры осторожно комментируют: «Юрий, вы антисемит?» Любимов пожимает плечами: «Нет. Многие даже думают, что я еврей, но куда мне со своим крепостным дедом Захаром!»

В зал входит Пер Маттссон (с двумя «т» и двумя «с») – Иешуа и предлагает отрепетировать с ним третью сцену из второго акта «Пилат и Иешуа», где у него всего одна реплика: «Мы теперь всегда будем вместе, Пилат. Помянут меня, помянут и тебя».

Любимов разводит руками: «А что тебе непонятно? Давай лучше возьмем другую сцену с Пилатом». Пер Маттссон заявляет, что он не готовился к этой сцене. «Бездельник, – высказывает мне Юрий Петрович, – он, видите ли, не готовился, выучил одну реплику и прибежал репетировать! Какие же пройдохи эти актеры!» Я ему: «Но вы же сами актер». «Такой же обормот и был! Я знаю, о чем говорю: чем актер знаменитей, тем хуже». «Вы же тоже были знаменитым», – продолжаю я. «Иногда бывают исключения». Любимов, конечно же, причисляет себя к исключениям.

У Иешуа – Пера Маттссона – забавная рубашка с полуголыми девицами; я ее рассматриваю. Любимов дергает меня за рукав: «Вы что? Голых баб не видели?» Он просит Пера повертеться, чтобы лучше рассмотреть букет голых баб у него на спине. «Вот вам загнивающий Запад со спины», – шутит он.

Юрий Петрович делает замечание: «Когда Иешуа бьют, он вытягивается и виснет на занавесе, как бы желая сорвать его. Помните, в Библии: завеса храма разорвалась пополам, когда умер Христос?»

Согласно евангелисту Луке, завеса разорвалась до смерти Иисуса, а у евангелиста Матфея это произошло после смерти Христа на кресте.

После замечания актеру Любимов вновь принялся рассказывать про Лаврентия Берию, как тот охотился за красивыми девушками на своей машине, заманивал их к себе, после чего они пропадали. «А вы Берию знали?» – спрашивают актеры. «Не то чтобы знал, но видел несколько раз довольно близко. Я же в его ансамбле НКВД выступал. Я на фронте, на передовой был с ансамблем. Видел своими глазами весь ад войны… Нас иногда в Кремль "на гарнир" приглашали выступать. Я как мамонт – всех видел». «Вы – музейный экспонат!» – шучу я. «Я бы был отменным экскурсоводом в музее советских вождей».

Любимов снова возвращается к репетиции с Иешуа: «Понимаешь, Пилату нравится разговаривать с нищим бродягой-философом. Ведь он зачастую общается с осведомителями и подобострастными людьми, которые окружают его».

Мне вспомнилось, что в романе Булгакова Пилату докладывают о вещем сне его жены Клавдии Прокулы. В Евангелии от Матфея упомянуты и сама жена наместника, и ее сон, который принес ей мучение. Что снилось римской язычнице и почему именно ей, а не самому Пилату – мы никогда не узнаем, однако она умоляла своего супруга «отпустить арестанта без вреда» и не причинять Иисусу зла: «Не делай ничего Праведнику Тому, потому что я нынче во сне много пострадала за Него». Что это были за страдания, тоже навсегда останется тайной. Если рукописи не горят, то сны забываются навечно… Или есть и для снов хранилище у Всевышнего?

Прокуратор Иудеи обозвал жену дурой и заверил, что «с арестованным поступят строго по закону. Если он виноват, то накажут, а если невиновен – отпустят на свободу». С другой стороны, если бы Пилат последовал совету своей жены и спас Христа от казни, Божественная миссия Помазанника по спасению мира не была бы исполнена.

Секретарь вручает Пилату кусок пергамента – донос; в этом месте у нас будет сильный музыкальный акцент… Пилат читает, хмурится и осознает, что после этого доноса спасти невинного человека ему не удастся: «Итак, отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кариафа и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?» Иешуа охотно отвечает, что один молодой человек, который назвал себя Иудой, пригласил его к себе в дом и угостил. «Добрый человек?» – с издевкой спрашивает Пилат, на что Иешуа добродушно отвечает: «Очень добрый и любезный человек. Он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…» Пилат меняется в лице и с издевкой в голосе говорит: «Светильники зажег…» Пилат открыто издевается над ритуалом «добрых людей», он прекрасно осведомлен, что светильник есть тайный знак для шпионов и доносчиков. Иешуа невинно отвечает: «Да. Он попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал». Далее Иешуа признается, что в числе прочего он говорил, что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет ни власти кесарей, ни какой-либо иной власти. «Человек перейдет в царство истины и справедливости…»

Любимов напоминает Перу Маттссону, что, хотя он и униженный пленник, он прежде всего посланник и проповедник. Когда Пилат спрашивает Иешуа о жене и о родных, тот отвечает: «Я один в мире». Это означает, что Бог один, но Пилат этого не понимает. Он уверен, что Иешуа – просто искусный безумный лекарь. У Булгакова Иешуа не Сын Божий, а милосердный, справедливый, «добрый» человек.

У французского писателя Анатоля Франса есть новелла «Прокуратор Иудеи», написанная в 1891 году. В этом сравнительно небольшом рассказе старец Понтий Пилат при встрече со своим другом молодости Люцием Элией Ламией повествует о событиях, когда он был прокуратором Иудеи в провинции Сирия, «как если б то было лишь вчера». Понтий Пилат вспоминает о тех былых временах: «По врожденной добросовестности и из чувства долга я нес общественные обязанности не только с усердием, но и с любовью. Но людская ненависть преследовала меня, лишая покоя. Происки и клевета подкосили мою жизнь в самом расцвете и иссушили ее плоды, не дав им созреть»[28]. Ламия напоминает Пилату, что не раз он советовал прокуратору проявлять к иудеям благоразумие и терпимость. «Терпимость в отношении иудеев! – воскликнул Понтий Пилат. – Хоть ты и жил среди них, плохо ты знаешь этих врагов рода человеческого. Кичливые и вместе с тем подлые, они совмещают в себе постыдную трусость с непреодолимым упрямством и равно не заслуживают ни любви, ни ненависти. Я воспитан, Ламия, на принципах божественного Августа. Когда я был назначен прокуратором Иудеи, величие римского гения уже оказывало свое влияние на весь мир… Я вменил себе в закон действовать мудро и осторожно. Боги свидетели, я всегда старался избегать жестокостей. Но к чему привели мои благие намерения? …Гарнизон Кесарии переходил на зимние квартиры в Иерусалим. Легионеры несли знамена с изображением Цезаря. Жители Иерусалима, не признававшие божественности императора, сочли себя оскорбленными… Иудейские первосвященники явились перед судилищем и с высокомерным смирением стали просить меня удалить знамена из священного города. Я отказал им в этой просьбе из уважения к божественной особе Цезаря и к величию Империи. Тогда плебс вкупе с первосвященниками окружил преторию с причитаниями и угрозами. Я приказал солдатам… рассеять дерзкую толпу. Но иудеи словно не чувствовали ударов; они посылали мне проклятия, а самые неистовые из них легли на землю, вопя во все горло, и, казалось, готовы были умереть под розгами… По приказанию Вителлия я был вынужден отправить знамена обратно в Кесарию. Поистине, такой позор был мною не заслужен! Перед лицом бессмертных богов клянусь, что ни разу в бытность мою прокуратором Иудеи не преступил я закона и справедливости! Но я стар. Мои враги и клеветники мертвы. Я умру не отомщенным. Кто станет моим посмертным защитником?»[29]

Далее Понтий Пилат рассказывает своему другу, как, будучи прокуратором Иудеи, он решил построить акведук, чтобы снабдить Иерусалим чистой водой и принести здоровье в этот город. Но вместо того, чтобы с благодарностью взирать на акведук, иудеи подняли вой, напали на строителей и разрушили каменный фундамент. «Встречал ли ты, Ламия, более гнусных варваров?» Ламия мудро замечает: «Большой еще вопрос, нужно ли делать добро людям вопреки их воле». Пилат не слушает его: «Отказаться от акведука! Какое безумие! Но все, что исходит от римлян, ненавистно иудеям. Мы для них существа нечистые… Они нас боятся и презирают. Но разве Римская империя – не мать и покровительница всех народов, которые, как дети, мирно почиют в лоне ее славы? Наши орлы разнесли по всей вселенной благовестие мира и свободы. Мы обращаемся с побежденными народами как с друзьями, не чиним им никаких притеснений, уважаем их обычаи и законы… Одни лишь иудеи ненавидят нас и держат себя с нами вызывающе»[30].

«Иудеи цепко держатся за древние обычаи, – спорит с Пилатом Ламия. – Они подозревали, и, разумеется, без всякого основания, что ты посягаешь на их законы и желаешь изменить их нравы… <…> я наблюдал не раз, с каким явным презрением относился ты к их верованиям и религиозным обрядам».

Понтий Пилат недоумевает: «Они не имеют ясного представления о природе богов… Порою мне кажется, что в древности они поклонялись Венере. Ибо и поныне иудейские женщины приносят на жертвенный алтарь голубей… Однажды мне сказали, что какой-то безумец, опрокинув клетки, изгнал торгующих из храма. Священники обратились с жалобой на святотатца…»[31]

Ламия смеется над Понтием Пилатом и говорит, что в один прекрасный день иудейский Юпитер явится к нему и начнет преследовать своей ненавистью. «Как могут иудеи навязать свое вероучение другим народам, когда они сами грызутся между собою из-за его толкования?.. Ты был свидетелем того, как в притворе храма, обступив какого-то несчастного, который пророчествовал в состоянии исступления, они в знак печали раздирали на себе жалкие одежды? Для них недоступны диалектические споры без распри… <…> иудеи чужды философии и нетерпимы к инакомыслящим. Напротив, они считают достойным смертной казни всякого, кто открыто исповедует верования, противные их закону. … А с того времени, как они подпали под власть Рима и смертные приговоры… стали вступать в силу лишь после утверждения проконсулом или прокуратором, они вечно докучали римским правителям просьбами одобрить их зловещие решения; они с воплями осаждали преторию, требуя казни осужденного. Сто раз толпы иудеев, богатых и бедных, со священниками во главе, обступали мое кресло из слоновой кости и, цепляясь за полы моей тоги и за ремни сандалий, с пеной у рта взывали ко мне, требуя казни какого-нибудь несчастного, за которым я не находил никакой вины и который был в моих глазах таким же безумцем, как и его обвинители… И однако ж я был вынужден исполнять их законы, как наши собственные, ибо Рим вменял мне в обязанность не нарушать, а поддерживать их обычаи, держа в одной руке судейский жезл, а в другой секиру. Вначале я пробовал воздействовать на них; я пытался вырвать несчастную жертву из их рук. Но мое человеколюбие еще больше раздражало их. Словно ястребы, кружились они вокруг меня… и требовали свою добычу. Их священники писали Цезарю, что я попираю их законы, и эти жалобы, поддержанные Вителлием, навлекли на меня суровые порицания. Сколько раз мной овладевало желание послать в Тартар, как говорят греки, и обвиняемых и обвинителей!

<…> Но я предвижу, что этот народ рано или поздно доведет нас до крайности. Не имея сил управлять им, мы вынуждены будем его уничтожить… И может ли быть иначе, раз этот народ, веря предсказанию какого-то оракула, ожидает пришествия некоего мессии, их соплеменника, который станет владыкой мира? С этим народом не справиться. Его надо искоренить. Надо разрушить Иерусалим до основания. И как я ни стар, я все же надеюсь дожить до того дня, когда падут его стены, когда огонь пожрет его дома, когда жители его будут истреблены и на том месте, где высился храм, не останется камня на камне. То будет день моего отмщения»[32].

Ламия убеждает Пилата, что среди иудеев он знавал людей, исполненных кротости и чистых нравов. «Такие люди отнюдь не заслуживают нашего презрения… Но, признаюсь, никогда иудеи не внушали мне особенного расположения. Зато иудеянки мне очень нравились». Ламия описывает некую иудейку – танцовщицу, которая вызвала бы зависть самой Клеопатры. Ламия влюбился в нее до безумия, повсюду следовал за ней, пока однажды она не исчезла и больше не появлялась. «Я долго искал ее во всех подозрительных переулках, в тавернах. Отвыкнуть от нее было труднее, нежели от греческого вина. Несколько месяцев спустя я случайно узнал, что она примкнула к кучке мужчин и женщин, которые следовали за молодым чудотворцем из Галилеи. Он называл себя Иисусом Назареем и впоследствии был распят за какое-то преступление. Понтий, ты не помнишь этого человека?» Понтий Пилат нахмурился и потер рукою лоб, пробегая мыслью минувшее. Немного помолчав, он произнес: «Иисус? Назарей? Не помню…»[33]

Какой неожиданный, потрясающий конец этого рассказа. Для Булгакова «трусость – самый страшный порок», его Понтий Пилат раздираем мучением и раскаянием за свою трусость: «Но ты скажи: казни не было? Молю тебя, скажи, не было?» Анатоль Франс, напротив, подчеркивает беспамятство и безразличие Пилата к судьбе «молодого чудотворца». Для него распятие Иисуса Назарянина всего лишь рутинная казнь, о которой он давно забыл: «Не помню…» Он не помнит события, навеки сохранившего его имя в памяти людской вместе с именем Иисуса Христа.

Иудейка, о которой говорит друг Пилата Ламия, разумеется, Мария Магдалина.

Я не знаю, читал ли Любимов новеллу Анатоля Франса, но все, что он рассказывал и показывал актерам, перекликалось с текстом «Прокуратора Иудеи». Булгаков наверняка был знаком с этим произведением.

Во время ланча мы с Любимовым сидим в кафе и беседуем с Элизабет Хедборг. Она говорит, что читала в «Огоньке» воспоминания сына Хрущева, чем Юрий Петрович, разумеется, очень заинтересовался. Элизабет обещала принести ему этот номер журнала. Еще она сказала, что в доме Берии теперь работает посольство Туниса и жена посла слышит голоса, несущиеся из подвала, где Берия пытал людей. Юрий Петрович вспоминает рассказ о Сталине: когда вождь скончался, Берия торжественно произнес: «Тиран скончался».

После обеда Афраний – Лакке Магнуссон – развопился, что он пришел на репетицию ровно в одиннадцать, а Юрий ему заявляет, что он сегодня не нужен. Наш администратор Улла Седерлунд (Любимов называл Уллу милиционером, так как она по минутам выходила на сцену и свистела в свисток, давая понять, что репетиция закончена!) отправила Лакке к Аните Брундаль пожаловаться на режиссера. Все истерики и капризы как актеров, так и режиссера решались в кабинете у Аниты. Ей также пришлось сказать Яну Нюману, что Левия Матвея он играть не будет, только Каифу и Крысобоя. Роль Левия Матвея перешла к Пьеру Вилкнеру.

Предыдущая главаГлава 20 из 53Следующая глава